Читать книгу Благонамеренные речи (Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин) онлайн бесплатно на Bookz (27-ая страница книги)
bannerbanner
Благонамеренные речи
Благонамеренные речиПолная версия
Оценить:
Благонамеренные речи

5

Полная версия:

Благонамеренные речи

Тем не менее сердце Марьи Петровны ни к кому из детей так не лежало, как к Феденьке. Быть может, ей именно то в нем и нравилось, что он таким коршуном налетал: "разбойник!" – громко говорил ее рассудок; "молодец!" – подсказывали внутренности, и, как и водится, последние всегда одерживали победу в этой неравной борьбе. Будучи сама характера решительного и смелого, она весьма естественно симпатизировала Феденьке, который ни перед чем не задумывался, ничем не затруднялся. Никогда не имев случая испытать над собой гнет чьей-нибудь власти, сама всегда властвуя и повелевая, она исполнялась каким-то наивным удивлением перед Феденькой, который сразу подчинял ее себе. Это был совсем не страх, вроде того, который внушал ей Митенька, это именно было удивление. Митеньку она боялась, потому что знала, что уж если этот человек чего захочет, то не станет много разговаривать, не станет горячиться, а просто ехиднейшим образом подкопается подо все существование и изведет, измучит вконец, покуда не поставит на своем. Напротив того, Феденька, как буян по натуре, действовал убеждением, так сказать, механическим: вспылит, подымет дым коромыслом, порой чуть-чуть не убьет, но через десять минут опять успокоится и опять пошел шутки шутить.

Ко всему этому Феденька был и по наружности молодец молодцом. Высокий, плечистый, искрасна-белокурый, он олицетворял собою тип чисто русский, мясистый тип, от которого млеют и ноют неиспорченные сердца русских помещиц и их горничных. Часто, глядя на него, Марья Петровна невольно думала: "Господи! да как же и противиться-то этакому молодцу!" – и в этом, быть может, была вторая причина ее предпочтения младшему сыну. Когда же, бывало, натянет он на себя свой кавалерийский мундир, а на голову наденет медную, как жар горящую, каску с какими-то чудодейственными орлами на вершине да войдет этаким чудаком в мамашину комнату, то Марья Петровна едва удерживалась, чтоб не упасть в обморок от полноты чувств.

– Эк! уж и расползлись! – скажет, бывало, Феденька и дико-торжественно загогочет.

– Да помилуй, мой друг! – вымолвит только Марья Петровна и долго смотрит на своего идола, смотрит без всяких мыслей, кроме одной: "Господи! да неужто же есть на свете такая женщина, которая может противиться моему молодцу!"

Кроме сыновей, у Марьи Петровны есть еще внучата: Пашенька и Петенька. Пашенька – кругленькое, маленькое и мяконькое существо – вот все, что можно сказать об ней. Она менее года как замужем за "хорошим человеком", занимающим в губернском городе довольно видное место, которого, однако ж, Феденька откровенно называет слюняем и фофаном; Марья Петровна души в ней не слышит, потому что Пашенька любит копить деньги. Петенька – четырнадцатилетний мальчик, полуидиот и единственный постоянный собеседник Марьи Петровны, которая обращается с ним снисходительно и жалуется только на то, что он, по своей нечистоплотности, слишком много белья изнашивает. Единственный рассказ, которым всех и каждого потчевал Петенька, заключался в том, как он однажды заблудился в лесу, лег спать под дерево и на другой день, проснувшись, увидел, что кругом оброс грибами.

– Что ж, ты, чай, так их сырые и приел? – спрашивал его обыкновенно Феденька.

– Ей! – отвечал Петенька, который, помимо малоумия, был до такой степени косноязычен, что трудно было понять, что он говорит.

– Ну, брат, скотина же ты!

– Кати…

Итак, вот то семейство, среди которого Марья Петровна Воловитинова считала себя совершенно счастливою.

Часу в первом усмотрено было по дороге первое облако пыли, предвещавшее экипаж. Девки засовались, дом наполнился криками: "Едут! едут!" Петенька, на палочке верхом, выехал на крыльцо и во все горло драл какую-то вновь сочиненную им галиматью: "Пати-маля, маля-тата-бум-бум!"

Марья Петровна тоже выбежала на крыльцо и по дороге наградила Петеньку таким шлепком по голове, что тот так и покатился. Первая прибыла Пашенька: она была одна, без мужа.

– Друг ты мой! а что же друг-то твой, Максим Александрыч? – воскликнула Марья Петровна, заключая в свои объятия возлюбленную внучку.

– Максиму Александрычу никак нельзя, милая бабенька; у нас, бабенька, скоро торги, так он приготовляется! Здравствуй, Петька!

– Пати-маля, маля-тата, бум-бум!

– Это он что-то новое у вас, бабенька, выучил!

– Не слыхала еще! сегодня, должно быть, выдумал! это он «реприманд» дорогим гостям делает.

– А я, бабенька, полторы тысячи накопила! – сообщает Пашенька, как только унялись первые восторги.

– Ах, ты моя ягодка! да никак ты тяжела!

– Я, милая бабенька, тяжела уж с одиннадцатого февраля!

– Ах, малютка ты моя милая! где ж ты рожать-то будешь?

– Максим Александрыч говорит, что у себя, в городе.

– Да есть ли у вас бабка-то там?

– У нас, бабенька, такая бабка… такая бабка! нарочно для нашей губернаторши лучшую из Петербурга прислали!

– Стало быть, у вас губернаторша-то еще рожает?

– Ах, бабенька! у нас губернаторша… это ужас! Уж немолодая женщина, а каждый год! каждый год!

– Ну, это хорошо, что бабка у вас такая… Куда же ты деньги-то? положила?

– Нет, бабенька, Максим Александрыч мне класть не советовал; проценты нынче в опекунском совете маленькие, так я в рост за большие проценты отдала.

– Смотри, чтоб он у тебя денег-то не выманил!

– Кто это?

– А Максимушка-то твой; бывают, Пашенька, мой друг, бывают такие озорники, что жену готовы живую съесть, только бы деньги из нее вымучить!

– Ну, уж это, бабенька, тогда разве будет, когда он жилы из меня потянет!

– То-то, ты смотри!

Бабенька смотрит Пашеньке в глаза и не налюбуется на нее; Пашенька, с своей стороны, докладывает, что приходил к ней недавно в город мужик из Жостова, Михей Пантелеев, просил оброк простить, потому что погорел, "да я ему, милая бабенька, не простила".

– Ну, душенька, иногда, по-божески, нельзя и не простить! – замечает Марья Петровна.

– Ну, уж нет, бабенька, этак они так об себе возмечтают, что после с ними и не сговоришь!

– Однако, душечка…

– Нет, бабенька, нет! Я уж решилась никогда никому никаких снисхождений не делать!

Потом Пашенька рассказывает, какой у них в городе дом славный, как их все любят и какие у Максима Александрыча доходы по службе прекрасные.

– В прошлый набор, бабенька, так это ужасти, сколько Максим Александрыч приобрел! – говорит она.

– Да, это хорошо, коли в дом, а не из дому! Ты, Пашенька, разузнай под рукой про его доходы-то, а не то как раз на стороне метресу заведет!

– Что вы, бабенька, да я ему глаза выцарапаю!

– Ах ты, моя ягодка!

Пашенька чувствует прилив нежности, которая постепенно переходит в восторг. Она ластится к бабеньке, целует у ней ручки и глазки, называет царицей и божественной. Марья Петровна сама растрогана; хоть и порывается она заметить, по поводу Михея Пантелеева, что все-таки следует иногда "этим подлецам" снисходить, но заметка эта утопает в другом рассуждении, выражающемся словами: "а коли по правде, что их, канальев, и жалеть-то!" Таким образом время проводится незаметно до самого приезда дяденек.

Наконец и они приехали. Феденька, как соскочил с телеги, прежде всего обратился к Пашеньке с вопросом: "Ну, что, а слюняй твой где?" Петеньку же взял за голову и сряду три раза на ней показал, как следует ковырять масло. Но как ни спешил Сенечка, однако все-таки опоздал пятью минутами против младших братьев, и Марья Петровна, в радостной суете, даже не заметила его приезда. Без шума подъехал он к крыльцу, слез с перекладной, осыпал ямщика укоризнами и даже пригрозил отправить к становому.

– Милости просим! милости просим! хоть и поздний гость! – говорит ему Марья Петровна, когда он входит в ее комнату.

– Я, милая маменька, выехал прежде всех…

– А ты умей после всех выехать, да прежде всех приехать! – говорит Феденька, – право, мы выехали со станции полчаса после него: думаем, пускай его угодит маменьке… Сеня! а Сеня! признайся, ведь тебе очень хотелось угодить маменьке?

Сенечка улыбается; он хочет притвориться, что Феденька и его фаворит и что, по любви к нему, он смотрит на его выходки снисходительно.

– Только на половине дороги смотрим, кто-то перед носом у нас трюх-трюх! – продолжает Феденька, – ведь просто даже глядеть было на тебя тошно, каким ты разуваем ехал! а еще генерал… ха-ха!

– Ну, Христос с ним, Феденька!

– Да нет, маменька! не могу я равнодушно видеть… его, да вот еще Пашенькинова слюняя… Шипят себе да шипят втихомолку!

– Что такое тебе мой слюняй сделал? – горячо вступается Пашенька, которая до того уже привыкла к этому прозвищу, что и сама нередко, по ошибке, называет мужа слюняем.

Митенька сидит и хмурит брови. Он спрашивает себя: куда он попал? Он без ужаса не может себе представить, что сказала бы княгиня, если б видела всю эту обстановку? и дает себе слово уехать из родительского дома, как только будут соблюдены необходимые приличия. Марья Петровна видит это дурное расположение Митеньки и принимает меры к прекращению неприятного разговора.

– Ну, вы, петухи индейские! как сошлися, так и наскочили друг на друга! – говорит она ласково, – рассказывайте-ка лучше каждый про свои дела! Начинай-ка, Феденька!

Митенька думает про себя: "Господи, и слова-то какие! "петухи индейские"! да куда ж это я попал!" Сенечка думает: "А ведь это она не меня петухом-то назвала. Это она все Федьку да Пашку ласкает!"

– Да что я скажу! – начинает Феденька, – жуируем!

– Да ты рассказывай! – настаивает Марья Петровна.

– Недавно одну корифейку затравили!

– Что ты!

– Уговаривали добром – не захотела, ну, и завели обманом в одно место и затравили!

– Ах вы, бедокуры! бедокуры! – говорит Марья Петровна, покачивая головой и вздыхая.

– Тебя, Феденька, за эти проделки непременно в солдаты разжалуют, – очень серьезно замечает Митенька.

– Еще что!

– Ах, боюсь и я этого! боюсь я, что ты очень уж шаловлив стал, Феденька!

– Так неужто ж им спуску давать!

– Да уж очень ты неосторожно, друг мой! Чай, ведь она, Феденька, плакала!

– Ну что ж… и плакала! смотреть, что ли, на ихние слезы!

Марья Петровна опять вздыхает, но в этом вздохе не слышится ни малейшей укоризны, а скорее какое-то сладкое чувство удовлетворенной материнской гордости.

– Вот если б он вздумал такую проделку сделать, – продолжает Феденька, указывая на Сенечку, – ну, это точно: сейчас бы его, раба божьего, сграбастали… нет, да ведь я позабыть не могу, каким он фофаном давеча ехал!

– Ну, где уж ему!

– Нет, маменька, – прерывает вдруг Сенечка, которому хочется вступиться за свою честь, – я тоже однажды имел случай в этом роде…

– Полно! полно хвастаться-то! уж где тебе, убогому!

Сенечка стыдливо умолкает и весь погружается в самого себя; он думает, что бы такое ему сказать приятное, когда маменька станет расспрашивать о его житье-бытье.

– Я маменька, опять Эндоурова обыграл, – продолжает повествовать Феденька.

– Скажи, сделай милость! и много выиграл?

– Да тысяч на пять обжег.

– Что это за Эндоуров такой? должно быть, хороший человек?

– Просто филин… в карты шагу ступить не умеет – ну, и обжег! Не суйся вперед, коли лапти плетешь!

– Ну, и за это тебя когда-нибудь в солдаты разжалуют, – хладнокровно замечает Митенька.

– Ах, что это ты, Митенька, точно ворона каркаешь! – с неудовольствием отзывается Марья Петровна.

– Не тянуть же мне канитель по две копейки в ералаш, как Семену Иванычу, – огрызается Феденька.

– Извините-с, я нынче по пяти играю, а не по две-с! – отвечает Сенечка не без волнения.

– Так ты по пяти играешь! ах ты, развратник! но только ты все-таки не поверишь, каким ты фофаном давеча ехал!

– Для тебя бы, Сенечка, такая-то игра и дорогонька! – сухо замечает Марья Петровна и обращается к Митеньке, – е ву, ля метресс… тужур бьен?[222]

– Желал бы я знать, отчего вы вдруг по-французски заговорили? – угрюмо спрашивает Митенька.

– Отчего ж мне и не заговорить по-французски?

– Нет, я желал бы знать, отчего вы все время говорили по-русски, а вот как вам взошла в голову пакость, сейчас принялись за французский язык?

– Ах, господи! да неужто ж это преступление какое?

– И сколько я раз говорил вам, чтобы вы со мной о подобных предметах не заигрывали?

– Ведь ты, чай, сын мне! всякой матери лестно слышать, коли сын успехи имеет!

– А я вам говорил и вновь повторяю, что имею ли я успехи или нет, это до вас не касается!

– Ну, уж не знаю…

– Так знайте. И по-французски не упражняйтесь, потому что вы говорите не по-французски, а по-коровьи…

Я не знаю, как вывернулась бы из этого пассажа Марья Петровна и сумела ли бы она защитить свое материнское достоинство; во всяком случае, Сенечка оказал ей неоцененную услугу, внезапно фыркнув во всеуслышание. Вероятно, его точно так же, как и Митеньку, поразил французский язык матери, но он некоторое время крепился, как вдруг Митенька своим вовсе не остроумным сравнением вызвал наружу всю накопившуюся смешливость.

– Ты еще что? – строго обратилась к нему Марья Петровна.

– Я, маменька, один смешной случай вспомнил-с…

– Над матерью-то посмеяться тебя станет, а вот как заслужить чем-нибудь, так тут тебя нет!

– Я, маменька…

Но здесь опять, и, конечно, против всякого желания, Сенечка разразился самым неестественным фырканьем, так что сам понял все неприличие своего поведения и инстинктивно поднялся со стула.

– Поди в свою комнату… очнись! – говорила ему вслед до глубины души оскорбленная мать.

Только к обеду явился Сенечка, но и то единственно затем, чтоб испить до дна чашу унижения. За обедом все шло по-сказанному; Марья Петровна сама выбирала и накладывала лучшие куски на тарелки Митеньке, Феденьке и Пашеньке и потом, обращаясь к Сенечке, прибавляла: "Ну, а ты, как старший, сам себе положишь, да кстати уж и Петеньке наложи". Очевидно, что, при такой простоте обращения, только относительно щей дело могло принять оборот несколько затруднительный, но и тут обстоятельства выручили Марью Петровну, потому что Феденька, как воин, грубый, предпочел крапивные щи ленивым, и, вследствие этого, оказалось возможным полтарелки последних уделить Сенечке. Наевшись баранины, Сенечка почувствовал такую тяжесть в желудке, что насилу дошел до своей комнаты и как сноп свалился на постель; Феденька отправился после обеда на конюшню; Пашенька, как тяжелая, позволила себе часочек-другой отдохнуть. Марья Петровна осталась с Митенькой наедине.

– Вот вы смеетесь надо мной, мои друзья, – сказала она в виде предисловия, – а я, как мать, можно сказать, денно и нощно только об вас думаю.

Митенька молчал и думал про себя: "Ну, верно, по обыкновению, пойдут разговоры о завещании!"

– Вот я теперь и стара, и дряхла становлюсь, – продолжала Марья Петровна, – мне бы и об душе пора подумать, а не то чтоб имением управлять или светскими делами заниматься!

Митенька продолжал молчать, совершенно хладнокровно пуская ртом кольца дыма.

– Паче всего сокрушаюсь я о том, что для души своей мало полезного сделала. Всё за заботами да за детьми, ан об душе-то и не подумала. А надо, мой друг, ах, как надо! И какой это грех перед богом, что мы совсем-таки… совсем об душе своей не рачим!

Но Митенька словно окаменел. Только чуть заметная ироническая улыбка блуждала на губах его.

– Вот я, мой друг, и придумала… Да что же ты, однако, молчишь? Я, как мать, можно сказать, перед тобой свое сердце открываю, а ты хоть бы слово!

– Вы об завещании хотите говорить… я знаю! – процедил сквозь зубы Митенька.

– Ну, да, об завещании… можно бы, кажется, на слова матери внимание обратить!

– Говорите.

– Нет, это обидно! Я, как мать, покоя себе не знаю, все присовокупляю, все присовокупляю… кажется, щепочку на улице увидишь, и ту несешь да в кучку кладешь, чтоб детям было хорошо и покойно, да чтоб нужды никакой не знали да жили бы в холе да в неженье…

– Да мы, маменька, очень вам благодарны…

– Нет, мне, видно, бог уж за вас заплатит! Один он, царь милосердый, все знает и видит, как материнское-то сердце не то чтобы, можно сказать, в постоянной тревоге об вас находится, а еще пуще того об судьбе вашей сокрушается… Чтобы жили вы, мои дети, в веселостях да в неженье, чтоб и ветром-то на вас как-нибудь неосторожно не дунуло, чтоб и не посмотрел-то на вас никто неприветливо…

– Да говорите же, маменька, я вас слушаю.

Мало-помалу, однако ж, Марья Петровна успокоилась. Она очень хорошо понимала, что весь этот разговор не что иное, как представление, да, сверх того, понимала и то, что и Митенька знает, что все это представление; но такова уже была в ней потребность порисоваться и посекретничать, что не могла она лишить себя этого удовольствия, несмотря на то что оно, очевидно, не достигало своей цели.

– Ну, так видишь ли, друг мой, что я придумала. Года мои преклонные, да и здоровье нынче уж не то, что прежде бывало: вот и хочется мне теперь, чтоб вы меня, старуху, успокоили, грех-то с меня этот сняли, что вот я всю жизнь все об маммоне да об маммоне, а на хорошее да на благочестивое – и нет ничего. Так снимите же вы, Христа ради, с меня эту тягость; ведь замучилась уж я, день-деньской маявшись: освободите вы мою душу грешную от муки мученической! Ведь ты знаешь ли, какой я себе грех беру на душу: кажется, и не отмолить мне его вовек!

Марья Петровна даже прослезилась: так оно выходило хорошо да чувствительно. Несколько минут она все вздыхала и вытирала платком слезы, обильно струившиеся из глаз. Но мысль ее не спала в это время. Странное дело! эта мысль подсказывала ей совсем не те слова, которые она произносила: она подсказывала: "Да куда ж я, черт побери, денусь, коли имение-то все раздам! все жила, жила да командовала, а теперь, на-тко, на старости-то лет да под команду к детям идти!" И вследствие этого тайного рассуждения слезы текли еще обильнее, а материнское горе казалось еще горчее и безысходнее.

– Так что же вы предполагаете сделать? – спокойно спросил Митенька.

– Отдам! все отдам! – с каким-то почти злобным криком отвечала Марья Петровна, – нет моих сил! нет моих сил! Слушай ты меня: вот я какое завещание составила!

Марья Петровна отперла денежный ящик и вынула оттуда бумагу.

– Да ведь вы мне уж несколько раз это завещание читали, – иронически заметил Митенька.

– Нет, это я другое… я то переменила.

– Ну-с, читайте.

– Во имя… ну, там всё, как следует, по-старому… первое, сыну моему Семену, как непочтительному…

– Кто же вам поверит, что Сенечка был к вам непочтителен?

– Да мне какое дело, поверит ли кто или нет; я мать – я и судья; имение-то, чай, мое, благоприобретенное…

– Ну-с, хорошо-с…

– "Сыну моему Семену – село Вырыпаево с деревнями, всего триста пятьдесят пять душ; второе, сыну моему Дмитрию – село Последово с деревнями, да из вырыпаевской вотчины деревни Манухину, Веслицыну и Горелки, всего девятьсот шестьдесят одну душу…" – Марья Петровна остановилась и взглянула на Митеньку: ей очень хотелось, чтоб он хоть ручку у ней поцеловал, но тот даже не моргнул глазом. – Да что ж ты молчишь-то! что ты, деревянный, что ли! – почти крикнула она на него.

– Позвольте, маменька, дайте же до конца прослушать.

– "Третье, сыну моему Федору – сельцо Дятлово с деревнею Околицей и село Нагорное с деревнями, а всего тысяча сорок две души".

Митенька пускал дым уже не кольцами, а клубами. Он знал, конечно, что все эти завещания вздор, что Марья Петровна пишет их от нечего делать, что она на следующей же неделе, немедленно после их отъезда, еще два завещания напишет, но какая-то робкая и вместе с тем беспокойная мысль шевелилась у него в голове. "А ну, как она умрет! – говорила эта мысль, – ведь все эти бредни, пожалуй, перейдут в действительность". Справедливость, однако ж, заставляет меня сказать, что ни разу не пришло ему в голову, что каково бы ни было завещание матери, все-таки братьям следует разделить имение поровну. В этом отношении он очень хорошо понимал, что долг его повиноваться воле матери, тем более что повиновение это для него выгодно.

– Ну-с, – сказал он.

– Вот и всё; там обыкновенно, формальности разные…

– А капитал?

– Какой же у меня капитал? а коли и есть капитал, так ведь надо же мне, вдове, прожить на что-нибудь до смерти!

– Да ведь это завещание, а не раздельный акт…

– Неужто ж вы потребуете, чтоб я последнее отдала? чтоб я и рубашку с себя сняла?

– Это завещание, маменька, а не раздельный акт…

– Ну, нет! не ожидала я этого от тебя! что ж, в самом деле, выгоняйте мать! И поделом старой дуре! поделом ей за то, что себе, на старость лет, ничего не припасала, а все детям да детям откладывала! пускай с сумой по дворам таскается!

– Извините меня, маменька, но мне кажется, что все это только фантазии ваши, и напрасно вы с этим делом обратились ко мне ("это она Федьке весь капитал-то при жизни еще передать хочет!" – шевельнулось у него в голове)! Вы лучше обратились бы к Сенечке: он на эти дела мастер; он и пособолезновал бы с вами, и натолковался бы досыта, и предположений бы всяких наделал!

И действительно, в то самое время, как между Марьей Петровной и Митенькой происходила описанная выше сцена, Сенечка лежал на кровати в Петенькиной комнате и, несмотря на ощущаемую в желудке тяжесть, никак-таки не мог сомкнуть глаза свои. Предположения и планы, один другого чуднее, один другого разнообразнее, являлись его воображению. То видел он, что Марья Петровна умирает, что он один успел приехать к последним ее минутам, что она прозрела и оценила его любовь, что она цепенеющею рукой указывает ему на шкатулку и говорит: "Друг мой сердечный! Сенечка мой милый! это все твое!" То представлялось ему, что и маменька умерла, и братья умерли, и Петенька умер, и даже дядя, маменькин брат, с которым Марья Петровна была в ссоре за то, что подозревала его в похищении отцовского духовного завещания, и тот умер; и он, Сенечка, остался общим наследником… То видится ему, что маменька призывает его и говорит: "Слушай ты меня, друг мой сердечный, Сенечка! лета мои преклонные, да и здоровье не то, что было прежде…" и в заключение читает ему завещание свое, читает без пропусков (не так, как Митеньке: "там, дескать, известные формальности"), а сплошь, начиная с во имя и кончая «здравым умом и твердою памятью», и по завещанию этому оказывается, что ему, Сенечке, предоставляется сельцо Дятлово с деревнею Околицей и село Нагорное с деревнями, а всего тысяча сорок две души…

– А капитал, милый друг мой, маменька? – мысленно спрашивает Сенечка.

– А капитал, друг мой, Сенечка! я тебе при жизни из рук в руки передам… Только успокой ты мою старость! Дай ты мне, при моих немощах, угодникам послужить! Лета мои пришли преклонные, и здоровье уж не то, что прежде бывало…

Пасмурная и огорченная явилась Марья Петровна ко всенощной. В образной никого из домашних не было; отец Павлин, уже совершенно облаченный, уныло расхаживал взад и вперед по комнате, по временам останавливаясь перед иконостасом и почесывая в бороде; пономарь раздувал кадило и, по-видимому, был совершенно доволен собой, когда от горящих в нем угольев внезапно вспыхивало пламя; дьячок шуршал замасленными листами требника и что-то бормотал про себя. Из залы долетал хохот Феденьки и Пашеньки.

– С дорогими гостями, – приветствовал отец Павлин, – начинать прикажете?

– Начинай, батюшка, начинай! Да что ж это Сенечки нет! Девки! позовите Семена Иваныча!

По обыкновению, и в этом случае Сенечка служил, так сказать, очистительною жертвою за братьев. За всенощной он должен был молиться. Но на этот раз ему как-то не молилось; машинально водил он рукою по груди и задумчиво вглядывался в облака дыма, изобильно выходившие из батюшкинова кадила. Тщетно заливался дьячок, выводя руладу за руладой, тщетно вторил ему пономарь, заканчивая каждый кант каким-то тонким дребезжаньем, очень похожим на дребезжанье, которым заканчивает свой свист чижик; тщетно сам отец Павлин вразумительно и ясно произносил возгласы: Сенечка не внимал ничему и весь был погружен в мечтания, мечтания глупые, но тем не менее отнюдь не имевшие молитвенного характера. Марья Петровна, любившая, чтоб Сенечка за нее молился, тотчас же заметила это.

– Помилуй, мой друг, – сказала она ему, – что ты это рукою-то словно на балалайке играешь! Или за мать-то помолиться уж лень?

Вообще весь вечер прошел как-то неудачно для Сенечки, потому что Марья Петровна, раздраженная послеобеденным разговором, то и дело придиралась к нему. Неизвестно, с чего вздумал вдруг Сенечка вступить за чаем в диспут с батюшкой и стал доказывать ему преимущество католической веры перед православною (совсем он ничего подобного и не думал, да вот пришла же вдруг такая несчастная мысль в голову!), и доказывал именно тем, что в католической вере просфоры пекутся пресные, а не кислые. Батюшка, с своей стороны, разревновался и стал обличать Сенечку в ереси.

bannerbanner