Читать книгу Благонамеренные речи (Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин) онлайн бесплатно на Bookz (36-ая страница книги)
bannerbanner
Благонамеренные речи
Благонамеренные речиПолная версия
Оценить:
Благонамеренные речи

5

Полная версия:

Благонамеренные речи

– Итак, вы в наши Палестины пожаловали? – начал Филофей Павлыч, любезно пригибая голову по направлению ко мне.

– Надобность есть, Филофей Павлыч.

– И надобность даже! вот как приятно!

Он опять взял мою руку, подержал ее в обеих своих и взглянул на меня такими елейными глазами, что я так и ждал: вот-вот он меня сейчас соборовать начнет.

– Из Петербурга чего нет ли? – спросила между тем Маша Нонночку.

– Ничего еще… такая досада! Наш прокурор пишет, что министр за границей, так ждут его возвращения, чтоб о Поле доложить. А впрочем, обещает.

– Павел Федорыч шайку подмётчиков в наших местах накрыл, – объяснил мне Филофей Павлыч, – организация целая… так вот награды себе ждет.

– Представьте, дядя, бог знает что хотели тут натворить! – прибавила Нонночка. – Поль пять человек в острог засадил!

– Да-с, собирались-таки, собирались-с! Дьячка от Спаса Милостивого сынок, да учителишка тут у Троицы есть, да господин Анпетов. Из Петербурга, говорят, лозунг у них был!

– Что ж они делали?

– Да охуждали-с. Промежду себя, конечно, ну, и при свидетелях случалось. А по нашему месту, знаете, охуждать еще не полагается! Вот за границей – там, сказывают, это можно; там даже министрами за охужденья-то делают!

– И такую кутерьму они натворили! – вступилась Машенька, – все было у нас тихо да смирно, а тут вдруг… пошли это спросы да допросы – весь околоток запутали! Даже мужиков от работы отбили – страх, что тут было.

– И всё Павел Федорыч раскрыл?

– Да, всё он, голубчик. Хочется у начальства на хорошее замечание попасть – ну, и старается! Много Нонночка от них, от негодяев, слез приняла.

– Еще бы! Ночь, спать хочется, а у Поля допросы идут!

– И какая, братец, умора была! Дьячков-то сын вдруг исчез! Ищут-ищут – сгинул да пропал, и все тут! А он – что ж бы ты думал! – не будь прост, да в грядах на огороде и спрятался. Так в бороздочке между двух гряд и нашли!

– Да… это… уморительно!

– Умора-то умора, а между прочим, и перепугались все. Так перепугались! так перепугались! Сперва-то с одного началось, а потом шире да глубже, глубже да шире… Всякий думает, что и его притянут! Иной и не виноват, да неверно нынче очень! Очень нынче неверно, ах, как неверно! Куда ступить, в какую сторону идти – никто этого нынче не знает!

– Выходит, стало быть, что оно и уморительно, да и не весело?

– Вы здесь, дядя, в одну неделю соскучитесь, – как-то некстати молвила Нонночка, – у нас даже и соседей настоящих нет. Прежде, говорят, очень весело в здешней стороне бывало: по три дня помещики друг у друга гащивали, танцевали, в фанты играли, свои оркестры у многих были. А нынче хорошие-то или повымерли, или в разные стороны разъехались – все эта эмансипация наделала! Только и остались, что сестрицы Корочкины, да вот мы, да еще старый Головель года с четыре поселился. А вы, маменька, не слыхали, как наши «сестрицы» себе женихов заманивают? У них на селе один офицер из нашего полка квартировал, так он рассказывал. Встанут утром, да и пойдут все три в Воплю купаться – прямо против его квартиры. И уж выделывают они штуки в воде, выделывают! А он стоит у окна да в бинокль смотрит!

– А ему, коли он благородный человек, отвернуться бы следовало или мать бы предупредить! – сентенциозно заметила Машенька.

– Есть радость жаловаться! Мать-то, может, сама и учила… Да и ему… какой ему резон себя представленья лишать? Дядя! вы у нас долго пробудете?

– Нет; сегодня в Чемезово еду, а завтра чем свет – в дорогу, в Петербург.

– В городе бы у нас побывали; на будущей неделе у головы бал – головиха именинница. У нас, дядя, в городе весело: драгуны стоят, танцевальные вечера в клубе по воскресеньям бывают. Вот в К. – там пехота стоит, ну и скучно, даже клуб жалкий какой-то. На днях в наш город нового землемера прислали – так танцует! так танцует! Даже из драгун никто с ним сравняться не может! Словом сказать, у всех пальму первенства отбил!

– Ах ты, танцевальщица! и сегодня вот танцы затеяла, а подумала ли, кто музыку-то вам играть будет!

– Вы, маменька. Фортепьяно-то у нас не очень ведь расстроено?

– Не знаю; с тех пор, как ты уехала, не раскрывали. Да что же я вам играть-то буду? Как молода была – ну, действительно… даже варьяции игрывала, а теперь… Разве вот "Ah, mein lieber Augustin!"[428] вспомню, да и то навряд!

– Вспомните, вспомните… как-нибудь… А вы, дядя, отчего не танцуете?

– Склонности, друг мой, не имею.

– А вы принудьте себя. Не всё склонность, надо и другим удовольствие сделать. Вот папенька: ему только слово сказали – он и готов, а вы… фи, какой вы недобрый! Может быть, вы любите, чтобы вас упрашивали?

– Нет, уж сделай милость, уволь!

– Дядя! душка! хотите, я на колени перед вами встану?

– Коли охота есть на коленях стоять – становись!

– Фи, недобрый какой! а еще либералом считается! Дяденька! ведь вы либерал – ха-ха! Меня намеднись предводитель спрашивал: "Что это ваш дяденька-либерал как будто хвост поджал?.." в рифму, ха-ха!

В таком характере длился разговор в продолжение целого часа, то есть до тех пор, когда, наконец, явился Павел Федорыч с обоими Головлятами. Действительно, один был черненький, другой беленький. Оба шаркнули ножкой, подошли к Машеньке к ручке, а Нонночке и Филофею Павлычу руку пожали.

– Внучки Арины Петровны – чай, помнишь, братец! – отрекомендовала их мне Машенька. – Приятельница мне была, а во многих случаях даже учительница. А христианка какая… даже кончина ее… ну, самая христианская была! Пришла в праздник от обедни, чайку покушала, легла отдохнуть – так мертвенькую в постели и нашли!

На несколько минут все вдруг смолкли. Машенька вздыхала, Нонночка улыбалась и обменивалась с молодыми Головлевыми взглядами, которые очень смешили их.

– Поль! а скоро старый Головель своих Головлят с тобой отпустил? – первая прервала молчание Нонночка.

– Ну, нет, подумал-таки!

– Он, Нонна Савишна, боится, чтоб мы нечаянно в разврат не впали! – сказал беленький Головленок.

– Он нас, Нонна Савишна, нынче по утрам все просвирами кормит! – присовокупил черненький Головленок.

– Уж он крестил нас, крестил! Мы уж в коляску сели – а он все крестит. Как мост переехали, я нарочно назад оборотился, а он стоит на балконе и все крестит!

– Ах, молодые люди, молодые люди! – вступилась Машенька, – все-то бы вам покощунствовать! А разве худое дело – хоть бы просвиры! ведь они… божественные! Ну, или покрестить – отчего же и не перекрестить в путь шествующих!

– В путь шествующих… в Березники! – заметил Павел Федорыч, и все вдруг засмеялись.

Опять наступило молчание, и возобновилась прежняя игра глазами между молодыми людьми. Наконец уже около четырех часов доложили, что кушать подано, и все гурьбой потянулись в залу.

За обедом все языки развязались, и сделалось очень шумно, так что я начинал уже терять надежду возобновить разговор о Коронате, как Нонночка совершенно неожиданно помогла мне.

– От Короната Савича какой-нибудь новенькой выходки не получили ли? – обратилась она к матери.

– Нет, пока ничего… – ответила Машенька, слегка конфузясь и быстро взглядывая на меня.

– Вы знаете, дядя, что у нас в семействе нигилист проявился? – продолжала болтать Нонночка.

– ФилозСф-с, – пояснил Филофей Павлыч, – юриспруденцией не удовлетворяется, считает ее за науку эфемерную и преходящую-с. В корень бытия проникнуть желает.

– Нет, в самом деле! Вы слышали, дядя, что Коронат Савич в Медицинскую академию перейти желает… ха-ха!

– Слышал. Но что же тут смешного?

– Как что смешного! Мальчишка в семнадцать лет – и сам себе звание определяет… ха-ха! Медиком быть хочу… ха-ха!

– Он, может быть, Нонна Савишна, ветеринаром быть желает. Нынче земские управы всё ветеринаров вызывают – так вот он и прочел! – сострил беленький Головлев.

– Ветеринаром – ха-ха! именно, именно ветеринаром! отлично! отлично! Вы – душка, Головлев! Папаша! пожалуйста, вы его в наш уезд ветеринаром определите! Я его к своей Бижутке годовым врачом приглашу!

Нонночка грохотала, и весь синклит вторил ей, кроме, впрочем, Машеньки, которая сидела, уткнувшись в тарелку, и Добрецова, который был серьезно-печален, словно страдал гражданским недугом.

– Я не имею чести знать Короната Савича, – обратился он ко мне, – и, конечно, ничего не могу сказать против выбора им медицинской карьеры. Но, за всем тем, позволяю себе думать, что с его стороны пренебрежение к юридической карьере, по малой мере, легкомысленно, ибо в настоящее время профессия юриста есть самая священная из всех либеральных профессий, открытых современному человеку.

– Почему же вы так думаете?

– А потому просто, что общество никогда так не нуждалось в защите, как в настоящее время.

– В защите? против чего?

– Против современного направления умов-с. Против тех недозрелых и, смею так выразиться, нетерпимых теорий, которые предъявляются со стороны известной части молодого поколения, к которому, впрочем, имею честь принадлежать и я.

– Но ведь такого рода защиту могут и становые пристава оказать!

– Могут-с; но без знания дела-с.

– Отчего же? Ведь доискаться, что человек между грядами спрятался, или допросить его так, чтоб ему тепло сделалось, – право, все это становой может сделать если не лучше (не забудьте, на его стороне опыт прежних лет!), то отнюдь не хуже, нежели любой юрист.

– Да-с, но ведь факты, на которые вы указали, – ни больше ни меньше, как простые формальности. И даже печальные формальности, прибавлю я от себя. Их, конечно, мог бы с успехом выполнить и становой пристав; но ведь не в них собственно заключается миссия юриста, а в чем-то другом. Следствие будет мертво, если в него не вложен дух жив. А вот этот-то дух жив именно и дается юридическим образованием. Только юридическим образованием, а не рутиною-с.

– Гм… ежели вы с точки зрения "духа жива"… Скажите, пожалуйста, этот "дух жив" – ведь это то самое, что в прежние времена было известно под именем "корней и нитей"?

– И это-с. Вообще, юрист прежде всего обращает внимание не на частности, а на полноту общей картины, на тоны ее, на то, чтобы в ней, как в зеркале, отражалось действительное веяние среды и минуты. Что преступление не должно остаться безнаказанным – это, конечно, не может подлежать ни малейшему спору. Но главное все-таки – это раскрыть глаза самому обществу, указать ему на сущность и источник вредных поползновений и возбудить в нем желание самозащиты. Этот последний результат в особенности важен; в нем, я полагаю, заключается самое бесспорное доказательство преимущества современных юридических деятелей над прежними.

– Извините! я – человек старого покроя, и многое в современных порядках не совсем для меня ясно. Вот вы сейчас о самозащите упомянули: скажите, часто бывают доносы в ваших краях?

– Не доносы-с, а выражения общественной самопомощи-с.

– Ну, да; разумеется, самопомощи… Часто?

– Да, общество наше, по-видимому, с каждым годом яснее и яснее сознает свои права и обязанности.

– Гм… Конечно, это – не больше, как личное мое мнение, но я все-таки должен сознаться, что сердце мое больше лежит к становым приставам. И даже именно потому, что у них мало юридического развития.

– Ну, это уж – дело вкуса-с.

Покуда мы таким образом беседовали, все остальные молчали. Нонночка с удовольствием слушала, как ее Поль разговаривает с дяденькой о чем-то серьезном, и только однажды бросила хлебным шариком в беленького Головлева. Филофей Павлыч, как глиняный кот, наклонял голову то по направлению ко мне, то в сторону Добрецова. Машенька по-прежнему не отрывала глаз от тарелки.

– А впрочем, – кинул Добрецов в заключение, – так как речь у нас началась с Короната Савича, то я считаю долгом заявить, что ничего против его намерений не имею. Медицинское поприще, и даже ветеринарное, как заметил мсьё Головлев…

Достаточно было возобновления этой остроты, чтобы все засмеялись, и разговор наш прекратился. Машенька вздохнула свободно и, чтобы дать другое направление мыслям, обратилась к черненькому Головлеву с вопросом:

– Ну, а папенька как? Здоров?

– Как бык-с.

– Ну, и слава богу. Благочестивый ваш папенька человек. Вот я так не могу: в будни рано встаешь, а в воскресенье все как-то понежиться хочется. Ну, и не поспеешь в церковь раньше, как к Евангелию. А папенька ваш, как в колокол ударили – он уж и там.

– Он у нас сам первый в колокол и ударяет. Возьмет за веревку и зазвонит.

– Любит бога ваш папенька! нечего сказать – очень любит! Не всякий это…

– Он у нас с священником все полемику ведет! – как-то высунулся вперед, словно вынырнул, беленький Головлев.

– Старозаветный ведь поп-то у вас!

– Да, все на ектениях сбивается – ну, отец и поправляет, да вслух, на всю церковь! «Николаевну» – врешь: "Михайловну"!"

– Вот как!

– А то у нас такой случай был: в Егорьев день начали крестьяне попа по полю катать – примета у них такая, что урожай лучше будет, если поп по полю покатается, – а отец на эту сцену и нагрянул! Ну, досталось тут всем на орехи!

– Скажите на милость – так вот у вас поп какой. Нет, у нас попик – ничего, чистенький. Всё «Труды» какие-то читает! Зато, может быть, ваш малым довольствуется, а наш за свадьбы больно дорого берет! Ни на что не похоже. Вот я земскому-то деятелю жаловалась: "Хоть бы вы, земство, за неимущих вступились!"

– Ничего-с, погодите. В губернию съездим – и попика к одному знаменателю приведем.

И вдруг, в самом разгаре «светского» разговора, Нонночку словно бес под бока толкнул.

– Дядя! вы давно ли Короната Савича видели? – обратилась она ко мне.

Машеньку даже передернуло всю.

– Нонночка! финиссё… лессе! – заговорила она по-французски (когда она терялась, то всегда прибегала к французскому языку), – ты видишь, что дяденьке этот разговор неприятен.

Нонночка с наивным изумлением взглянула сперва на меня, потом на мать, и вдруг что-то поняла.

– По-ни-маю! – пробормотала она как бы про себя, ворочая крупными, воловьими глазами, – так вот что! Беленький Головлик! расскажите-ка нам, как вас папенька от соблазнов оберегает?

– Во-первых, на ночь все входы и выходы собственноручно запирает на ключ; во-вторых, внезапно встает по ночам и подслушивает у наших дверей; в-третьих, афонский устав в Головлеве ввел, ни коров, ни кур – никакого животного женского пола…

Головлев долго что-то рассказывал, возбуждая общую веселость, но я уже не слушал. Теперь для меня было ясно, что меня все поняли. Филофей Павлыч вскинул в мою сторону изумленно-любопытствующий взор; Добрецов – язвительно улыбнулся. Все говорили себе: "Каков! приехал законы предписывать!" – и единодушно находили мою претензию возмутительною.

Под конец обеда гостей прибавилось: три девицы Корочкины поспели к мороженому. Наконец еда кончилась: отдавши приказание немедленно закладывать лошадей, я решился сделать последнюю попытку в пользу Короната и с этою целью пригласил Промптова и Машеньку побеседовать наедине.

– Филофей Павлыч, – начал я, когда мы уселись втроем в гостиной, – до вашего приезда я долго говорил с Машенькой, но, по-видимому, без успеха. Позвольте теперь обратиться к вам: может быть, ваш авторитет подействует на нее убедительнее…

Я взглянул на них: Филофей Павлыч делал вид, что слушает… но не больше, как из учтивости, Машенька даже не слушала; она смотрела совсем в другую сторону, и вся фигура ее выражала: "Господи! сказано было раз… чего бы, кажется!"

– Дело вот в чем, – продолжал я, – Коронат не чувствует в себе призвания к юридической карьере и желает перейти в Медицинскую академию…

– Так что же-с?

– Но для того, чтоб просуществовать в продолжениие пяти лет академического курса, он нуждается в помощи…

– Что же-с! вот мать – права ее-с!

– Но матери кажется, что Коронат, поступая таким образом, выходит из повиновения родительской власти, что если она раз, по каким-то необъяснимым соображениям, сказала себе, что ее сын будет юристом, то он и должен быть таковым. Одним словом, что он – непочтительный.

– Никогда я этого не говорила! – вдруг встрепенулась Машенька.

– Помилуй, душа моя! да в этом весь и вопрос!

– Никогда не говорила, что непочтительный! заблуждающий – вот это так!

– Позвольте, Марья Петровна! допустимте, что вы даже сказали: "непочтительный!" Что же, сударь! И по-моему – довольно-таки близко около этого будет!

– Послушайте! Коронату уж семнадцать лет, и он сам может понимать свои склонности. Вопрос о будущем, право, ближе касается его лично, нежели даже самых близких его родственников. Все удачи и неудачи, которые ждут его впереди, – все это его, его собственное. Он сам вызвал их, и сам же будет их выносить. Кажется, это понятно?

– Помилуйте! даже очень-с! Но ведь и родителям тоже смотреть на свое детище… А впрочем, я – что же-с! Вот мать – права ее-с!

– Но если б сын даже заблуждался, скажите; достаточная ли это для родителей причина, чтоб оставлять его в жертву лишениям?

– Но если он сам на лишения напрашивается… А впрочем – вот мать-с!

– Я должен сказать вам, что Коронат ни в каком случае намерения своего не изменит. Это я знаю верно. Поэтому весь вопрос в том, будет ли он получать из дома помощь или не будет?

– Нет ему моего благословения по медицинской части! нет, нет и нет! – как-то восторженно воскликнула Машенька, – как христианка и мать… не позволяю!

– Слушай, Машенька! ты готовишь для себя очень, очень горькое будущее!

– Будущее, братец, в руке божией! – сентенциозно произнес Филофей Павлыч.

– Машенька! Я… я прошу тебя об этом!

– Ах, братец!..

– Неужели же ты так и остановишься на этом решении?

– Голубчик! Пожалуйста… позволь мне уйти! Меня там ждут… потанцевать им хочется… Я бы поиграла… Право, позволь мне…

Как раз, совсем кстати, в эту минуту в дверях гостиной показалась Нонночка и довольно бесцеремонно крикнула:

– Дядя! вы скоро их отысповедуете? Мы танцевать хотим!

Ясно, что делать мне больше было нечего. Я вышел в залу и начал прощаться. Как и водится, меня проводили «по-родственному». Машенька даже всплакнула.

– Братец, – сказала она, – может, и еще в нашу сторону заглянешь – не забудь, ради Христа! заверни!

Господин Добрецов сильно потряс мою руку и произнес:

– А мы вас почитываем!

Нонночка, не желая отставать от других, сказала:

– Дядя! вы что ж меня не целуете… фи, недобрый какой!

Филофей Павлыч проводил меня до крыльца и, поматывая головой, воскликнул:

– Что прикажете – женщина-с… А впрочем, мать – все права ее-с. Так и в законе-с…

Покуда ямщик собирал вожжи и подавал тарантас, в ушах моих раздалось:


A-ach, mein lieber Augustin!

Augustin, Augustin!


Дружный хохот, встретивший эту допотопную ритурнель, проводил меня до ворот.

* * *

Был час восьмой, когда я выехал от Промптовых, и в воздухе надвигались уже сумерки. Скоро мы въехали в лес, и с каждым шагом мгла становилась гуще и гуще. Казалось, что тени выползают из глубины лесной чащи, бегут за экипажем, хватаются за него. Я начал припоминать происшествия дня, и вдруг мне сделалось страшно. Целое море глупости, предрассудков, ничем не обусловленного упрямства развернулось перед глазами – море, по наружности тихое, но алчущее человеческих жертв. «Так уж», «нет уж» – невольно припоминалось мне, и сзади этих бессмысленных словесных обрывков появлялся упорствующий образ непочтительного Короната, на котором, по какой-то удивительной логике, непочтительность должна отозваться голодом, холодом и всяческими лишениями.

Но, как ни простодушна Машенька, однако и у нее нечаянно вырвалось меткое слово.

"Неверно нынче! – сказала она, – очень даже, мой друг, неверно! Куда ступить, в которую сторону идти – никто нынче этого не знает!"

Этим изречением я и заканчиваю.

В ДРУЖЕСКОМ КРУГУ

Кроме Тебенькова, с которым я уже познакомил читателя, у меня есть еще приятель Максим Михайлыч Плешивцев.

Все трое мы воспитывались в одном и том же «заведении», и все трое, еще на школьной скамье, обнаружили некоторый вкус к мышлению. Это был первый общий признак, который положил начало нашему сближению, – признак настолько веский, что даже позднейшие разномыслия не имели достаточно силы, чтоб поколебать образовавшуюся между нами дружескую связь.

В то время, и в особенности в нашем «заведении», вкус к мышлению был вещью очень мало поощряемою. Высказывать его можно было только втихомолку и под страхом более или менее чувствительных наказаний. Тем не менее мы усердно следили за тогдашними русскими журналами, пламенно сочувствовали литературному движению сороковых годов и в особенности с горячим увлечением относились к статьям критического и полемического содержания. То было время поклонения Белинскому и ненависти к Булгарину. Мир не видал двух других людей, из которых один был бы столь пламенно чтим, а другой – столь искренно ненавидим. Конечно, во всем этом было очень много юношеского пыла и очень мало сознательности, но важно было то, что в нас уже существовало «предрасположение» к наслаждениям более тонким и сложным, нежели, например, наслаждение прокатиться в праздник на лихаче или забраться с утра в заднюю комнату ресторанчика и немедленно там напиться. А именно этого рода наслаждениям страстно предавалось большинство товарищей.

Дружба, начавшаяся на школьной скамье, еще более укрепилась в первое время, последовавшее за выпуском из «заведения». Первое ощущение свободы было для нас еще большим ощущением изолированности. Большинство однокашников, с свойственною юности рьяностью, поспешило занять соответственные места: кто в цирке Гверры, кто в цирке Лежара, кто в ресторане Леграна, кто в ресторане Сен-Жоржа (дело идет о сороковых годах). С другой стороны, новые знакомства для нас мог представлять только чиновнический круг канцелярий, в которые мы поступили, но с этим кругом мы сходились туго и неохотно. Мы очутились втроем, ни с кем не видясь, не расставаясь друг с другом, вместе восхищаясь, пламенея и нимало не скучая унисонностью наших восхищений. Мы не спорили, даже не комментировали, а просто-напросто метафоризировали, чем в особенности отличался Плешивцев, человек, весь сотканный из пламени. Мы не подозревали, что за миром мысли и слова есть какой-то мир действия и игры страстей, мир насущных нужд и эгоистических вожделений, с которым мы, рано или поздно, должны встретиться лицом к лицу. Мы не думали, что этому дрянному миришку суждено будет вызвать в каждом из нас ту интимную подкладку, которая до сих пор оставалась безмолвною. Что столкновение с ним может сделать из нас западников, славянофилов, прогрессистов, консерваторов, федералистов, централизаторов и т. д. То есть лиц, обладающих убеждениями, резкая противоположность которых заставляет иногда людей ненавидеть друг друга.

Этот мир практической деятельности, существование которого мы так долго не подозревали, представила нам провинция, в которую бросил нас естественный ход нашей служебной карьеры. Служба разбросала нас по разным концам России и положила конец нашим совместным восхищениям. В провинции мы выровнялись и приобрели ту драгоценную деловую складку, которая полагает раздельную черту между делом и убеждениями и позволяет первому идти вполне независимо от последних. И когда мы, после долгих лет скитаний, вновь встретились в Петербурге, то эта складка прежде всего бросилась в глаза и вновь сделалась для нас соединительным звеном. Подкрепленная воспоминаниями прошлого, она помогла нам вынести то разноречие в убеждениях, которое принесла нам жизнь. Мы очень серьезно сказали себе: "Прежде всего – Россия! прежде всего – отечество, призывавшее нас к обновительной деятельности! А потом уж – убеждения".

Это был самый удобный modus vivendi[429] для того времени, когда начальство везде искало «людей» и охотно давало им места с хорошим жалованьем. Начальство было тогда снисходительное и сквозь пальцы смотрело на так называемые убеждения. Только не допускайте резкостей, не призывайте к оружию, а затем будьте хоть федералистом. Ведь ни сепаратизм, ни социализм не мешают писать доклады, циркуляры, предписания и отношения. С такого-то часа до такого-то сиди в Фонарном переулке, развивай за стаканом чаю сепаратистические соображения насчет самостоятельности Сибири, покрывай мир фаланстерами, а с такого-то часа до такого-то сиди в департаменте и пиши бумагу о «воссоединениях», о средствах к искоренению превратных толкований. Вот как думало тогдашнее начальство, и думало, по мнению моему, правильно, потому что, несмотря на его снисходительность по сему предмету, Сибирь все-таки и по настоящую пору не отделена. Так же точно думали и мы. «Дело прежде всего!» – восклицали мы, – то обновительное дело, которое, в звании мировых посредников, может одинаково приютить и западников, и славянофилов, и централизаторов, и федералистов… и фельдфебелей.

bannerbanner