Читать книгу Лестница лайков (СанаА Бова) онлайн бесплатно на Bookz
bannerbanner
Лестница лайков
Лестница лайков
Оценить:

5

Полная версия:

Лестница лайков

СанаА Бова

Лестница лайков

ПРОЛОГ: МОНТАЖ ПОТЕРИ


Плёнка, идущая по старому видеомагнитофону, не столько шумела, она дрожала, будто каждый кадр – это артерия, пульсирующая на грани разрыва, как если бы само изображение, захваченное случайной камерой в комнате, где ни время, ни свет не были постоянными, сопротивлялось чужому взгляду. Размытые пятна теней, накладывающиеся на лицо главной героини, которую звали Тея, казались то следом от руки монтажёра, то живой тенью, вылезающей из-под стола и замирающей, не решаясь выйти за пределы мерцающего экрана. В этом первом, едва различимом слое, как в зарифмованной тоске старой песни, раз за разом повторяется эпизод: Тея, не моргая, склонившись к старому столу, медленно, с пугающей внимательностью, вырезает ножницами из рукописной страницы фигуру – чей-то профиль, не то женский, не то детский, словно заранее знает, что этот силуэт никогда не будет завершён, что он всегда останется незаконченным, и лишь острие ножниц способно решить его судьбу.

Голоса за кадром идущие фоном, как сквозняк по коридору памяти, то усиливаются, то утихают, а когда снова становятся различимы, их интонации приобретают странную густоту, будто это не просто звук, а липкий страх, обволакивающий сам воздух в комнате.

– Кого ты действительно готова вычеркнуть? – этот вопрос звучит не как попытка узнать истину, а как вызов, как раскалённое железо, которым клеймят сомневающуюся душу.

Тея не отвечает. Она и не может, ведь в этот момент её губы сжаты так крепко, что на них белеет кожа, и в глазах нет отражения, лишь пустота, открывающаяся тому, кто слишком долго смотрел в тьму.

И всё же, сквозь мерцание кадра, сквозь рваный монтаж, когда появляется неясная тень в дальнем углу комнаты, чужое присутствие, не соотносящееся ни с каким из героев, ни с самой Тей, ни с её прошлым, ни с этим настоящим, по спине зрителя пробегает короткий, но неизбывный холод. Это не просто брак плёнки, не просто технический шум, нет – это свидетельство того, что у любого акта вырезания, любого «монтажа» есть своя цена, и она выплачивается не сразу, а по частям, вперемешку со слезами, с криком, который никто не услышит, потому что на видеозаписи его заглушает шуршание, похожее на дыхание чужого.

Параллельно с этим почти гипнотическим процессом вырезания, вспыхивают, как солнечные зайчики в темноте, другие, более ранние воспоминания, которые то налипают на плёнку, то исчезают, едва лишь зритель пытается их удержать.

Перед глазами внезапно возникает другой дом: детская, залитая мутным светом настольной лампы, запах пыли и бумаги, тяжёлые, чуть заржавленные ножницы, такие большие для детских ладоней, что, казалось, держать их можно было только вдвоём. Мать или бабушка, чьи лица никогда не запоминаются целиком, лишь голос и профиль, учит двух девочек – Тею и Леру вырезать бумажных кукол, аккуратно вести линию, не спеша, не торопясь, чтобы не надрезать там, где должна остаться рука, или платье, или даже крошечная улыбка, которую потом, чуть позже, они дорисуют на вырезанной фигуре.

Смех девочек лёгкий, звонкий, как если бы в этой комнате ещё не случилось ничего, что можно назвать болью или потерей, заполняет всё пространство. Лера всегда вырезает быстрее, у неё получаются целые семьи кукол: мама, папа, младший брат, собака, даже домик на длинных ножках, нарисованный по её фантазии. Тея же слишком долго задерживается на каждой детали, у неё ножницы застревают в самых тонких местах, и каждая неудача вызывает у неё приступ растерянности, почти страха, будто она не просто режет бумагу, а действительно кого-то отрывает от самого себя.

– Не бойся, если порвёшь, – шепчет Лера, наклоняясь, чтобы обнять подругу, – всегда можно склеить, всегда можно нарисовать заново.

И тогда Тея, медленно, будто извиняясь перед самим воздухом, делает первый надрез, и на её ладони появляется бумажная полоска, слишком тонкая, чтобы быть частью куклы, но она всё равно кладёт её в коробку, где хранятся все обрезки, все ненужные части, потому что верит: даже у этих кусочков когда-нибудь найдётся свой смысл, своё место.

В воспоминании смешиваются запахи: бумага, клей, тёплое молоко, от которого на губах остаётся сладковатый привкус, и отчаянная надежда на то, что завтра всё останется так же, что ничто не исчезнет, не будет вырезано, что можно будет вернуться к этим куклам и доиграть за них любую сцену, даже если по-настоящему никто из взрослых уже не верит в такие возвращения.

Камера в настоящем вновь фокусируется на лице Теи: в её взгляде появляется неуловимое отражение той самой девочки, которая когда-то дрожала от страха перед первым надрезом, но теперь этот страх стал чем-то иным, окаменевшей болью, в которой каждый жест, каждое движение ножниц приобретает сакральный смысл. Её руки работают почти автоматически, она не замечает, как меняется свет в комнате, как тени становятся всё более явными, густыми, будто тянутся к ней из-за спины, чтобы напомнить: никакая редактура не бывает безвозвратной, никакое вычёркивание не остаётся без ответа.

Монтаж становится всё быстрее, агрессивнее, плёнка дёргается, из неё исчезают целые куски, как будто кто-то, не удовлетворённый обычной скоростью перемотки, специально вырезает паузы, тянет звук, чтобы крик, наконец, стал явным. В этот момент кажется, что не только Тея режет, а сама реальность разрывает себя, подчиняясь её воле, или, может быть, наоборот, заставляя её быть проводником того, что должно исчезнуть.

В новостной строке на экране мелькает сообщение, выцветшее от времени: «Исчезновение блогера под псевдонимом TeyaScript». Фотография – неразличимое лицо, затёртое пикселями, кажется, что это не человек, а отражение той самой бумажной куклы, которую когда-то так и не дорисовали. Под фотографией комментарии, сначала сочувственные, потом злые, потом просто пустые.

– Где ты? – спрашивает кто-то, но этот голос тонет в лавине спама, в потоке цифрового шума, который невозможно отличить от шипения старой плёнки.

Тея замирает на мгновение, сжимая ножницы так сильно, что костяшки пальцев белеют, и кажется, что сейчас сломается не только пластик, но и сама рука, привычно повторяющая этот жест, доведённый до автоматизма.

За её спиной вновь возникает тень, теперь уже более чёткая, и кажется, что она движется, что это не просто брак камеры, а настоящее присутствие, требующее своего времени, своей доли в кадре.

В этот момент, когда напряжение достигает предела, и монтаж словно начинает рассыпаться на части, врывается чужой голос, не такой, как прежде, не приглушённый, а будто раздающийся сразу изнутри черепа:

– Кого ты действительно готова вычеркнуть? – и на этот раз Тея всё-таки смотрит в камеру, но вместо ответа её губы размыкаются, чтобы закричать, и этот крик оказывается настолько громким, что он разрывает пленку, делая невозможным дальнейший монтаж.

Кадр сменяется воспоминанием: тем же детским вечером, когда за окном шёл снег, и в комнате было тепло, и девочки складывали своих бумажных кукол в коробку из-под обуви, подписанную цветными фломастерами: «Всё, что мы спасли».

Лера, укрытая пледом, придвигается ближе к Тее, чтобы нарисовать для своей куклы новое лицо, и шепчет:

И Тея кивает, веря, что это возможно, что никакая рука не поднимется на то, что создано из нежности, из света, из доверия.– Когда-нибудь мы напишем такую историю, в которой никто не будет вычеркнут.

Однако плёнка возвращает в настоящее, и теперь кадры идут не только быстрее, но и злее: монтаж становится подобием жестокой игры, где каждый следующий вырез – это ещё одна потеря, ещё один вычеркнутый герой, чьё имя больше никто не вспомнит. Тея вдруг замечает, что на столе, среди обрезков, появилась полоска бумаги, которую она точно не вырезала, на ней, едва различимыми буквами, написано: «Вернёшься ли ты ко мне?» Она трогает её кончиком ножниц, но не решается выбросить, вместо этого аккуратно кладёт в старую коробку, где хранятся все ненужные части.

Всё в этом монтаже – и кадры детства, и голос за кадром, и размытые тени, и обрезки бумаги становится частью ритуала потери, в котором никто не остаётся в стороне, потому что даже зритель, даже тот, кто случайно включил это видео среди ночи, чувствует, что к нему тоже тянется чья-то рука, что ему тоже предстоит решить, кого он готов вычеркнуть из своей истории.

Плёнка, наконец, замедляется, звук становится почти невыносимо тихим, и в последний момент, прежде чем экран гаснет, Тея подносит ножницы к самой себе, не к тексту, не к бумаге, а к запястью, как если бы хотела проверить, возможно ли вырезать собственную боль так же легко, как чужую, возможно ли избавиться от того, что давно стало частью тебя самой. Но вместо того чтобы сделать надрез, она выпускает ножницы из рук, и они с тихим стуком падают на пол – этот звук становится точкой, финальным аккордом, после которого ничто уже не может вернуться на своё место.

Тишина, наступающая вслед за этим, не просто пауза, а пустота, в которую проваливаются все несказанные слова, все недописанные истории, все вырезанные герои, чьи лица так и остались недорисованными. На экране медленно проступает фраза, будто написанная чужой рукой:

«Всё, что мы спасли, когда-нибудь вернётся, если не на этой плёнке, то в чьей-то памяти».

Когда-то, в другой жизни, ещё до того, как Тея узнала вкус настоящей потери и увидела, как легко можно разрезать не только бумагу, но и чью-то судьбу, был у неё свой маленький остров счастья – захламлённая до безобразия детская комната, где вечно не хватало света, а пыльные лучи солнца по утрам рисовали на полу смутные следы, похожие на сложные письмена. На стенах разнокалиберные фотографии, расписные листки с отрывками диалогов, которые они с Лерой придумывали и клеили на ватман, словно стараясь уже тогда создать свою собственную вселенную, где никто и никогда не будет вычеркнут по прихоти чужой руки.

Это было то время, когда взрослые ещё верили, что детская игра – это просто игра, что ножницы не угроза, а инструмент творчества, что вырезанные куклы могут ожить лишь в воображении, а не в чьей-то беде. Мама Леры приносила из кладовой старые журналы и рулоны обоев, казалось бы, ненужный мусор, но для девочек эти залежи были настоящим сокровищем: тут можно было найти и ткань для платьев, и блестящую бумагу для корон, и даже кусочек узорчатой скатерти, чтобы сделать из неё ковёр для игрушечного дома.

Детские руки, неуверенные, ещё не знающие усталости, держали ножницы с той особой осторожностью, которая бывает только у тех, кто боится навредить, не желая потерять ни малейшей детали. Лера всегда резала смело, почти с вызовом, у неё на столе быстро появлялись целые армии кукол, они устраивали парады, свадьбы, придумывали странные, замысловатые семьи, где брат мог быть сестрой, а собака – феей. Тея же всегда медлила, сосредоточенно прижимая бумагу к доске, дыша едва слышно, будто каждый её вдох мог сбить траекторию ножниц, сделать линию неровной, а вырез – фатальным.

– Смотри, как просто, – смеялась Лера, вырезая миниатюрные ладошки и аккуратные круглые головы, – если ошибёшься, мы просто склеим. Или приклеим сверху новый кусочек, будет заплатка. Все наши куклы с секретами!

Но для Теи ошибка не была просто ошибкой. Ей казалось, что каждый случайно срезанный локон, каждая неровная складка платья – это почти преступление против своего воображения, а значит, и против той самой реальности, которую они с Лерой строили на клочках бумаги.

Иногда ей хотелось повернуть время вспять, забрать ножницы у самой себя, предотвратить катастрофу, которая уже угадывалась в затяжных паузах между смехом, в тех моментах, когда Лера вдруг становилась задумчивой, а за окном сгущались сумерки, и в стекле отражалась не девочка, а что-то другое – чья-то тень, не имеющая ни имени, ни лица.

– Лер, – Тея однажды шепнула, когда они сидели вплотную друг к другу, перебирая своих кукол, – а если одна из них потеряется? Если её унесёт ветер или собака разорвёт?

Лера пожала плечами, зачерпнула побольше клея, и, улыбаясь, ответила с простотой, которая тогда казалась истиной:

– У нас всегда останется память. Даже если куклы исчезнут, я буду помнить, как мы их делали.

И добавила, уже чуть тише:

– А если кто-то забудет, ты мне напомнишь. Договорились?

Договор заключён был всерьёз, как настоящая клятва. И с тех пор Тея старалась не выбрасывать даже самые малые обрезки, складывала их в специальную коробку, называя «Запасным счастьем», веря, что для любого кусочка найдётся место, что ни одна потеря не может быть окончательной.

Иногда, уже много позже, когда шум плёнки заглушал все мысли, Тея возвращалась к этим воспоминаниям не как к спасению, а как к мучительному напоминанию о том, что когда-то у неё был шанс сделать иначе – не вычёркивать, а спасать.

Эти сцены всплывали в самые неожиданные моменты: в тишине перед сном, в яростной суете монтажа, когда каждая секунда казалась решающей, в приступах бессонницы, когда прошлое и настоящее путались в одно сплошное полотно боли и надежды. Она вспоминала, как Лера строила из обрезков новые игрушки, а она сама училась быть смелее, соглашаясь, что иногда ошибку можно превратить в сюжет, рану – в украшение, трещину – в новый путь.

В этих воспоминаниях всегда светило особое солнце: не настоящее, а выдуманное, которое было только у них двоих, солнце, способное растопить любой страх и сделать даже вырезанную куклу живой.

В тот самый день, когда они впервые вырезали куклу с длинными, слишком тонкими руками, которая упорно не хотела стоять на ногах, Лера нашла кусочек серебристого скотча, и, закрепив его на сгибе, сказала:

– Вот, теперь у неё будет шрам, как у нас бывает. Но шрам – это не конец. Это то, что делает сильнее.

Эта простая детская логика оказалась слишком сложной для взрослой жизни, которую Тея узнает много позже, когда монтаж потерь станет её единственным языком, а шрамы не метафорой, а реальностью. Но тогда, в детстве, всё казалось решаемым, всё было податливо и мягко, и никто ещё не думал, что когда-нибудь придётся выбирать кого вычеркнуть, кого спасти, а чьё имя останется навсегда лишь на обрезке, в коробке из-под обуви, которую никто и не откроет.

И только в самой середине этого детского рая уже прятался будущий ужас: когда Лера однажды принесла вырезку из журнала, где была нарисована женщина с чёрными глазами и тенью за спиной, Тея испугалась и попыталась приклеить ей на спину крылья, вырезанные из золотой бумаги, чтобы она не была такой одинокой и страшной. Но крылья не держались, тень не исчезала, и тогда Лера нарисовала у себя на запястье тонкую линию, будто шрам, и сказала:

– Видишь, я тоже могу стать другой. Но пока ты рядом, всё будет хорошо.

В настоящем, когда плёнка снова захватывает картинку, шумит, скрипит и дрожит, Тея вдруг чувствует, как в ладони зудит тот самый воображаемый шрам – признак всех их детских страхов, смешанных с верой в спасение. Она вновь смотрит в объектив, не узнавая в себе ту девочку, которая боялась сделать лишний надрез, и думает: что же случилось со всеми их обещаниями, где они потеряли тот клей, который скреплял даже самые надломленные части их бумажных миров?

За её спиной всё отчётливее тянется тень, не просто брак плёнки, а чья-то воля, вышедшая за пределы игры. Теперь каждый щелчок ножниц это не просто монтаж, а акт жертвы, каждое вычёркивание – ещё одна трещина в коробке, которую невозможно будет склеить.

Тея медленно опускает ножницы на стол, вспоминая всё, что обещала Лере, и понимает: наступил тот миг, когда воспоминание о спасённом должно столкнуться с настоящей потерей, когда монтаж перестаёт быть игрой, а превращается в жест, который уже не исправить.

Свет в комнате теперь разрезан на полосы, как когда-то старые газеты и обои на детском столе: с одной стороны – отсвет экрана, режущий бледные щёки Теи острыми прямоугольниками; с другой – глубокая серая тень, тянущаяся от дверного проёма, где будто бы собираются все вырезанные и забытые персонажи, чьи имена так и не успели попасть в текст.

Видеоплёнка продолжает свой странный монтаж, и зрителю становится ясно: это не просто запись, не архивная хронология, а что-то большее – прямая трансляция боли, в которой каждый невольно становится свидетелем, а, может быть, даже соучастником. Кадры идут всё быстрее, то обрываясь на полуслове, то зацикливаясь на одном и том же движении: рука с ножницами, щелчок, полоска бумаги падает на пол, и на мгновение экран будто затмевает полупрозрачная тень, чей силуэт то ли накладывается на профиль Теи, то ли выходит из самой камеры, подминая под себя остатки света.

В какой-то момент звук за кадром перестаёт быть просто шумом плёнки: теперь это дыхание – сперва чужое, короткое, нервное, а затем разрастающееся в низкий, вибрирующий гул, в котором угадываются голоса, слипающиеся в хор.

– Кого ты готова вычеркнуть?

– Ты же помнишь, мы обещали не бросать никого…

– Вырежь меня, если не страшно…

Голоса множатся, в них прорываются обрывки детских песен, взрослые упрёки, и вдруг крик, реальный, жёсткий, тот самый, который невозможно подделать монтажом: этот крик проносится по комнате, заставляя дрогнуть воздух, сбивает камеру с фокуса, так что на несколько секунд зритель видит только рябь, размытое пятно света.

Но крик не утихает. Наоборот, он набирает силу, пока не становится похожим на то самое молчание, в котором тонет человек, потерявший слова. В этой тишине – концентрат отчаяния и предчувствия непоправимого, она будто затягивает всё вокруг в воронку: и стол с обрезками, и старую коробку, и саму Тею, чьи глаза внезапно обретают выражение полной, ничем не прикрытой уязвимости.

В этот миг монтаж словно раздвигает границы времени – между кадрами вновь и вновь вклиниваются фрагменты детства: вот Тея с Лерой спорят о том, какая кукла красивее, вот они хохочут, дерутся за обрезки, вот делят последние кусочки цветной бумаги, и в каждом этом воспоминании чуть больше жизни, чем в настоящем, чуть больше света, позволяющего не сойти с ума, когда за окном темнеет слишком быстро.

Вдруг резкое движение камеры, и вот уже Тея не просто вырезает силуэт, она разрывает его пополам, словно проверяет: останется ли что-то внутри, если уничтожить форму. На её лице появляется выражение, которое одновременно и детское, и взрослое: смесь ужаса, решимости и тупого, безысходного упрямства.

В этот момент её руки тянутся к коробке с обрезками, не за новым листком бумаги, а за той самой полоской, на которой детским почерком выведено: «Договорились?» Тея гладит этот клочок бумаги, словно надеясь найти на нём тепло детских пальцев, но вместо этого ощущает только прохладу, почти ледяную, как от пули, и вдруг осознаёт: теперь договор расторгнут. Где-то, в самой глубине комнаты, тихо щёлкают ножницы, и не понять, чьи это руки, кто ими управляет: то ли монтажёр, то ли сама судьба.

Её взгляд скользит по экрану, где вновь мелькает новостная строка: исчезновение, чья-то потеря, отчаяние тех, кто остался искать. И вдруг экран застывает на изображении девочки с чёрными глазами – той самой, которую Лера когда-то пыталась спасти, пририсовывая ей крылья. Но теперь ни крыльев, ни даже самой Леры нет, только пустое место, только тень, всё это время следившая за каждым движением ножниц.

Тея впервые за долгое время позволяет себе плакать, слёзы текут медленно, густо, оставляя на щеках невидимые шрамы, такие же, как Лера однажды нарисовала себе на запястье. Но это уже не игра, не разминка воображения: теперь каждый вырез, каждый жест – это реальная боль, выпуклая, как узел на старой верёвке, которую не развязать.

В этот момент за кадром раздаётся новый голос – не свой, не знакомый, но пугающе близкий:

– Монтаж окончен. Осталась только ты.

Тея вздрагивает, поднимает взгляд к объективу, и в этом взгляде уже нет прежней наивности, только та усталость, с которой смотрят на мир те, кто понял, что ничего уже не вернуть, что монтаж потери – это не последовательность событий, а замкнутый круг, в котором каждый рано или поздно становится режиссёром, зрителем и жертвой.

Завершая ритуал, она поднимает с пола ножницы, разжимает их, будто примеряясь, можно ли отрезать собственную тень, и на миг кажется, что вот-вот прозвучит тот самый финальный крик, который разорвёт пространство между прошлым и настоящим. Но вместо этого – пустота, ни звука, ни движения, только короткий, резкий щелчок металла, после которого всё вокруг замирает.

Экран медленно тускнеет. В отражении стекла появляется не лицо Теи, а нечто неопределённое, полупрозрачное, напоминающее сразу и бумажную куклу, и детскую тень, и силуэт того, кого она уже не может спасти.

Последнее, что остаётся на плёнке, – детский почерк, выписанный неровными буквами: «Я помню. Я сохраню».

И после этого полная, беспросветная тишина.

Вы ознакомились с фрагментом книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста.

Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:


Полная версия книги

Всего 10 форматов

bannerbanner