
Полная версия:
Кровь и пепел Приада

СанаА Бова
Кровь и пепел Приада
Часть 1
Пролог:До того, как были очерчены круги, до того, как боль обрела архитектуру и справедливость – геометрию, существовала пустота, в которой ещё не было ни слова, ни вины, ни имени. Но даже в этой доначальной тьме, где ничто не знало ни движения, ни покоя, уже теплился отблеск первородного страха – страха любви, способной разрушить равновесие.
И тогда Тот, чьё имя забыто, но чьё дыхание стало дыханием всей Преисподней, высек из пустоты семь искр, и каждая из них стала сердцевиной будущих кругов. Первая – жаждой власти. Вторая – обманом. Третья – плотью. Но четвёртая… четвёртая искра дрожала иначе. В ней не было жёсткости, не было крика. Она была тихим огнём желания – желанием владеть, не отдавая; получать, не понимая; держать, не зная меры. Эта искра стала началом Приада.
Приад не родился, как остальные круги. Он не был выстроен демонами, не был начертан на великой скрижали зла. Он вырос, словно болезнь, укоренившаяся в теле вечности. Его начало – это не место, а момент: миг, когда одна душа пожелала сохранить всё, и в том числе то, что должно было уйти.
Говорят, у каждого круга был свой создатель, не бог и не демон, но существо, обладающее силой страха, необходимого для зарождения архитектуры страдания, и если первому кругу требовался Глашатай Лжи, второму – Искривитель Честности, то четвёртому, из которого родился Приад, не нужен был никто, кроме одной забытой души, слишком сильно желавшей сохранить образ возлюбленного, даже если для этого пришлось бы вечно выжигать из других всё, что напоминало бы о потере.
Эта душа, имя которой не записано ни в одном из языков, что способны быть прочитаны голосом, когда-то принадлежала женщине – смертной, жившей в мире, где любовь была её даром и её проклятием, её цепью и её оружием. Она любила слишком сильно, слишком яростно, с тем фанатизмом, который рвёт плоть и время, и, когда её возлюбленного предали, забрали, уничтожили – она не приняла потери. Она не оплакала, не забыла, не простила. Она удержала его образ внутри, настолько крепко, что сама смерть не смогла разжать её рук.
Так, поговаривают, родился первый пепел.
Он не осыпался на землю. Он поднялся, окружая её, обволакивая, закрывая от всех прочих миров, и в этом пепле она начала взывать к пустоте, требуя: верни. Верни его голос, его взгляд, его дыхание. Верни его руки, его тишину, даже его ложь, но верни. И пустота, впервые за существование всей вселенной, ответила.
Но ответ был страшнее молчания.
Из её голоса возник трон. Из её боли – корни. Из её слёз – вязкая чёрная смола, потёкшая рекой воспоминаний. Она стала первой сущностью круга, в котором всё, что было алчностью, начинало с любви. И потому Приад никогда не был кругом денег, вещей или золота. Это была обитель тех, кто любил так жадно, что готовы были уничтожить других ради тени утраченного.
Из этой женщины, из её праха, из её безумия, вылепился Первый Предел – место, где души начинали забывать, что хотели, и вспоминали лишь то, что не могли отпустить. Они тонули не в кислоте, не в крови, не в муках физического тела, а в вязком отражении собственной алчности по утрате, в тоске, обратившейся в капканы. И в этом месте зародились тени, не демоны и не сущности, а отголоски чувств, изгнанных ею из себя, когда она поняла, что больше не может быть той, кем была при жизни.
Когда тьма стала её плотью, а прах – венцом, она – чья сущность когда-то была женщиной, а чья боль стала первородной материей круга, осознала, что один голос не в силах поддерживать архитектуру вечного. Её одиночество звенело в бездне, как разбитый колокол, отзывающийся эхом в местах, где ещё не было эха. Тогда она создала Стражей, не по образу демонов, не по подобию ангелов, а из тех обрывков памяти, которые были вырваны из душ, поглощённых Приадом.
Каждый Страж был безглаз, но видел правду. Безголос, но слышал желания. Их тела состояли из сплетений шрамов и изломов, а дыхание из никогда не сказанных слов. Они не говорили, но их присутствие подавляло, как тень от горы, нависшей над хрупким сном.
И когда душа, скатившаяся в четвёртый круг, пыталась произнести имя того, кого потеряла, один из Стражей наклонялся, не быстро, не гневно, а с нежностью, предшествующей наказанию, и выжигал из неё звук, превращая его в смолу, текущую к сердцу круга. Потому что Приад жил не пламенем, а тишиной боли, выжатой до последней капли.
Смоляные реки, по которым бродили мёртвые, несли в себе не проклятие, они были хранилищем желаний, записанных безмолвием. Там, в глубине, пульсировала субстанция, плотная, как сны умирающих, вязкая, как вина, которая никогда не получит отпущения. И эту реку называли Кровью Утрат, и каждое новое имя, забытое душой, становилось её новой каплей.
Первым демоном, осмелившемся ступить в Приад, был Вертас – ваятель форм, создававший лица для забвенных теней, придающий безымянным кругам кости, чертоги и законы. Он пришёл с арсеналом света, веря, что сможет принести структуру в этот бесформенный хаос. Но когда он ступил в смолу, она не преградила ему путь, не поглотила – она заговорила его голосом. Не его мыслями. Его голосом. И сказала:
– Ты хочешь придать мне форму, но ты сам не знаешь, кем ты был, до того как стал Демоном Порядка. Останься и вспомни.
Он пытался сопротивляться, пытался вызвать свои зеркала и цепи, своё остекленелое око правды, но всё это растворилось в смоляных всплесках, и, как говорят легенды, от Вертаса остался только обрывок имени, который до сих пор срывается с губ душ, мечущихся в реках: «…тас… тас…»
Так Приад отверг порядок. Он отверг форму. Он стал вещью-в-себе, кругом, который живёт не по правилам Преисподней, а по закону внутренней боли, не нуждающейся ни в судье, ни в палаче.
Много времени прошло, если, конечно, в Преисподней время вообще имело смысл, с того мига, как Вертас был растворён в собственной претензии на порядок, и тогда, когда сама суть круга напиталась его дерзостью, Приад впервые содрогнулся не от боли, а от чувства, столь редкого в этих нижних мирах, – от любопытства. Плоть круга, если такое можно было сказать о вязкой реальности, из которой он состоял, захотела большего, чем лишь отражать алчность утрат и выжигать имена. Она захотела души, способной быть его центром, не слабым, но и не стремящимся покорить.
Так было вылеплено Сердце Приада, не в кузне и не в ритуале, но в безмолвном акте внутреннего признания, что даже самый тёмный круг нуждается в ядре, которое будет не камнем, не золотом, не чертогом, а болью, оформленной в жертвенную кристаллизацию. Легенда гласит, что когда последняя из древних теней – та, что некогда была женщиной, удержавшей любовь через смерть, сорвала с себя остатки чувств, выбрав бесчувственность как венец, её сердце, в прямом смысле этого слова, вспыхнуло изнутри, не разлетевшись, не испепелившись, а свернувшись в кристалл, запечатавший все эмоции в один пульсирующий узел.
Этот кристалл не был красив, он был жив. Он бился. Он пел. Его пульсации отзывались в каждом камне круга, в каждой тени, в каждой капле смолы. Он знал все забытые имена, и шептал их обратно в ткань ада, не возвращая, но напоминая, будто говоря: «Смотри, что ты утратил. Смотри, кто ты теперь».
И с того момента любой демон, ступивший в пределы Приада, ощущал эту пульсацию не ушами, а телом: сердце билось в такт их утратам, и если кто-либо пытался бороться – кровь его разжижалась до воспоминаний. Так Сердце стало троном, судом и пределом. Так родилась власть через бесчувствие.
Но не все принимали это. Были те, кто верил, что даже в аду может быть форма милости – не прощение, не освобождение, но хотя бы взгляд в глаза другому, в котором отражается не страх, а узнавание. Эти демоны считались еретиками, и Приад вытеснял их, выталкивал, как гной из язвы, возвращая их в другие круги, где они умирали, не от ран, а от бездушного голода, не знающего воспоминаний.
Так было до появления пророчества.
Оно не было произнесено, оно было выжжено огнём, вспыхнувшим на воде смоляной реки, когда в неё упала капля крови, не принадлежащая ни демону, ни человеку, ни духу. Легенда говорит, что это была кровь души, отказавшейся забыть имя любимого, несмотря на пытки, несмотря на бесконечные круги воспоминаний, превращённых в мучение. Эта капля породила песню, которую услышали все тени – песню, в которой звучало не имя, а интонация. И в этой интонации был Свет.
Так впервые прозвучало пророчество:
«Кто принесёт любовь – разрушит круг.
Кто разрушит круг – спасёт Сердце.
Кто спасёт Сердце – обретёт человечность.
Но человечность – худшая из всех кар.
Ибо помнить – значит гореть без конца».
И тогда Стражи начали искать. Не убивать, не пожирать, а искать. Они стали втягивать души не только за алчность, но и за стремление помнить имена. Потому что имя – это не просто знак, это ключ, это печать, это трещина в бесчувствии. И однажды, когда одна из таких душ действительно вошла, не как преступник, а как свидетель – Приад содрогнулся вновь. Это был первый сигнал, что пророчество близко.
ГЛАВА 1 – ТЕНИ ПРИАДА Над безликим горизонтом, где даже ветер казался закованным в цепи, день в Приаде начинался не с рассвета, но с тяжёлого вздоха пепельных небес, смазанного тишиной тысячелетнего гнева, застывшего в осевшей смоле. На этом дыхании, как на древнем заклинании, поднимались ввысь башни скрученного зла, без окон, без дверей, без надежды. Тьма здесь не приходила, она была матерью и прародительницей всего, что дышало серой, гнило изнутри и ломалось без звука.
Амажуан, владычица Четвёртого круга, стояла на уступе Обугленной Копи – древнего обелиска, возведённого из застывшей кости демонов, с распоротыми рёбрами, в которых текли, как сосуды, узкие аллеи алчности и исповедей. Её глаза – чёрные, как сгоревшее зерно вглядывались в рябь смоляных пустошей, где миллионы душ, лишённые тел, но не воспоминаний, ползали, дрожали, молили, а чаще просто молчали.
Она знала эти ритмы, и знала, как гасить их. Один взгляд – и тени-стражи бросались, как псы, растаптывая остатки воли в мёртвом пепле. Но теперь эти звуки – хриплая какофония кающихся голосов, визг теряемой человечности, скрежет когтей по смоле казались ей не ужасом, а тишиной. Не потому, что в ней не было боли, а потому, что вся боль стала частью её кожи, зашитой в ткани власти.
«Я – порядок, я – закон, я – чаша, в которую влито осознание. Но почему чаша эта кажется пустой, если в ней тонут миры?» – думала она, прикасаясь к нагрудному знаку, вырезанному из пепла бывших королей.
Смоляная буря с востока принесла нечто. Не запах, не звук, не свет, а намерение, и с этим намерением – фигуру. Одинокую, чёткую, как клинок, врезанный в мясо мрака. Он шагал по пустоши, не проваливаясь в ямы вины, не падая от ужаса, не обращая взора в никуда, как остальные. Его походка была медленной, но не нерешительной, и в этой замедленности было то, что Амажуан не видела со времён восстаний древних людей: не покорность, не страх, не злобу – утрату.
Тени взвыли, но не приблизились, пепел вокруг него клубился, но не обжигал. Он шёл, как шёл бы тот, кто уже прошёл через смерть и не нашёл в ней ни избавления, ни смысла. Она подняла руку, и тени отступили.
«Кто ты? – хотела спросить она, – Ты часть пророчества или сбой в моей власти?»
Он подошёл ближе, и в его глазах не было ни вызова, ни смирения, только свет, тот самый свет, который живёт в детских зрачках перед первой смертью любимого.
– Я – Дурас. И я пришёл не за прощением, – сказал он. Его голос не раскатился, как звук, но проник, как осознание.
Она чувствовала: Приад дрожит, смола трещит, тени сбиваются с ритма. Имя его не вписывалось в ткань ада, в нём не было ничего демонического, но и божественного тоже. Он был инаковостью, как искра в костре, где всё давно догорело.
Амажуан шагнула вниз с уступа, и земля под ней дышала, не жизнью, но привычкой к власти. Камни, привыкшие ломаться под тяжестью её сапог, не осмелились треснуть. Даже ветер, пепельный и резкий, прятал свои клинки за её спиной. Её приближение к Дурасу было не жестом, а решением, и сама ткань мира откликалась на этот жест безмолвным натяжением границ.
Он стоял на краю одной из чёрных ям, где в смоле булькали крики, невыносимо медленные, как слёзы, вытянутые из глаз тысячелетиями. В норме всякая душа, ступив сюда, начинала рассыпаться на воспоминания, превращаясь в шёпот, застревающий в осадке боли. Но Дурас стоял спокойно, и даже больше – в его взгляде было сострадание. Он смотрел не как судья, не как равный, и не как демон, он смотрел как брат.
– Ты не боишься этих бездн, – сказала она, и её голос, обычно тяжёлый, как обвал, прозвучал почти шёпотом.
– Бояться – значит надеяться на пощаду. А я её не жду, – ответил он, не оборачиваясь.
Молчание между ними было плотнее любой смолы, оно впитывало все возможные смыслы, которые могли быть сказаны, но были бы слишком несовершенны. Она разглядывала его спину – не гордую, но прямую. Ветер не сдувал с него пепел, он ложился, как саван, но не менял его походку, он был из тех, кто принял не только потерю, но и её окончательность.
– Ты пришёл сюда по выбору?
– Нет, – он повернулся. – Но выбор был у меня до того, как я оказался здесь. Я отказался от себя, чтобы дать шанс тому, кого любил больше жизни.
Это имя боли, это запах жертвы, это вкус человечности, который Амажуан давно забыла. В ней шевельнулось что-то: не воспоминание, а скорее эхо отголоска воспоминания, давно стёршегося пеплом власти. Как если бы кто-то, кого она когда-то называла по имени, снова взглянул на неё сквозь глазницу черепа и прошептал: "Помнишь?"
– И что ты хочешь теперь? – спросила она, медленно сжимая ладонь, как будто удерживая свою душу от трещины.
– Ничего, – сказал он. – Я не хочу. Я есть.
В тот миг в смоляной яме завыла одна из душ, завыла не от мук, а от узнанного голоса. Восклицание страдания стало хоровым отголоском, будто сам Приад начал отзываться на то, что нарушает его законы. Амажуан почувствовала, как дрогнул знак на её груди – символ власти, чья сила держалась не на страхе, а на отсутствии любви.
– Вергот… – прошептала она, и не поняла, это было проклятие или имя.
«Имя его – ключ. И замок – ты».Потому что вместе с Дурасом что-то пробудилось, и одна из теней, чья оболочка была вырезана из пепельной памяти самой Амажуан, наклонилась и прошептала в ухо:
Ветер закружился, и пепел взлетел по спирали, будто сама земля выдохнула. Амажуан стояла напротив Дураса, чувствуя, как её окружение начинает отказываться от прежнего порядка, не бунтуя, но переставая повиноваться. Тени-стражи не двигались, они будто ждали, будто в их пустых глазницах замер вопрос, который никто не осмеливался задать.
Она знала силу этого круга, она была его законом. Приад не просто карал, он вытравлял желания, медленно, методично, превращая память в груз, а груз – в тишину. Ни одна душа не могла пройти здесь и не согнуться. Но этот человек… не просто выстоял, он изменял структуру, не магией, не проклятием, а самим фактом своего присутствия.
– Ты нарушаешь равновесие, – прошептала она, и смоляные потоки вокруг начали искажаться, словно боясь услышать, что будет сказано дальше.
– Нет равновесия там, где чувства запрещены, – ответил он. – Ты называешь порядок тем, что на самом деле застой. Но если ты когда-то любила, то знаешь: боль – это тоже жизнь.
Слова его не были оружием, но они резали. Не по коже – по власти. Власть, на которой держался Приад, не терпела слов, несущих утрату без злобы, боль без мести, искру, не затушенную временем. Это была власть, лишённая пульса, закон без дыхания. Он пришёл, и напомнил, что есть иные ритмы.
Амажуан смотрела на него и вспоминала. Не целиком, но как вспоминает пальцами слепой скульптор забытое лицо. Имя всплыло из глубин: Вергот, и вместе с ним обрывки: жар губ, вкус крови, клятвы в ночь разрушения, и Сердце, пульсировавшее в ней, как живое существо, требующее не чувствовать.
Она закрыла глаза и увидела Вергота, стоящего в буре, как когда-то. Тоже с глазами, полными утраты. Но тогда она ещё не знала, что утрата может быть оружием.
– Ты знаешь легенду о Сердце? – спросила она, открывая глаза.
– Нет. Но оно зовёт.
– Это не зов. Это жажда.
Она отвела взгляд, и впервые за бесчисленные эоны не почувствовала за собой опоры. Ни в воздухе, ни в тени, ни в себе.
– Если ты тот, кто нарушает круг, если ты – ключ… тогда я – замок. И если ты войдёшь – мне придётся открыть то, что я сама забыла.
Смоляная гладь земли за их спинами колыхнулась, словно хищник, почувствовавший дрожь в собственной пасти, и из глубин древней печати, затопленной слоями проклятых клятв, поднялась Тень, иная, чем подчинявшиеся воле Амажуан. Эта была искажённой, ломкой, как зеркало, отразившее слишком много истин подряд. Её очертания – неустойчивые, меняющиеся, будто сама реальность колебалась, не решаясь дать ей форму, казались знакомыми.
– Ты… – выдохнула Амажуан, шагнув назад.
Тень наклонилась, и её голос, знакомый до боли, низкий, обволакивающий, с привкусом несбывшегося прошёл сквозь кости Амажуан, как игла сквозь пепел.
– Я – то, что ты отвергла, когда выбрала трон. Я – отголосок того, кто когда-то называл тебя по имени не в страхе, а в любви. Я – не Вергот, но часть его, которую ты убила, чтобы не чувствовать.
Имён не было, но оно висело в воздухе – предательство, и вместе с ним – любовь, которая гнила под тяжестью власти.
Тень вытянулась, подойдя к Дурасу, и на мгновение замерла перед ним, будто всматриваясь. Он не отшатнулся, но сжал кулаки. Свет вокруг него усилился, не как защита, а как несогласие с тем, что было сделано задолго до него.
– Ты не он, – сказал он Тени.
– Нет. Но я был частью её, а теперь частью тебя, – прошептала Тень и растворилась, словно не выдержала столкновения с чем-то слишком живым.
Амажуан чувствовала, как в груди, в том месте, где должно было быть сердце, но где давно пульсировала только власть, вспыхнуло что-то обжигающее. Оно не ранило, оно напоминало, и в этом напоминании была опасность для неё, для Приада, для самого круга.
– Ты не должен был появиться, – сказала она Дурасу, уже не как судья, но как узник собственного закона.
– Но ты знала, что я приду. Иначе почему при каждом восходе пепла ты смотришь туда, где ничего не должно было быть?
Он развернулся, и его шаги повели его вглубь пустошей, туда, где смола становилась рекой, а кости – лесом. Он не знал дороги, но и не блуждал.
Амажуан осталась на месте. Ветер закружил её волосы, от которых давным-давно отказывались прикосновения, но сейчас что-то изменилось: касание было.
Она обернулась, и впервые за столетия не отдала приказа.
Оставшись одна, Амажуан медленно опустилась на колени у края ямы, где тлели обугленные останки вожделений, из которых был сплетён её круг. Здесь рождалась её власть, здесь же, казалось, начинал трескаться её трон. Смоляные слёзы стекали с изогнутых берегов, и она не смотрела на них, будто знала: в их блеске могла бы увидеть собственное отражение и больше не узнать себя.
Пустота, прежде надёжная, как оружие, теперь отзывалась пульсацией, слабой, но упрямой, будто где-то под слоями ритуального бесчувствия, между памятью о предательстве и обязательствами правления, снова зарождалась тень желания. Желания не власти, не боли, не даже мести, а желания чувствовать.
«Он нарушил Приад, но не как враг. Он вошёл в него, как песня входит в тишину – не для разрушения, а для того, чтобы напомнить: когда-то была музыка», – подумала она.
Смола под ногами дрожала, и она чувствовала, как Приад – не место, а существо, осознающее себя через боль сжимается, предчувствуя катастрофу. Ад знал, когда в нём рождается человек, знал, когда в нём разгорается любовь, и всегда отвечал разрушением.
Её ладонь скользнула к груди, к тому месту, где затаилось Сердце Приада. Не физическое – метафизическое, внутреннее, заключённое в ней самой, в её бессонных ночах и чёрной крови, которой она подписывала приговоры. Оно не било, оно горело, и в этом пламени она вдруг увидела не Вергота, не трон, не вечную власть, а Дураса, шагающего сквозь пепел с той же поступью, с какой идут только те, кто уже умер… но почему-то продолжает идти.
– Если он – ключ, а я – замок… то что откроется, когда он войдёт? Рай? Или развалины?
На далёком горизонте кости леса поднялись, будто вытягивая шеи и слушая. Смоляной ветер понёсся в ту сторону, куда ушёл человек. Амажуан поднялась, она не знала, куда он направляется, но знала – она должна идти следом.
Не потому, что это долг, а потому что впервые за вечность она хотела идти.
И Приад – её мрачный, выжженный Приад услышал этот выбор. В его недрах что-то застонало, что-то древнее, забытое, что-то знавшее: если демоница начинает чувствовать – ад перестаёт быть адом.
И над обугленным горизонтом, среди пепла, тени, тишины и боли… впервые за века что-то изменилось.
ГЛАВА 2 – ШЁПОТ КОСТЯНОГО ЛЕСА Смоляные пустоши Приада, некогда кажущиеся Амажуан замкнутым кругом идеального порядка, по мере движения к северо-восточным границам начинали меняться: не рельефом, тот оставался таким же чёрно-бесконечным, застывшим в безмолвии вековых мук, а ощущением, которое, как скрип в тишине, прорезало привычную вязкость власти, пробуждая тревогу не от внешнего, но от внутреннего. От того, что подступало к ней не как угроза, а как воспоминание о том, чего она клялась больше никогда не помнить.
Они шли молча. Дурас шёл первым, как будто знал путь, хотя никакая душа, по крайней мере из тех, что она когда-либо судила, не проходила в этот лес и не возвращалась обратно. Его шаги были размеренными, но не механическими, и каждый оставленный след в пепле мерцал изумрудной искрой, которую Амажуан сперва списала на иллюзию – отражение своего расшатавшегося восприятия, но вскоре признала: нет, это реальность трещит, а не её разум.
– Почему ты идёшь туда, куда даже Тени боятся заглянуть? – спросила она, не повышая голоса, будто не хотела, чтобы звуки разрушили хрупкую тишину между ними.
– Потому что меня туда зовёт то, что сильнее страха, – ответил он, не оборачиваясь. – Если моя сестра где-то ещё существует, даже как шёпот в ветке мёртвого дерева – я обязан её найти.
Он говорил так, как говорят не мученики, не герои и не глупцы. Он говорил как человек, который знал цену боли и научился не бросать в неё других, а шагать навстречу, даже если возвращения из этого не будет.
Амажуан, чувствуя, как кости под её шагами впиваются в пепел с искажённым хрустом, посмотрела вперёд: лес действительно приближался. Он был не лесом в привычном смысле: его стволы были сложены из скрученных позвоночников, как будто чьи-то тела были вытянуты до безумия и превращены в столбы, а вместо листвы между ними клубилась серая дымка – не туман, не пепел, а нечто среднее между мыслью и прахом.
– Это Костяной лес, – сказала она тихо. – Здесь смерть сплетается с памятью. Деревья здесь шепчут не от ветра, а от того, что в них заключено.
– Я слышал голос, – прошептал Дурас, – и он назвал моё имя. Не тем тоном, каким призывают на суд, а скорее… как мать зовёт издалека, когда боится, что ты не узнаешь её.
С этими словами он ступил под первые из стволов, и лес мгновенно замкнулся над его головой, будто тьма приняла его в объятия, не как врага, но как сына, который слишком долго отсутствовал.
Амажуан последовала за ним, и в тот момент, когда её тело пересекло невидимую границу, она почувствовала, как костные деревья откликнулись на её присутствие не яростью, не враждой, а… признанием. Шёпоты стали различимыми, и в каждом из них было её имя, произнесённое по-разному: со страхом, с любовью, с презрением, с болью.
Она остановилась.
– Кто-то зовёт тебя, – произнёс Дурас, наконец взглянув на неё через плечо.
– Это лес, – ответила она. – Он не зовёт. Он помнит.
Костяной лес не просто принимал их в своё чрево, он как будто впитывал: движения замедлялись, воздух становился гуще, каждый звук, даже шорох пепла под ногами, отзывался эхом, но не в пространстве, а внутри них, будто сами кости дерева резонировали с теми частями их сущности, которые они не желали обнажать даже перед собой.
Дурас шёл впереди, осторожно, но с внутренней целеустремлённостью человека, чья душа, несмотря на пребывание в аду, ещё не согласилась исчезнуть, и это сопротивление, как вспыхивающий уголь в руинах мёртвого пламени, начинало тревожить саму ткань леса. Амажуан чувствовала, как трещины прокладываются не только в окружающем пространстве, но и в ней самой: привычная уверенность в незыблемости структуры Приада, в законах, выжженных ею собственной волей, начала дрожать, сталкиваясь с чем-то, чему она давно отказала в праве существовать – с живым.