
Полная версия:
Мелочи жизни
Я уже сказал выше, что читательское сословие народилось в эпоху всероссийского возрождения, благодаря громадному приливу простецов. С тех пор простец множится в изумительной прогрессии, но, размножаясь и наполняя ряды подписчиков, он нимало не изменяет своему безразличному отношению к читаемому. Чтобы убедиться в этом, стоит заглянуть в любую кофейню.
Вот он сидит в углу, обложенный летучими листками. Глаза его пристально следят за строками, но в лице ни один мускул не шевельнется. Изредка он сунет в рот палец – это одно до известной степени свидетельствует о душевном движении. И ежели вам удастся в эту минуту заглянуть в развернутый лист, то вы убедитесь, что движение это произошло исключительно по поводу встреченного в газете знакомого имени. Такой-то чересчур уж быстро подвинулся по лестнице почестей; такой-то, напротив, проворовался и заседает в окружном суде на скамье подсудимых. Конечно, это не может не вызывать на размышления, хотя последние никогда не выходят из разряда самых обыкновенных общих мест.
"Давно ли Павлушкой звали, – думает простец, – а теперь, поди, Павлом Семенычем величают!"
Или:
"Вот, поди-тка! на четырех женах женат! и куда ему такая прорва баб понадобилась! Мне и одной Арины Ивановны предостаточно…"
Ничто другое его не тревожит, хотя он читает сплошь все напечатанное. Газета говорит о новом налоге, – он не знает, какое действие этот налог произведет, на ком он преимущественно отразится и даже не затронет ли его самого. Газета говорит о новых системах воспитания, – он и тут не знает, в чем заключается ее сущность и не составит ли она несчастие его детей.
Он живет изо дня в день; ничего не провидит, и только практика может вызвать его из оцепенения. Когда наступит время для практических применений, когда к нему принесут окладной лист, или сын его, с заплаканными глазами, прибежит из школы – только тогда он вспомнит, что нечто читал, да не догадался подумать. Но и тут его успокоит соображение: зачем думать? все равно плетью обуха не перешибешь! – "Ступай, Петя, в школу – терпи!" "Готовь, жена, деньги! Новый налог бог послал!"
Затем, помимо личных имен, еще только так называемые «факты» заставляют его сделать движение бровями, но и то потому, что этими «фактами» ему прожужжали уши ненавистники и солидные. Их нельзя игнорировать, потому что слухами об них полна улица, и на каждом шагу раздается:
– Каково? дождались?
Поэтому необходимо запомнить хоть материальное содержание «факта», чтоб дать хоть такого рода ответ:
– Да, это в некотором роде… – иначе как раз прослывешь тайным сочувствователем. Убежденного писателя он положительно избегает. Во-первых, идеалы более или менее широкие совершенно чужды его пониманию, а во-вторых, он боится ответственности, которая представляет неминуемый результат знакомства с такого рода литературой. И тут ему прожужжали уши, что «факт» и убежденная литература находятся в неразрывной связи, что первый сам по себе даже ничтожен и не мог бы появиться на свет, если б не существовал толчок извне, который оживляет преступные надежды.
– Читали ли, что в такой-то газете напечатано? каковы герои?
– Нет уж, вашество, я нынче не читаю. Подальше от греха. Сам-то я, конечно, не заражусь, но заваляется как-нибудь книжка, да, пожалуй, и попадет в руки кому-нибудь из домочадцев… ну их совсем!
Тем не менее нельзя отрицать, что и на среду простецов либеральные веяния остаются не без влияния. В такие минуты улица вообще делается веселее и даже как-то смышленее, и простец инстинктивно следует за общим течением. Он видит, что ненавистник понурил голову, что лицо солидного человека расцветилось улыбкой, что газеты, вчера еще решительно указывавшие на «факты», начинают путаться и затем мало-помалу впадают в благодушный тон, – и сам понемногу выходит из состояния ошеломления. Но такое счастливое настроение не задерживается в нем. Равнодушный и чуждый сознательности, он во все эпохи остается одинаково верен своему призванию – служить готовым оружием в более сильных руках.
В этом последнем смысле среда простецов очень опасна. Хотя сам по себе простец не склонен к самостоятельной ненависти, но чувство человечности в его сердце не залегло; хотя в нем нет настолько изобретательности, чтобы отравить жизнь того или другого субъекта преднамеренным подвохом, но нет и настолько честности, чтобы подать руку помощи. Все его существование, все помыслы и действия насквозь проникнуты колебаниями, которые придают общению с ним характер полной бесполезности. Не убеждения действуют на него, а внешние давления. В ловких руках он делается свиреп и неумолим. Без сознанного повода, без цели, без разумения он накидывается на намеченную жертву, впивается в нее когтями и грызет. В такую минуту легко даже впасть в ошибку и подумать, что он ненавидит эту жертву, а не грызет ее, выполняя только обряд…
……………………………………………………………………………………………………………………………………………
В среде простецов необходимо отличить одну особь: простеца-живчика, который, в противоположность сонливости простеца-байбака, поражает юркостью своих движений и чрезмерной подвижностью мысли и чувств. Живчик, по преимуществу, – любитель посмеяться. Каламбуры, анекдоты, пародии – вот пища, которою он не может достаточно насытиться. Поэтому он почти исключительно ютится около так называемой мелкой прессы, которая бойко торгует анекдотами. В большой прессе, – в сущности, впрочем, столь же мелкой, но издающейся простынями, – он заглядывает только в литературный фельетон да в отдел журнального обозрения. В первом его прельщают шутовство, бойкость пера, скандалы; во втором – передержки, подтасовки, полемика, или, как он ее называет, взаимное «щелканье» газет и журналов.
– Читали? читали фельетон в "Помоях"? – радуется он, перебегая от одного знакомца к другому, – ведь этот "Прохожий наблюдатель" – это ведь вот кто. Ведь он жил три года учителем в семействе С – ских, о котором пишется в фельетоне; кормили его, поили, ласкали – и посмотрите, как он их теперь щелкает! Дочь-невесту, которая два месяца с офицером гражданским браком жила и потом опять домой воротилась, – и ту изобразил! так живьем всю процедуру и описал!
– А! так вот оно что! так это она? То-то я давеча читаю, как будто похоже… – догадывается собеседник, тоже из породы живчиков.
– Еще бы! Марья-то Ивановна, говорят, чуть с ума не сошла; отец и мать глаз никуда показать не смеют… А как они друг друга щелкают, эти газетчики! "Жиды! хамы! безмозглые пролазы!" – так и сыплется! Одна травля «жидов» чего стоит – отдай все, да и мало! Так и ждешь: ну, быть тут кулачной расправе!
– Да и бывает!
И действительно, казусы кулачной расправы нынче нередки. «Критика» даже в такой решительной форме, как «жиды», "пролазы" и т. д., оказывается уже недостаточною в качестве последнего слова. На сцену появляется палка, кулак, но надо сказать правду, что покуда больше всего достается диффаматорам. Скверное это ремесло и по существу и по последствиям, но, несмотря ни на что, ряды диффаматоров не только не редеют, но день ото дня становятся плотнее и плотнее. Стало быть, таково уже знамение времени. Дурные инстинкты взяли такую силу, что диффаматор почти фаталистически глубже и глубже погрязает в пучине. Посвящая всего себя исключительно диффамации и клевете, он далеко не уверен, что занятие это пройдет ему даром, и все-таки идет навстречу побоям. Идет трепетною стопою, оглядываясь по сторонам, но идет. Быть может, он знает, что читатель-живчик назовет его «молодцом», и это поддерживает его в трудном странствии.
Как бы то ни было, но удовольствию живчика нет пределов. Диффамационный период уже считает за собой не один десяток лет (отчего бы и по этому случаю не отпраздновать юбилея?), а живчик в подробности помнит всякий малейший казус, ознаменовавший его существование. Тогда-то изобличили Марью Петровну, тогда-то – Ивана Семеныча; тогда-то к диффаматору ворвались в квартиру, и он, в виду домашних пенатов, подвергнут был исправительному наказанию; тогда-то диффаматора огорошили на улице палкой.
Живчик не только вычитывает, но и разузнает. Он чует диффамацию даже тогда, когда настоящие личности скрыты под вымышленными фамилиями, и до тех пор не успокоится, покуда досконально не дознает, что Анна Ивановна Резвая есть не кто иная, как Серафима Павловна Какурина, которой муж имеет магазин благовонных товаров в Гостином Дворе; что она действительно была такого-то числа в гостинице «Москва», в отдельном нумере, и муж накрыл ее.
Диффамация, гнусная сама по себе, обостряется благодаря принимаемому в ней читателем-живчиком деятельному участию. Он рассевает ее, делает общим достоянием. Разумеется, он не сознает этого и предается своему распутному ремеслу единственно потому, что оно глубоко залегло в самую его природу.
Легкомыслие и паскудная подвижность застилают перед ним жизнь с ее горестями и радостями, оставляя обнаженными только уродливости и скандалы. К ним исключительно и устремляются все его помыслы, и только окрик власть имеющего лица: "что разбегался? добегаешься когда-нибудь!" – может заставить его до поры до времени угомониться.
Понятно, что ни от той, ни от другой разновидности читателя-простеца убежденному писателю ждать нечего. Обе они игнорируют его, а в известных случаях не прочь и погрызть. Что нужды, что они грызут бессознательно, не по собственному почину – факт грызения нимало не смягчается от этого и стоит так же твердо, как бы он исходил непосредственно из среды самих ненавистников.
4. ЧИТАТЕЛЬ-ДРУГ
Я уже сказал выше, что читатель-друг несомненно существует. Доказательство этому представляет уже то, что органы убежденной литературы не окончательно захудали. Но читатель этот заробел, затерялся в толпе, и дознаться, где именно он находится, довольно трудно. Бывают, однако ж, минуты, когда он внезапно открывается, и непосредственное общение с ним делается возможным. Такие минуты – самые счастливые, которые испытывает убежденный писатель на трудном пути своем.
К этому мне ничего не остается прибавить. Разве одно: подобно убежденному писателю, и читатель-друг подвергается ампутациям со стороны ненавистников, ежели не успевает сохранить свое инкогнито.
Виноват: еще одно слово. В последнее время я довольно часто получаю заявления, в которых выражается упрек за то, что я сомневаюсь в наличности читателя-друга и в его сочувственном отношении к убежденной литературе. По этому поводу считаю долгом оговориться: ни в наличности читателя-друга, ни в его сочувствии я не сомневаюсь, а утверждаю только, что не существует непосредственного общения между читателем и писателем. Покуда мнения читателя-друга не будут приниматься в расчет на весах общественного сознания с тою же обязательностью, как и мнения прочих читательских категорий, до тех пор вопрос об удрученном положении убежденного писателя останется открытым.
IV. ДЕВУШКИ
1. АНГЕЛОЧЕК
Верочка так и родилась ангелочком. Когда ее maman,[46] Софья Михайловна Братцева, по окончании урочных шести недель, вышла в гостиную, чтобы принимать поздравления гостей, то Верочка сидела у нее на коленях, и она всем ее показывала, говоря:
– Не правда ли, какой ангелочек!
Гости охотно соглашались, и с тех пор за Верочкой утвердилось это прозвище навсегда.
Софья Михайловна без памяти любила своего ангелочка и была очень довольна, что после дочери у нее не было детей. Приращение семейства заставило бы ее или разделить свою нежность, или быть несправедливою к другим детям, так как она дала себе слово всю себя посвятить Верочке. Еще на руках у мамки ангелочка одевали как куколку, а когда отняли ее от груди, то наняли для нее француженку-бонну. От бонны она получила первые основания религии и нравственности. Уж пяти лет, вставая утром и ложась на ночь, она лепетала: "Dieu tout-puissant! rendez heureuse ma chere mere! veuillez qu'un faible enfant, comme moi, reste toujours digne de son affection, en pratiquant la vertu et la proprete".[47]
– Ишь ведь… et la proprete! – удивился однажды Ардальон Семеныч Братцев, случайно подслушав эту странную молитву, – а обо мне, ангелочек, молиться не нужно?
– Papa, – отвечала Верочка, – je sais que vous etes l'auteur de mes jours, mais c'est surtout ma mere que je cherie.[48]
– Ну, ладно! вот ужо я тебя за непочтительность наследства лишу!
Супруги Братцевы жили очень дружно. Оба были молоды, красивы, веселы, здоровы и пользовались хорошими средствами. У обоих живы были родители, которые в изобилии снабжали молодых супругов деньгами. И старики и молодые жили в согласии. В особенности Софья Михайловна старалась угодить свекру и свекрови, и называла их не иначе, как papa и maman. Ардальон Семеныч поступал несколько вольнее и называл тестя «скворушкой» ("скворушке каши!" – кричал он, завидев в дверях старика), а тещу – скворешницей, из которой улетели скворцы. Сначала это несколько коробило Софью Михайловну, которая не раз упрекала мужа за его шутки.
– Разве я называю твоего папа дятлом? – выговаривала она; но вскоре сама как будто убедилась, что иначе отца ее и нельзя назвать, как скворушкой, и всякие пререкания на этот счет сами собой упали.
Доброму согласию супругов много содействовало то, что у Ардальона Семеныча были такие сочные губы, что, бывало, Софья Михайловна прильнет к ним и оторваться не может. Сверх того, у него были упругие ляжки, на которых она любила присесть. Сама она была вся мягкая. Оба любили оставаться наедине, и она вовсе не была в претензии, когда он, взяв ее на руки, носил по комнатам и потом бросал ее на диван.
– Ардашка… дерзкий! – выговаривала она, но таким тоном, что Ардальон Семеныч слышал в ее словах не предостережение, а поощрение.
Первые проблески какого-то недоразумения появились с рождением Верочки. Софья Михайловна вдруг почувствовала, что она чем-то penetree,[49] что она сделалась une sainte[50] и что у нее завелись les sentiments d'une mere.[51] Словом сказать, с языка ее посыпался весь лексикон пусторечия, который представляет к услугам каждого французский язык. Она реже захаживала в кабинет мужа, реже присаживалась к нему на колени и целые дни проводила в совещаниях с охранительницами Верочкиной юности. Какое сделать Верочке платьице? какими обшить кружевами ее кофточки? какие купить башмачки? Супружеская любовь бледнела перед les sentiments d'une mere. Даже встречаясь с мужем за завтраком и обедом, она редко обращала к нему речь и не переставая говорила с гувернанткой (когда Верочке минуло шесть лет, то наняли в дом и англичанку, в качестве гувернантки) и бонной. И все об ангелочке.
– Не правда ли, какая она милая? как отлично усвоивает себе языки? и как вкусно молится? Верочка! ведь ты любишь бога?
– Мы все должны любить бога, – отвечала Верочка рассудительно.
– Да, потому что он добр и может нам дать много, много всего. И ангелов его нужно любить, и святых… ведь ты любишь?
– Oh! maman!
На первых порах у Ардальона Семеныча в глазах темнело от этих разговоров. Он судорожно сучил ногами под столом, находил соус неудачным, вино – отвратительным, сердился, сыпал выговорами. Но наконец смирился. Стал реже и реже появляться к обеду и завтраку, предпочитая пропитываться в ресторанах, где, по крайней мере, говорят только о том, о чем действительно говорить надлежит. Верочку он не то чтобы возненавидел, а сделался к ней совершенно равнодушным. Англичанку переносил с трудом, француженку-бонну видеть не мог.
– Черт с вами! – решил он и откровенно объявил жене, что ежели эти порядки будут продолжаться, то он совсем из дома убежит.
Софья Михайловна слегка задумалась, но les sentiments d'une mere превозмогли.
– Как вам угодно, – ответила она холодно, впервые употребляя церемонное «вы», – не могу же я ради вашего каприза оставить единственное сокровище, которое я получила от бога! Скажите, пожалуйста, за что вы возненавидели вашу дочь?
– Не дочь я возненавидел, а ваши дурацкие разговоры.
– Ничего в наших разговорах дурацкого нет!
– Лошадь одуреет, не то что человек, – вот какие это разговоры!
– Нет, ты докажи!
Но Ардальон Семеныч вместо доказательств взял шляпу и, посвистывая, ушел из дома.
Натянутости явной еще не было, но охлаждение уже существовало.
Ангелочек между тем рос. Верочка свободно говорила по-французски и по-английски, но несколько затруднялась с русским языком. К ней, впрочем, ходила русская учительница (дешевенькая), которая познакомила ее с краткой грамматикой, краткой священной историей и первыми правилами арифметики. Но Софья Михайловна чувствовала, что чего-то недостает, и наконец догадалась, что недостает немки.
– Как это я прежде не вздумала! – сетовала она на себя, – ведь со временем ангелочек, конечно, будет путешествовать. В гостиницах, правда, везде говорят по-французски, но на железных дорогах, на улице…
Тут же кстати, к великому своему огорчению, Софья Михайловна сделала очень неприятные открытия. К француженке-бонне ходил мужчина, которого она рекомендовала Братцевой в качестве брата. А так как Софья Михайловна была доброй родственницей, то желала, чтобы и живущие у нее тоже имели хорошие родственные чувства.
– Что же вы не идете к брату? – говорила она бонне, – сегодня воскресенье – идите!
Оказалось, однако ж, что это совсем не брат, а любовник, и – о ужас! – что не раз, с пособием судомойки, он проникал ночью в комнату m-lle Therese, рядом с комнатой ангелочка!
Кроме того, около того же времени, у Софьи Михайловны начали пропадать вещи. Сначала мелкие, а потом и покрупнее. Наконец пропал довольно ценный фермуар. Воровкою оказалась англичанка…
– Вот это что называется education morale et religieuse![52] – трунил над женой Ардальон Семеныч.
В дом взяли немку, так как немки (кроме гамбургских) исстари пользуются репутацией добродетельных. Француженка и англичанка (тоже вновь приусловленные) должны были приходить лишь в определенные дни и часы.
Немка была молодая и веселая. Сам Ардальон Семеныч с ее водворением повеселел. По-немецки он знал только две фразы: "Leben Sie wohl, essen Sie Kohl"[53] и «Wie haben Sie geworden gewesen»,[54] и этими фразами неизменно каждый день встречал появление немки в столовой. Другой это скоро бы надоело, но фрейлейн Якобсон не только не скучала любезностями Братцева, но постоянно встречала их веселым хохотом.
– Вот твой разговор с немкой так действительно дурацкий! – говорила мужу Софья Михайловна, когда они оставались наедине.
– А ты докажи! – дразнил он ее.
Софья Михайловна, в свою очередь, ничего доказать не могла и только целыми днями дулась. Можно было предвидеть, что немке недолго ужиться у нее, если бы Софья Михайловна не сообразила, что ежели откажет гувернантке, то, чего доброго, Ардальон Семеныч и на стороне ее устроит.
– Теперь она все-таки у меня на глазах, а там… Ведь это такой бессовестный человек, что он и ангелочка не пожалеет… все состояние на немок спустит!
Все это тем больше беспокоило ее, что не к кому было обратиться за советом. И скворец, и скворешница, и дятел, и жена его – все перемерло, так что Ардальон Семеныч остался полным властелином и состояния, и действий своих.
Наконец Верочка достигла двенадцати лет, и надо было серьезно подумать о воспитании ее. Кто знает, что такое les sentiments d'une mere, тот поймет, как тревожилась Софья Михайловна, думая о будущем своего ангелочка. Et ceci, et cela.[55] И науки, и подарок к дням именин и рождения – обо всем надо было подумать. Увы! ей даже помочь никто не хотел, потому что Ардальон Семеныч продолжал выказывать «адское равнодушие» к своему семейству. И приятельницы у нее были какие-то бесчувственные: у каждой свои ангелочки водились, так что начнет она говорить о Верочке, а ее перебивают рассказами о Лидочке, Сонечке, Зиночке и т. д. Но провидение само указало ей путь. В то время самым модным учебным заведением считался пансион благородных девиц m-lle Тюрбо. Все науки проходились у нее в лучшем виде и в такой полноте, что из курса не исключались даже начатки философии (un tout petit peu, vous savez? – pour faire travailler l'imagination![56]). Учителя были всё отборные: Жасминов, Гелиотропов, Гиацинтов, Резедин, француз Essbouquet,[57] немец Кейнгерух[58] (довольно с немца и этого) и проч. Священник Карминов приходил на урок в муаровой рясе. Нравственностью заведовала сама m-lle Тюрбо и ее помощница, m-lle Эперлан.
Заведение существовало уже с давних пор и всегда славилось тем, что выходившие из него девицы отличались доброю нравственностью, приятными манерами и умели говорить un peu de tout.[59] Они знали, что был некогда персидский царь Кир, которого отец назывался Астиагом; что падение Западной Римской империи произошло вследствие изнеженности нравов; что Петр Пустынник ходил во власянице; что город Лион лежит на реке Роне и славится шелковыми и бархатными изделиями, а город Казань лежит при озере Кабане и славится казанским мылом. Юпитер был большой волокита, а Юнона была за ним очень несчастна и обратила Ио в корову. А Святослав сражался с Цимисхием и сказал: «Не посрамим земли русския!» Это он сказал, а совсем не генерал Прокофьев, как утверждают некоторые историки. Словом сказать, все выходило так, что ни одна воспитанница m-lle Тюрбо не ударила в грязь лицом и не уронила репутации заведения.
Основателем пансиона был m-r Тюрбо, отец нынешней содержательницы. Он был вывезен из Франции, в качестве воспитателя, к сыну одного русского вельможи, и когда воспитание кончилось, то ему назначили хорошую пенсию. М-r Тюрбо уже намеревался уехать обратно в родной Карпантрa, как отец его воспитанника сделал ему неожиданное предложение.
– А что, Тюрбо, – сказал он ему, – если бы вы перешли в православную веру?
– С удовольствием, – ответил Тюрбо.
– А я вам помогу устроиться в Петербурге навсегда…
– С у-до-воль-стви-ем! – с чувством повторил Тюрбо, целуя своего покровителя в плечо.
И не дальше как через месяц все семейство Тюрбо познало свет истинной веры, и сам Тюрбо, при материальной помощи русского вельможи, стоял во главе пансиона для благородных девиц, номинальной директрисой которого значилась его жена.
С этих пор заведение Тюрбо сделалось рассадником нравственности, религии и хороших манер. По смерти родителей его приняла в свое заведование дочь, m-lle Caroline Turbot, и, разумеется, продолжала родительские традиции. Плата за воспитание была очень высока, но зато число воспитанниц ограниченное, и в заведение попадали только несомненно родовитые девочки. Интерната не существовало, потому что m-lle Тюрбо дорожила вечерами и посвящала их друзьям, которых у нее было достаточно.
– Днем я принадлежу обязанностям, которые налагает на меня отечество, – говорила она, разумея под отечеством Россию, – но вечер принадлежит мне и моим друзьям. А впрочем, что ж! ведь и вечером мы говорим всё о них, всё о тех же милых сердцу детях!
Когда Софья Михайловна привезла Верочку в пансион, то m-lle Тюрбо сразу назвала ее ангелочком.
– Ах, какой ангелочек! и какая вы счастливая мать! – воскликнула она, любуясь девочкой, которая действительно была очень миловидна.
– Само провидение привело меня к вам, m-lle Caroline! – отвечала Софья Михайловна комплиментом за комплимент и крепко пожала руку директрисе.
Верочка начала ходить в пансион и училась прилежно. Все, что могли дать ей Жасминов, Гиацинтов и проч., она усвоила очень быстро. Сверх того, научилась танцевать качучу, а манерами решительно превзошла всех своих товарок. Это было нечто до такой степени мягкое, плавное, но в то же время не изъятое и детской непринужденности, что сама Софья Михайловна удивлялась.
– И откуда это у тебя, ангелочек, такие прелестные манеры! – восхищалась она.
– Стараюсь, maman, подражать тем, кого я люблю, – скромно отвечал ангелочек.
– Их вахмистр манерам учит, – совсем некстати вмешивался Ардальон Семеныч.
Но и с ангелочком случались приключения, благодаря которым она становилась в тупик. Однажды Essbouquet задал сочинение на тему: "Que peut dire la couleur bleue?"[60] Верочка пришла домой в большой тревоге.
– Que peut dire la couleur bleue, maman? – спросила она мать за обедом.
– Что такое… la couleur bleue? – удивилась Софья Михайловна.
– Нам француз на эту тему к послезавтраму сочинение задал, – объяснила Верочка.
– Эк вывез! – заметил Ардальон Семеныч.
– Ах, да… понимаю! – догадалась наконец Софья Михайловна, – о чем бы, однако ж, голубой цвет мог говорить? Ну, небо, например, l'azur des cieux…[61] понимаешь! Голубое небо… Над ним ангелы… les cherubins, les seraphins…[62] все, все голубое!.. Разумеется, это надо распространить, дополнить – тут целая картина! Что бы еще, например?.. Ну, например, невеста… Голубое платье, голубые ботинки, голубая шляпка… вся в голубом! Чистая, невинная… разумеется, и это надо распространить… Что бы еще?..