
Полная версия:
Дожди над Россией
Василий встал.
Все замерли, как ищейки. Не зевни, схвати первый! Кидай же, Василийчик!
Василий разбежался, широко замахнулся с подпрыгом – мяч выпал за спину.
– Не… с ноги далечей, – сказал себе.
Он пробежался, кинул перед собой мяч, замахнулся с подпрыгом – мимо.
Снова пробежался, снова кинул, снова махнул ногой – опять промашка.
По монолитному стану болельщиков прошелестело волнение.
– Всю обедню портит.
– И вечерю. Тайную и явную.
– Видал, шо выкомарюе? Своя нога владыка. Как судья – хоп себе колобок. Сам гасает по полю, а другой кто не подходь!
– Ты нам гол обеспечь, а не пачкай мозги этими дурацкими па-де-де из «Дон-Кихота».
– Точно, дэ-дэ. Два дэ. Судья и мяч. Нашёл дурак на дурака и вышло два!
Под нервный шумок Василий попробовал ещё ударить по мячу – мазнул.
Побежал догнать его, но Сергуню нашего уже разорвало терпение, успел выбить из-под носа. Мяч унесло в небо.
Игра началась!
Всё ожило, задвигалось, зацвело.
В томительном ожидании приземления мяча команды сбились в ком, кое-кто даром время не терял, успел обменяться тычками. Беззлобными, летучими. Так, ради потешного знакомства, ради разминки.
Готовясь принять мяч головой, Сергуня основательно сплюнул. У него своя чудачинка. Как ударить по мячу – прежде надо сплюнуть. Вроде как благословить. Без плевка Сергуха к мячу не притронется. За эту привычку ему и прилепили прозвище Плюнь.
– Эй, Плюнь! С первой минуты плюй! – горлопанит кто-то из наших болельщиков. – Бери шарик и сажа-ай!.. Плюху!
Сергуня готов взять это указание к действию. Сплюнул. Первым подпрыгнул к мячу на свидание. Но мяч забрал головой Костик.
Костик пружинистей, расчётливей повыше подскочил из-за спины и с возмутительной вежливостью перехватил.
– У-у, гад! – вскипает Серёня и круто снова сплёвывает. – Это тебе так не сойдёт!
Он кидается за Костиком, растопыренной пятернёй ублажает меж лопаток. Выше не удалось достать.
Василий скачет рядом, журчит:
– Не расходись, ягодка, не расходись…
Серёня не слышит. Чувствует, что упускает Костика, подножкой ловчит уложить. Но у этого бегемота Костика будто пропеллер в заду. Летит, как сто чертей!
Серёня отлип.
Подтягивает трусы, бормочет мне в своё оправдание, мстительно глядя на уходящего Костюню:
– Этот бледноногий у меня б выхлопотал… Спасибо, убёг…
Чего ж спасибо? Господи, этот танк нагло прёт прямиково к нашим воротам. Ещё не хватало, в первую минуту воткни нам штуку!
– Дом-м-мой! – орёт наш золотокрылый вратарь Скобликов, в панике созывает своих к защите. – До-мой!
Клыков, Глеб, Авакян, Слепков в подкатах ложатся костьми. Наконец, и Костюня прилёг. Всё-таки наши умельцы срезали с ног. Подкат чистый, не придраться.
На поле вымахнул белый как мел Алексей.
Сразу к Серёне с лекцией:
– До сблёва тошно на тебя смотреть!.. На пердячем пару да на чужом херу хочешь на полном скаку забубениться в рай? Ты чё, балерун, отпустил? – тычет в Костика на траве. – Cиди у него на ноге! А то всё балду гоняешь! Бегаешь, как беременный козлюра на десятом месяце! Да двигай же ты костылями! Ра-бо-тай!
– А я что делаю? – окрысился Сергуня.
– Заколотит этот попрыгун, – кивает на встающего Костика, – башки на твои-их плечах станет не хватать. Думай, пока есть чем!
Алексей повернулся ко мне:
– И ты не пинай воздух на месте. Не то душу выну и задвину. Не во нрав мне твой нешевелизм. Ра-бо-тай! Ка-ак я говорил? Чтоб пот кровью тёк!!!
– Бу сделано! – киваю.
И бегу работать. На поле все работнички. Угорело носятся табуном за одним цветастым мячиком. А попробуй остановись оглядеться, Алексей своё: ра-бо-тай!.. ра-бо-тай!!.. ра-бо-тай!!!.. Ему главное – мелькай, не стой. А уж какой капиталища выскочит из твоего скаканья, дело двадцатое.
Не успел я глаза опрокинуть, мяч опять у Костюни. Или ему сам дьявол подаёт?
Стадо летит за Костюней, тает. Цепочка растягивается, но не рвётся.
Серёня из последних жил дует по пятам.
Болельщики с четвёртого валом катятся по краю поля к нашим воротам. Требуют:
– Ко-отя!.. Тащи! Та-ащи-и-и-и-и!!!
И Котя нагло тащит. Умереть не встать! Один протащил мяч от своих ворот почти до нашей штрафной. На пуле просквозил сквозь доблестные наши заслоны!
– Ко-осик!.. Шту-уку!.. Рису-уй!..
Наши тиффозники на такой выпад реагируют разно. Одни тайком подставляли ножки бегущим болельщикам с четвёртого. Другие смыкались плотней, не пускали вовсе.
– Ко-осенька, – тускло кричал кто-то из наших, – ты сказал мамке, что больше не придёшь домой?
А тем временем Косенька уже в штрафной.
Вся надежда на Сергуню.
– Сер-рёня-а-а! – пароходной трубой хрипит в лодочки ладоней с тележного борта папа Алексей.
Сергуня тут же упал, будто его спеленал, срезал этот вопль одичалого патрона. Упал и не забыл кстати мёртво схватить рукой за ногу Костика. Тот тоже мягким мешком рухнул рядом. Будто из солидарности.
Атака увязла.
Всё сбежалось к нашим воротам.
– Пенал! Пена-ал!! Пе-на-ал!!! – гугняво допирал Французик. – Судья! Показывай точку… Пе-е-ена-а-ал!
Он схватил мячик, подлетел к нашим воротам (там, где должны бы быть стойки, горбились вороха штанов-рубах), отсчитал одиннадцать шагов.
Погладил, поцеловал всем нам назло мяч. Установил.
– Ты ещё в воротах поставь!
Юрка выдернул мяч, отсчитал свои одиннадцать и торжественно – ну-ка подступись! – сел на мяч.
Против Француза стало вдвое дальше от ворот.
– У тебя не шаги! – крикнул Каурый. – Кенгуриные прыжки!
– Сам знаю, что у меня. Не гугнявь… Тюти! Пенальчика тебе не видать, как своей бороды!
– Пе-на-ал… Пе-на-ал… – ныл Француз. Как патефон, его заело на одном слове. Он устал просить, но отстать уже никак не мог. – Пе-на-а-ал…
– Что вы говорите!? – передразнил Юрик и себе заговорил в нос. – А хо не хох-хо? – подпихнул под нос дулю так плотно, что подушечка большого пальца въехала в ноздрю Французу.
Французик обиделся на столь бесцеремонное вторжение в его владения и примирительно, назидательно шлёпнул Клыка по протянутой руке.
Это был сигнал к потасовке? Или так, частный выпад?
Ни одна из стенок не поняла намёка.
Клык-дипломат простительно-виновато улыбнулся и, нежно глядя Французу в самые зрачки, так саданул того коленкой по коленке, что тот едва не свалился с копылков и, приседая, заскрипел последними редкими гнилыми зубами.
Мы все ушки на макушки.
Если Французишка ударит – мордобой обеспечен.
Все выжидали.
На всякий случай Клык скрестил лепестки ладошек чуть ниже пупка.
– Ты слишком впечатлительный, – сказал я Юрику и стал между ним и Каурым. – Не увлекайся.
Тут подлетел Василий.
– Эту партсобранию прекращай! У нас таковского нету вопроса в повестке!
Он щёлкнул кнутом – кнут у него был вместо свистка, – властно ткнул кнутом в глубь поля. Пятый, бей свободный!
– Ка-ак свободный?! – шалеет Каурый. – Ладно, я согласный на свободный. А сначала дашь пенал?
– Опять за рыбоньку грошики?! Какой пенал? Мы и так вывалились из графика, как птенчики из гнезда. Время, время жмёт! А этому чумрику подавай на блюдечке пенал!
– Пе-на-ал!..
– Иле ты шизо?.. Так и есть… Ресницы сипаются… Примолкни анафемец! Иля я бросю полоскать Петровичем воздух да разок от души жигану тебя!
– Разве это по правде? – У Каурого прорезалось поползновение к морализаторству. – Век тебе не бывать Тофиком Бахрамовым![133]
– А вот за поношению уважаемого лица судьи поди с поля! Много знашь! Поганая мудилка с поля бр-рысь! – тычет кнутом за край поля. – К такой матери! Отдохни за воротьми, успокойся да погладь бороду Катьке!
Упрямистый Французик было взвился на дыбошки:
– А вот возьму и не успокоюсь!
Дело добежало до большого.
Василий вскинул кнутище.
Французик знал принципиальную его последовательность дел за словами, отпрянул на безопасное расстояние.
– Не гони… – сломленно запросился Французик. – Я больше не буду. Я просто так…
– Думаешь, я за гденьги? Пошёл, подрейтузная перхоть, от греха на заслужёнай отдых. Пшёл, козлоногий!
31
А может, Млечный путь – это звезды на пиджаке какого-нибудь гиганта.
В. КолечицкийКаурый с разбегу хлопнулся на руки, пробежался на четвереньках и тукнулся лбом в мягкие Катькины губы.
– Ме-е-е-е! – ересливо прокричал он.
– Не хами! – сказала Катька. – Молод ещё.
Каурый обомлело привстал перед ней на колени.
– Ты, коза, говоришь по-людски?
– Эка невидаль. Я ж не сдивилась, что ты, человек, заблеял, как какой кислый муж козы?.. Ну что, толдон, не слепились с Василием характерами? Ты не серчай. Он добрый. Напылил. А бритый не успеет побриться, он и отойдёт. Подзовёт ещё играть.
– После игры?
– Почему же… Он отходчивый… мягкий… Повидло! Я-то плотно знаю его. Лучше всеха. Знаю со своего рождения. Ты послушай его ушибленную жизню…
– Да что мне его жизня? Нечестный ваш главкокомандующий!
– Не мною сказано: на Руси честных нету, но все святые.
Каурый отмахнулся от неё и сел, сел спиной и к ней, и к полю. А век бы не видеть этого святошу!
Прямо перед глазами в бузине лежали козы. Видны одни рога да чуть-чуть головы.
Одни равнодушно жевали, устало смежив реснички. Другие сквозь листву, как из засады, застывше слушкими взорами пялились на поле, где непонятно зачем носился с криками их Василий.
Впереди всех, клинышком, одиноко в дозоре стояла на затёкших припухлых ногах в белых носочках наша рыжая, с проседью Екатерина.
Стоит не шелохнётся.
Может, смотрела, смотрела на наш концертино да и задремала стоя, прикрыла подёрнутые поволокой усталости глаза? Со старухами это случается. Вот говорила – ан уже спит. Только большой живот мерно опускался, приподымался да слышно трудное, шумное дыхание, будто выпускала на волю злых духов.
– Года мои пионерские,[134] уклонные, – несмело бормотала она в спину Каурому. Каурый молчал. Она смелеет: раз слушает, можно рассказывать. – Боимся мы старости. Старость ломает… лезет к нам…
– А сама чего лезешь к незнакомым? Я с незнакомыми не знакомлюсь.
– Я так… Про Василия, про добрость его… Чтоб ты чего худого не подумал… На четвёртый годок мальчишечка полез, ан нагрянули загонять его родителев в колхоз. Хвалят колхоз. Хорошо, говорят, будет вам в колхозе. И тулуп, и свита, и губа сыта!.. Отец-мать ёжатся. Не жалам! И на дух не надобен ваш колхозий! Батьке говорят: ты подумай! А чтоб способней думалось, окатили на Николу-зимнего водой, воткнули в погреб. Утром спрашивают: ну, вышел на согласие? Нет. Вывернули ему за ворот ведро навозной юшки, покурили, покидали ему за ворот и свои негашёные чинарики. Думай яшшо, зрей! И опять в погреб. Жена открыла. Он мёртвый, вилами себя заколол.
Но колхозогерои не отвязались. Описали всё, свезли.
Через час прибегает уже один из мучителей и жене:
– На тебе юбка описана. Забыли забрать. Выпрягайся давай.
– И не подумаю. Совести чёрт ма, сдёргивай сам.
И он сорвал.
Упала она, полуголая, на мёртвого мужа на столе и умерла.
Было это в пору «сталинских землетрясений», в фашистскую коллективизацию.
Колхозный каток в блин плющил державу.
«В 30-е годы в руководстве страны почти не было образованных людей. Образовательный ценз руководителей государства стал очень низким. Из массы губернского начальства и руководящих работников наркоматов высшее образование имели 0,2 процента. А в сталинском политбюро после 1932 года не было ни одного человека с высшим образованием».
– Тогда, – продолжала Катерина, – был культ, но не было личности. Нету личности и сейчас. Откуда ж этой личности взяться, если сам Блаженный при «богоравном вожде» пел частушки, наплясывал, забавлял как мог… Вместе с «богоравным» изнущался над народом, а теперь подался в хорошие… Грамотёшечки слабо́!.. До высшего не доскрёбся. Сорока с хвоста сронила, и я знаю, что будет в близкие годы. Во сне видела. После тоскливых цэковских фиглей-миглей скачнут этого горюнца с трона, и в мягкое, в топкое креслище генсека шлёпнется Балерина. И станет править. И будет крутиться при Балерине референтиком один дядя. Он был тем и знаменит, что анафемски ловко затачивал карандашики для самого генсека. Вошёл в ветхость лет. И всё затачивал… И до того дозатачивался, что сам взлезет на генсексовский… Ой, что ж я, сивая, буровлю? Это я не иначе как оговорилась… У нас же сексу ну не было и нет. Не на тех запали!.. Значит… Взлезет он на генсековский тронишко, спутавши с катафалком. Умёха какой!.. Во-о!.. И держава ещё громче засмеётся сквозь горькие слёзы… Так что чем гонять мячик, шёл бы ты, Каурка, затачивать карандашулики. Глядишь, и выскочил бы в большие началюги.
– Неа. Меня, Кать, что-то не манит в эти… ген… генкексы. Лучше б сказала, чего это ваш генсек Василиск такой тугокожий?
– По штату положено. Вер-хов-ный! Вон, слышала, «великий вождь всех времён и народов» почище был. Сам хвалился своему политбюро, как в Курейке, в ссылке, «они вели одно время общее хозяйство со Свердловым. Чтобы не дежурить по очереди на кухне, Сталин специально делал обед несъедобным. А когда Сталину хотелось съесть двойную порцию супа, он, отведав из своей тарелки, плевал в тарелку Свердлова. Тот, естественно, отодвигал её, а довольный «товарищ по ссылке» съедал всё».
– У-у!.. Нам, смертным, такой тонкой аристократизмий не в доступности…
– Об том и песня моя. Василей натерпелся бед выше ноздрей, нет-нет да и взбрыкнёт когда по мелочи. Вон как сейчас… А ну с трёха годов по детдомам?! Вошёл во взрослость, заслали к нам в район. Безотказный такой. Чёрные всё ломил работки. Сидел на хлебе да на соли. На его довольстве были Пинка и все транзитные, беглые кошки-собаки.
Умники над ним потешались. Что, мол, возьмёшь? Со звоном же в голове! А может, больше звону было у тех, кто так считал?
Ну, звон звоном, а заворачивала осень. Годится ли парню спать на ящиках на сарайной крыше? Делегация баб к коменданту, к дневальному Кремля пятого района. Давай, Иван Лупыч, парню угол. Чтоб крыша над парнем была, а не парень над крышей!
Комиссар Чук в пузырь. Да где я вам возьму?
– Не выламывайся. А то чо-нить стоявое и выдернем из тебя. Ухо там или чего пониже…
Бабы не война, не пощадят.
Нашёлся Василию куточек.
Кто дал старую койку, кто одеяло, кто ведро.
Паша, Комиссарова половинка, стакан со щербатинкой поднесла. Наверно, после выпивки Ванята пытался закусывать гранёным стаканом. И тут попал стакан под всеобщую мобилизацию. Паша, похоже, раскинула умком: не будет стакана, бросит принимать на грудь и её запивошка Чук.
Наказал бабий сход во всякую субботу по очереди всем семьям мыть у Василия пол. Горячие молодки входили во вкус и только на утренней зорьке тайно выскакивали…
Была мята, да помята…
Даже было несколько сеансов тасканий за волосы. Это когда нетерпячка поджигала какую повертуху по-за очереди скользнуть внагляк потемну к Василиеву полу.
Ему говорили: женись. Приведи барышню, подведи под свою фамильность и живи. А он смеялся. Чего ж приводить? Сами косяками! Надо нахальства набраться – утром не выгонишь. Хоть участкового зови.
И вот что-то запасмурнел Василий и однажды в получку пропал с деньгами. Вернулся над вечер. С песней:
– Так во время воздушной тревогиРодилась раскрасавица дочь.Он пел и счастливо наглаживал на себе оттопыренную рубаху.
– Что там у тебя?
– А в нашем семействе прибавка! – Осторожно он откинул ворот рубахи, и в расстёгнутый простор изумленно глянула золотистая козья головка. – Раскрасавица дочь!
– Где ты взял?
– Не украл, не украл!.. Надоело терпужить, я и пойди просто так по Мелекедурам посмотреть на сады в первом цвету. Иду, иду и наткнулся в канаве на козу. И так бедная мучится. Лижет козленочка. Только, значит, народила. А другой торчит… и никак… Потерпи, коза, мамкой будешь! Я помог… принял… Припал к уху козлёночка щекой, а матечка прямо из рук рвёт плёночную рубашку… Такая малюшка, такая слабенькая… Сердчишко в ладонь тук-тук, тук-тук… Сквозь ребрышки слышу. И дрожит. Холодно. Жалко было оставлять. Да потом, обе-две девочки… Думаю, раз я принял, я должен и воспитать. Не-е, думаю в дополнению, две брать негожко. Надо оставить одну. Я и возьми только ту, что сам принял… А чтоб хозяева не пообиделись, я всю получку ботиночным шнурком подвязал в тряпице козе к рогу. От и будем мы теперь с Катеринкой…
Имя своё Катька засовестилась назвать вслух и смолкла.
Каурый не обратил внимания, что она утихла. Знай лупился на шум в поле. Может, он и совсем её не слышал?
Катька переменила ногу и тоже тупо уставилась на поле, но ничего не видела.
Прошлая жизнь звонко лилась перед глазами.
Василий дал ей имя родной его матери, которую смутно помнил. Вроде была она и не была.
Василию казалось, что козочке всё холодно.
Он лёг на койку, красавицу на грудь, прикрыл одеялом. Одна головка торчит.
Скоро согрелась она. Повеселели глазки, забегали в любопытстве по стенам.
– Мамзелино, еду на стенках ищем? – спросил Василий и р-раз её носом в банку с молоком.
Катенька испугалась, чуть не задохнулась. Отфыркалась, вытерла губы об ласковую шёрстку ноги.
Лежит Василий не налюбуется.
Смотрела, смотрела Катечка прямо в глаза, открыла розовый роток и:
– Бе-е-е!..
– Ме-е-е! – передразнил Василий. – Давал молоко, не берёшь? Ничеготушки. Голод научит сопатого любить.
– Бе-е? – переспросила она.
Василий сморщил нос, высунул язык. Полюбуйся, как ты кричишь!
Катечка ткнулась мордочкой в язык, поймала, стала торопливо сосать. Язык не вмещался в её маленьком рту, нежно пахнущем молозивом; она давилась, пускала уголками губ пузырьки.
Василий смекнул, стал сгребать изо всех закоулков слюну. Догадался и насчёт того, что слюна всё-таки не коровье масло, не вкусней мочалки.
– Передохнú-ка, мадамиус…
Василий отстранил её, набрал в рот молока, показал свёрнутый желобком кончик языка.
Катечка тут же ухватилась, заворчала.
Скоро она напилась, живот стал твёрденький, как грецкий орешек.
Ей было хорошо.
Она легла к нему на грудь, вытянула тоненькую золотистую шейку, прижалась ею к шее Василия.
Василий обнял её, и они уснули.
Часа через два Василий почувствовал, как что-то тёплое полилось с груди к спине.
Он открыл глаза.
Катеринка не мигая смотрела на него повинно и не поднимала голову.
– Хорошие девочки так у нас не делают, – попрекнул Василий. – Проспала? Или у тебя будильник не работает?.. Ну да ладно. На первый раз спишем. Детство… Баловство одно…
Но Катенька не остановилась на достигнутом.
Василий громово хохотал, когда она величаво ходила по комнате и безо всякого угрызения совести рассыпала орешки.
– Сею, вею, посеваю! С Новым годом проздравляю! – в смехе поощрял он.
Катя взрослела, хорошела.
Василий стал учить её светским манерам. Если она приседала на койке, он тут же её ссаживал, не брал на ночь к себе под одеяло. Вертел перед носом пустую консервную банку, тыкал в банку пальцем. Требовал:
– Надушко сюда-а!.. А не на койку да не на меня. До-хо-дит?
В конце концов, кажется, дошло.
Перед тем как присесть, она подходила к банке. Правда, частенько промахивалась, но были замечены и точные попадания.
В утро он брёл с тохой на плантацию, она бежала следом, как собачка.
Он полол чай.
Она помогала ему. Обрывала и ела пхалю, бузину… Боже, да сколько сорных трав душат чай!
Дома по вечерам он часами лежал любовался ею.
Она хвастливо показывала все номера, что уже разучила. То гарцует по кругу, как лошадка в цирке. То прыгнет так, то так, то так. Надоест скакать по полу, вспорхнёт на койку, и ну у него на груди выделывать кренделя.
Василий грохочет, закрывает лицо руками. А ну нечаем попадёт мягкими копытцами в глаза.
– Умеешь! Умеешь танцевать! Хватит!
Потом одолела и лавку, и табуретку, и стол, и подоконник. Куда хочешь взмахнёт! Где хочешь спляшет!
Раз она как-то заплясалась, что сорвалась со стола в стоявшее на полу ведро с водой. Подломила ногу.
Обложил Василий ножку со всех сторон палочками, туго завязал проглаженными тряпочками.
– Вот мы и одели твою ноженьку в гипсик… Ах ты горе… Кабы козка не скакала, то б и лапку не сломала…
Катенька смотрела на него растерянно и из глаза выпала слезинка.
Две недели Василий не выходил на работу, всё сидел при страдалице.
Стала она сносно ходить.
Явились они на плантацию, и посыпались на Василия шишки. Заходились уволить по статье. За прогул.
– Какой прогул? Я за козлёнком ходил.
– Вот если б за ребёнком…
– А чем козлёнок хуже ребёнка?
Бабы загородили Василия от зла.
Но бригадир Капитолий уже капитально въехал в оскорбление, не мог остановиться в мести, забежал с нового бока:
– Пачаму коза на чаи с тобой? Развэ от нэё огородишь чайни куст страхом?
– Да не колышет её ваш драгоценный чай! Не трогает она вовсе чай. Совсем наоборот. Обирает сорную траву. Повилику там, перепелиную лапку, вьюнок. Помощница мне!
Но Капитолий стоял мёртво, как крючок на генеральском мундире:
– Ми тебе покажэм, где козам рога правят. На чаи коза бит не положэно!
– В таком разе и мне не положено.
Ушёл Василий в пастухи.
У всех в районе были козы, пасли по очереди. Василий и упроси, отдали ему стадо.
Шелестелки он не брал. Лишь все по порядку утром-вечером кормили его да на обед совали что в сумку. Вот и вся плата.
Зато Катенька будет всегда под глазом! Будет всегда сыта, не обижена!
В честь такой радости заказал Василий красную рубаху.
Домка в одну ночку слепила.
Надел – запели, заулыбались в нём все суставчики. Очень уж нарядна, ловко сидит.
Никаких рубляшей не приняла старуха.
– Цену такую кладу, – сказала. – Покатай в дождь, в грозу. Вот сейчас, прям в новой рубахе. Ой, и давнуще каталась я на молодом бирюке. Ишшо в прошлом веке! Или в позапрошлом… Точно не упомню…
Подвернул Василий штаны, присел.
Домка скок на загривок. Ведьма не ведьма, но и бабой не назовёшь.
Вылетел Василий босиком под проливень и шлёп, шлёп, шлёп по грязи. Жирные брызги во все стороны веером.
– Ты, волосатый лешак, аль не ел? С ветерком!
– А не рассыплешься?
– А ты спробуй рассыпь. Дунь-ка с ветерком-ураганом!
– С ураганом, так с ураганом!.. Мне всё равно!
Подхватил её под сухой поддувальничек и понесся. Урчит американским студебеккером. Здоровущий коняра!
– Н-но! Н-но!! – машет она рукой, как казак саблей в бою.
А льёт.
Молния раз за разом как полоснёт по небу, точно белым ножом по маслу. Небушко надвое расхватывает.
Разохотился Василий. Ржёт жеребцом, для скорости подхлёстывает вроде себя, а попадает всё Домке по тоскливой заднюшке. Весь посёлок из конца в конец прожёг.
Народ прилип к занавескам, пугливики закрылись на крючки. А ну с дурости ворвутся эти чумородные?
Обмякла модисточка. Вцепилась в волосы обеими руками. Молит:
– Ти-ише, лешак, скачи-и… Зу-уб!
– Что зуб?
– Споткнулся об твой казанок и вылетел.
Это был её последний зуб. До этого он жутковато торчал одинцом над нижней дряблой губой. Теперь рот был бескровен, пуст, как сумка козы.
Влетели они в Васькино обиталище, хохочут. Ни на ком сухой нитоньки.
– Ну ты, Васятка, и бегаешь!.. Как машина! Со страху чудок не померла. – И залилась смехом. – Померла не померла, тольке времю провела!
Тут из-под стола вышла Катя. С лёту воткнулась рожками Домке в ногу, вытянулась струной. И со злости, что нету сил сбить ведьму, закричала.
– Ка-ать, – укоряет Василий, – кто ж так гостей встречает? Ну ты чего, моя чýдная ледя?
Катеринка натужно заблеяла, упёрлась ещё сильней и хлопнулась на звонкие коленца.
– Ты глянь, а! – подивилась Домка. – Иленьки ревнует?
– Эт ты сама её спытай, – буркнул Василий. – Иди… Не к сердцу ты ей…
Поскучнела Домка, ушла без последнего зуба.
Покаталась…
Вышла и Катя на крыльцо. Дождь засекал её.
– Ну да ладно тебе, – глухо бормотал под себя Василий в прогале двери. – Нашла к кому ревновать. Иди в дом. Простынешь…
Дождь холодно приклеивал шерсть к коже.
Катя стряхивала с себя воду, не двигалась с места.
– Будет дуться. Айдаюшки к столу. Чего стоять тощаком?
Василий развалил буханку на три плитки, круто посолил.
– Ка-ать! – протянул ей кусман.
В оскорблённую гордость долго не поиграешь, особенно когда сверху льёт, и в животе кишки играют марш.
При виде хлеба Катя улыбнулась. Сдалась.
За ней было право первого откуса. Она первая и откуси, потом от этого же куска отхватил Василий. Она – Василий. Она – Василий. И пошли молотить.