
Полная версия:
Грачевский крокодил
– Почему же?
– Как почему?.. Сын твой был замешан!.. И в самом деле неловко… Дойдет до губернатора…
– Да разве есть какое-нибудь официальное распоряжение…
– Ну, вот еще, что выдумал! – перебил его становой. – Ничего этого нет и быть не может… а так просто, неловко… Ну, как тебе сказать… Неловко – и все.
И потом вдруг, переменив тон, он прибавил:
– Однако, братец, ты того… из брюнета-то белым сделался!.. а что рука?
– Плохо!
– И с языком-то что-то того?..
– Да, того.
– И ходишь-то тоже… словно развинченный. А водочку-то пьешь?
– Нет.
– Неужто совсем бросил?
– Бросил.
– А мы было так привязались к этому делу, – проговорил отец Иван немного погодя: – так полюбили его… да и мальчики-то привыкли к нам.
– Да ты что, плату, что ли, берешь с них?
– Нет, даром…
– Так о чем же тужить-то!.. Вона – была нужда!.. Я думал – за деньги, а это он даром!.. Однако мне: недосуг, – прибавил он, вставая: – ехать надо в Путилово, подати выколачивать… Ну, прощай, будь здоров… а школу, пожалуйста, того… слышишь… пожалуйста… для меня.
На другой день утром Асклипиодот, увидав в окно подходивших учеников своих с книгами и тетрадками, поспешил к ним навстречу.
– Ну, ребятишки, – проговорил он, выбежав на крыльцо:– я вас больше учить не буду… Надоели вы мне… Ступайте-ка туда, откуда пришли.
И, проговорив это, он почему-то поспешил скрыться от них в комнату, не без злости хлопнув за собою дверью.
Мальчишки постояли, постояли, удивленно переглянулись и побежали себе домой.
XLVII
Немало раздражала отца Ивана и чета Ждановых. Не проходило недели, чтобы не получал он от дочери или же от ее мужа скорбного письма с жалобою на дороговизну съестных припасов, на малочисленность заказов, да увеличивающееся количество живописцев и на упадок художественного вкуса «в публике». «Право, – писал Жданов отцу Ивану: – достойно удивления, до чего нынешние художники начали пренебрегать искусством. Я не говорю уже о пейзажистах и жанристах (те уже совершенно отпетый народ), но даже и наш брат иконописец словно с ума сошел. Таких рисуют святых, каких, вероятно, никогда и не бывало, и этим небывалым святым такие приделывают лики, что можно подумать, что перед вами не святой, не апостол, а просто самый обыкновенный человек стоит! Ничего божественного, ничего святого! даже стали избегать сияний. Публике нравится эта реальность, и потому нас, прежних, стали избегать». Все эти письма сводились к тому, что работы стало мало, а что с уменьшением работы уменьшился и доход. Серафима же писала отцу: «Вы не поверите, батюшка, как все вздорожало. Прежде, бывало, за капусту платили по два рубля за сотню вилков (и вилок был тугой, белый, не уколупнешь), а теперь не угодно ли пять рубликов отдать. Огурцы самые лучшие, на выбор, десять копеек мера от силы, а теперь и за двадцать не купишь даже плохого сорта, то есть «кривача и желтяка». А уж про «убоину» и говорить нечего. Эти мясники подлые совсем избаловались. Самая постная говядина, которую не грех и великим постом есть, десять, одиннадцать копеек фунт. Студень бычий за рубль не укупишь, телятина – пятнадцать копеек, баранина – десять, двенадцать, а уж про птицу нечего и говорить, мы ее даже и по праздникам не видим, потому нет приступу. А квартиры подешевели. Комнатка на антресолях, в которой братец жил, прежде за три рубля в месяц ходила, а теперь только за два. И то насилу постояльца нашли из театра, контрабаса, от которого хоть вон из дому беги. Что же это за порядки? Провизия дорожает, а квартиры ни почем!» И опять-таки письма эти сводились к тому, что не худо бы отцу родному вспомнить о дочери и внучатах. Сначала отец Иван отвечал на эти письма, посылал понемногу денег, но потом письма эти ему надоели, и он оставлял их без ответа.
Но молчание отца Ивана не особенно смутило художника, и вот как-то семья эта в полном своем составе нагрянула в село Рычи. Отец Иван при виде их поморщился, однако все-таки честь-честью принял дорогих гостей. Дня три прошло благополучно. И Жданов и Серафима кроме самых ласковых, теплых и родственных отношений не выказывали ничего ни отцу Ивану, ни Асклипиодоту. Серафима даже поплакала о братнином «несчастии», порадовалась, что все обошлось «благополучно», а Жданов, обозвавший его на суде богохульником, даже щегольнул либерализмом и слегка лягнул людей, не умеющих отличить черного от белого.
Серафима в особенности нежничала.
– Насилу-то, насилу-то, насилу-то господь привел в родное гнездышко заглянуть. Ах, гнездышко, гнездышко милое. – И в первый же день она обегала все хозяйство, все хлевы, клетушки, амбарчики, кладовые и растаяла еще больше.
– Ах, и хорошо только в родимом гнездышке, – говорила она: – ах, и тепло только, мягко… А что Пестравка, подохла, вишь? – спросила она.
– Да.
– А уж какая, родимая, молочная-то была! Доподлинно – кормилица!.. А Буренушка телится?..
– И теперь стельна.
– Каким теленочком?
– Седьмым, кажется.
– А овечки есть?
– Слава богу.
– И курочек видела я, и индеечек, и уточек… Индеечки-то «гаснут», вишь?
– Да, колеют что-то…
– Такая же болезнь, как тогда, при мне, была помните? Сделается словно шальная, головка посинеет, затрепехчет крылышками, согнет шейку и «погаснет»! А все-таки, слава богу, всего много у вас… Веденевна ухаживает?
– Да, она.
– Стара уж стала, словно как из ума выживать начала? Или ничего еще?
– Нет, ничего, хлопочет.
– Ну, и слава богу. Какая ни на есть, а все радельница, все верный человек, а верных-то людей ноне тоже днем с огнем поискать!
И потом, переменив тон, она заметила:
– Значит, все по-старому!.. Лошадок только перевели!
– Да, лошадей продал…
И, окидывая радостным взглядом комнаты, она принималась ахать:
– Ах ты, мое гнездышко! ах вы, мои горенки милые… Тепло, мягко. Словно в пуху сидишь, словно под крылышком у наседочки… Ах, гнездышко милое гнездышко!
Но на четвертый день Серафима заговорила о капусте, Жданов – об испорченности вкуса «публики», и разговор этот кончился тем, что и муж и жена потребовали от отца Ивана денег. «Так делать нельзя, батюшка, – говорила Серафима, видимо горячась: – я вам тоже ведь не чужая, а дочь родная. Вы вон сколько на братца деньжищев потратили, а мне хоть бы малость какую… А ведь я вам больше заслужила! Вспомните-ка! После мамашиной смерти ведь я всем вашим домом заправляла вплоть до самого своего замужества. Помогала вам и в кухне и везде, – а братец-то пожалел ли вас, позвольте-ка спросить? Вот и теперь без дела шатается, без службы, как бы, кажется, за хозяйством не присмотреть. Так ведь нет!.. Надо бы на гумно сходить и по домашности заняться, а он день-деньской, задравши ноги, книги читает… Нет, уж вы нас наделите!..» – «Конечно, – перебил ее Жданов, – отделить всего благороднее и греха поменьше!» – «Я вам слуга была, – подхватила Серафима, вся раскрасневшись и размахивая руками, – все делала: и на речку, и вокруг печки заведовала, и коров доила, все это надо оценить… Когда вы были здоровы, мы не беспокоили вас, переколачивались с копейки на копейку (иной раз недоедим, иной раз недопьем, бывало!), а теперь здоровье ваше хилое стало, и руку с трудом поднимаете, и ногой волочите, и косноязычны стали, сохрани бог, что случится, ведь мы нищими должны остаться…» – «А уж тогда, – перебивал ее Жданов: – от Асклипиодота Иваныча ничего не выцарапаешь. Сами знаете, какого он нрава, что называется, гроша медного не даст, на –помин души не бросит!..»
– Да что это вы, хоронить, что ли, приехали меня, – вскрикнул, наконец, отец Иван, схвативши себя за голову…– А? Хоронить, что ли, приехали? Так вот знайте же, что не умру я, не умру… И пока жив, не дам вам ни алтына. Мое добро, сам его наживал, кому хочу, тому и отдам.
– Конечно, – перебила его Серафима: – мы в ваше добро не вступаемся, только надо и совесть знать. Живите, бог с вами, никто вас не хоронит, только я говорю, что здоровье ваше плохо, и вряд ли справитесь вы теперь с добром своим. Вы не замечаете, а ведь мы-то видим, что и разум-то у вас не тот уж!.. Будь-ко у вас прежний-то светлый разум, разве вы допустили бы, чтобы у вас шесть тысяч денег в банке пропало!..
– Молчать! – крикнул отец Иван, топнув ногой: – Господи Иисусе Христе, да что же это такое… Уж и впрямь не спятил ли я с ума, что дозволяю родной дочери кричать на отца и дураком обзывать его!
– Никто вас дураком не обзывает, – кричала Серафима, совсем уже разъярившись и поправляя съехавший на затылок чепчик: – а разумеется, всякому своего добра жалко!..
Но отец Иван уже не слушая дочери, он заткнул уши и, загребая ногой, поспешил уйти в свой кабинет.
XLVIII
Когда Серафима успокоилась и когда все в доме заснуло, Асклипиодот, слышавший из своей комнаты крик Серафимы и Жданова, осторожно вошел к отцу. Тот еще не спал и, крепко стиснув руками голову, лежал, вытянувшись на диване.
– Батюшка! – проговорил Асклипиодот шепотом: – ты не спишь?
– Нет.
– Растревожили они тебя! – продолжал он, осторожно присаживаясь у ног отца.
– Да. Они грубы, как кучера, и безжалостны, как мясники…
– Позволь сказать слово!
– Говори.
– Чтобы вперед не слышать подобных гадостей, не лучше ли покончить разом. Отдай им деньги. Все то, что говорили тебе сестра и этот «богомаз» несчастный, все это, конечно, и пошло и гадко… Но ведь они иначе выражаться не могут, по той простой причине, что в лексиконе у них нет хороших слов. А все-таки по всему видно, что им пришлось туго. Видал ли ты когда-нибудь, как зимой к проруби мелкая рыба сплывается… Сплывается она и жадно глотает воздух. Мужики говорят: «вода сперлась, душно рыбе!» Точно то же происходит и с ними. Жданов уверяет, что искусство упало, что «вкус публики испортился», а сестра – что студень вздорожал. Все это означает, что в их житейской речонке «вода сперлась» и что «им душно». Отдай им деньги… Ведь они есть у тебя… сам же ты говорил, что по распродаже лошадей у тебя скопилось тысячи три… на что они тебе, а им они необходимы…
Но отец Иван ни слова не ответил ему. Он только притянул его к себе, поцеловал в лоб и жестом руки попросил выйти.
– Ну, ладно, хорошо, уйду! – проговорил Асклипиодот и, простившись с отцом, вышел из комнаты.
Долго не мог заснуть отец Иван, обдумывая все высказанное Асклипиодотом, и только часам к трем ночи сон овладел им. Несмотря, однако, на это, проснулся он и бодрым (насколько мог быть таковым) и даже веселым. Напившись чаю, он тотчас же пришел в комнату дочери. Маленькая комната была наполнена детьми. Двое из них еще спали на разостланных на полу постельках, один натягивал чулки на босые ножонки, один умывался над медным тазом, поставленным на стул, один, стоя перед образницей, усердно клал земные поклоны, самый же старший сидел у окна и пил молоко из большой глиняной кружки. Серафима, еще не одетая и растрепанная, с одною обнаженною грудью, сидя на стуле и положив левую ногу на скамейку, кормила грудного ребенка кашей. Ребенок плакал и, отталкивая руку матери, тянулся к груди. Сам Жданов стоял перед небольшим зеркальцем и повязывал галстук. Повсюду были разбросаны подушки, детские одеяльца, детская обувь и какие-то тряпки. Специфический запах наполнял комнату. Отец Иван взглянул на все это и даже расхохотался.
– А ведь и в самом деле «вода-то сперлась»! – вскрикнул он. –
– Только что поднимаемся! – проговорил Жданов, все еще дувшийся на отца Ивана: – прибраться еще не успели.
– Да будет тебе орать-то! – кричала Серафима на ребенка, не перестававшего отталкивать палец Серафимы с комком каши на конце.
– А ты дай ему груди, вот он перестанет, – советовал Жданов.
– Да что я, корова, что ли, прости господи! – огрызнулась Серафима: – и так уже всю высосали.
– Ну, хватит еще! – проворчал Жданов: – вишь ведь вымя-то какое!
А отец Иван сидел и глаз не сводил с этой семейной картины. Наконец Жданов кое-как убрал комнату, дети приоделись, грудной ребенок затих, зачмокав губами, и сама Серафима словно успокоилась.
– И наказанье только! – ворчала она.
– Да, – подхватил отец Иван. – Вижу я, что цыплят у тебя не меньше, чем у самой глупейшей наседки, выводящей детенышей не только из собственных своих яиц, но даже из чужих, хотя бы то были галчиные, и, что ты нисколько не похожа на ветреную кукушку, кладущую, как говорят, свои яйца в чужие гнезда…
– Одной каши сколько выходит, – заметила Серафима.
– Верно, ибо сам вижу, что каши для прокормления всей этой мелюзги потребуется тебе несравненно более, чем потребовалось бы таковой на прокормление одного громаднейшего слона. И вот, сообразив все это и тщательно обдумав и свое и ваше положение, я возымел намерение прийти к вам на помощь.
Не только Серафима и Жданов, но даже и дети словно изумились, услыхав эту речь, и все глаза в ту же минуту обратились невольно на отца Ивана и, словно стрелы, вонзились в него. Но отец Иван ничего не заметил. Он как-то торжественно и величаво поднялся с своего места, обратился к Жданову и, поманив его пальцем, проговорил, вздохнув:
– Ну, богомаз! бери заступ и пойдем клады копать!
И он медленно вышел из комнаты в сопровождении ничего не понимавшего Жданова и Серафимы, успевшей уложить в постельку уснувшего ребенка.
Прошло с час времени, и на огороде отца Ивана происходило следующее: Жданов, успевший уже выкопать довольно глубокую яму на месте, указанном отцом Иваном, и стоя в этой яме, торопливо выкидывал из нее землю. Лицо его горело, пот крупными каплями падал на землю, развеянные ветром волосы беспорядочными прядями упадали на лоб и на глаза. Он поминутно откидывал их и словно сердился, что они замедляют работу. Отец Иван и Серафима стояли на краю ямы. Первый стоял вытянувшись, прямо, словно статуя, а вторая – нагнувшись, с каким-то лихорадочным нетерпением следя за каждым движением заступа, как бы желала взором проникнуть вглубь земли.
– Да скоро ли! – вскрикнул, наконец, Жданов, сбрасывая с себя жилет.
– Яма довольно глубока, и надо полагать, что скоро! – говорил отец Иван, видимо потешаясь над Ждановым и Серафимой. – Копай, деньги достаются не легко. Не жалей ни силы, ни рук, ни мышц.
– Хоть бы ты помогла! – вскрикнул Жданов, обращаясь к жене.
– И рада бы, да не под силу…
– Ага! видно, это не икону писать!
– Но главное дело – копаю-то я зря, кажется! – говорил Жданов. – Земля грунтовая, не копаная… какие же тут могут быть деньги!
– Копай.
– Уж не ошиблись ли вы, батюшка? – спрашивала Серафима, с ужасом смотря на бесплодность работы: – не забыли ли?
– Нет, не забыл! Видишь этот высокий кол в плетне? Закапывая деньги, я отмерил от него десять шагов и выкопал яму. Так мы и сделали.
– Не покопать ли рядом?.. – спрашивала Серафима. – Смотрите: ведь он почти с головой в яму ушел, а денег все нет.
– Нет! – вскрикнул Жданов, бросая заступ. – Тут не может быть денег! Я докопался до сплошных каменных плит!..
– Я сам, наживая деньги, камни выворачивал! – проговорил отец Иван и, указывая на стоявшую поодаль баню, прибавил: – видишь эту баню? Она из дикого камня… и твоя жена подтвердит тебе, что весь этот камень и выкопан и перевезен сюда не кем другим, как мною самим.
– Да ведь я вижу, что работа моя бесплодна! – вскрикнул Жданов: – Посмотрите сами.
– Постой-ка, дай взглянуть!
И, нагнувшись над ямой, отец Иван начал всматриваться в ее глубь.
– Да, – проговорил он: – сплошная плита и, как видно, ничья еще рука не касалась до нее. Неужели я ошибся?
И отец Иван, разогнувшись, принялся осматривать плетень огорода.
– Припомните, батюшка, ради господа, – молила Серафима.
– Постой, припомню, не мешай только!
А Жданов, между тем успевший выбраться из ямы, шептал жене:
– Что-то он странный какой-то! Уж не потешался ли он над нами!
– Неужто забыл! – продолжала Серафима, не слушая мужа и не спуская глаз с отца.
Но в это самое время отец Иван хлопнул себя рукою по голове.
– Вспомнили? – спросила Серафима, подбежав к нему.
– А ведь ты прав, приятель! – вскрикнул отец Иван. – Я ошибся! Ведь десять-то шагов надо было отмерить не от этого кола, а вот от того… Так, так, верно!.. Иди-ка, отмерь десять шагов и принимайся снова за работу.
– Слава тебе господи! – шептала Серафима.
Жданов удивленно посмотрел на тестя, но все-таки последовал за ним и от указанного кола отмерил десять шагов. Однако, взглянув на землю, очутившуюся под его ногой, он заметил:
– Здесь опять ничего не будет!
– А разве глаза твои настолько зорки, что проникают вглубь земли?
– Да тут и проникать нечего… И без того видно, что земля здесь не копаная, цельная!..
– А ты уж копай поскорее! – суетилась Серафима: – коли тятенька говорит, стало быть, знает.
– Копай, тебе говорят…
– Копать-то я, пожалуй, буду… только какой из этого толк выйдет…
– Уж заленился!.. Забыл нищету-то свою!
Прошло часа четыре. Жданов успел уже выкопать по указанию отца Ивана ям шесть, а деньги все не находились. Наконец живописец изнемог и упал на землю.
– Я больше не могу! – проговорил он: – пусть лучше останусь нищим…
– Копай! – кричал отец Иван.
– Да чего же копать-то зря!
– Так бы и сказали, – вступилась Серафима, с глазами, полными слез. – Не дам, мол, вам денег. К чему же человека-то мучить… Коли такое дело, так гораздо благороднее просто-напросто прогнать нас… Чего же потешаться над бедностью, над нищетою!.. Шутка ли, с которых пор копаем… Ведь он из сил выбился!.. Надо и жалость иметь!..
А отец Иван, поглядывая на кучи выкопанной земли, говорил, посмеиваясь:
– Однако, друг любезный, ты трудолюбив!.. И замечаю я, что тебе больше по душе тяжелая работа, чем легкая. Самый наиусерднейший крот не набросал бы столько куч, сколько ты набросал их. И я уверен, будь у тебя в руках не кисть, а заступ, ты был бы способен перекопать весь шар земной и непременно бы наткнулся когда-нибудь на клад. Ты владеешь заступом отлично. Когда – умру, приезжай копать мне могилу. Ты сделаешь это и быстро и хорошо, и, конечно, я не успею опомниться, как буду уже отделен и от тебя, и от людей толстым и плотным слоем земли!.. А теперь, – прибавил он, переменив тон и приняв величаво-торжественный вид: – следуй за мною, и я укажу тебе то место, где действительно хранятся мои деньги. Не сердись на меня, что я заставил тебя попотеть. Старые люди словно малые дети. Их все потешает! А меня именно потешали сегодня твои глаза и твоя любовь к труду. Испарина же вреда не принесет. Ну, идем же! Я надеюсь, что теперь мы нападем на настоящее место и что клад дастся тебе в руки. Предупреждаю однако, что заключается он не в золоте, не в серебре и не в камнях драгоценных, а в простых бумажных кредитках, так же, как и мы, подверженных гниению. Конечно, все это бумага, но если из-за этого, повидимому, ничего не стоящего материала люди и режутся и режут, то надо думать, что материал этот не хуже золота и алмазов! Как бы ни был умен человек, а поверь мне, что в любом мудреце найдется столько глупости, сколько нужно таковой, чтобы верить в ценность хотя бы бумажных кредиток. Это большое счастье!.. Только вот что: возьмешь деньги, заруби себе на носу, что эти деньги не твои, а мои, потому что нажил их я, а не ты. Ты копал землю всего три, четыре часа, а я возился с нею всю жизнь. Ну, пойдем же! солнце приближается к обеду, а я проголодался. Будь спокоен, на этот раз я не обману тебя…
И, снова взяв Жданова за руку, он привел его в баню. Войдя в предбанник, он приказал Жданову разобрать дощатый пол и, когда доски были разобраны, проговорил:
– Нагнись! Под этой перекладиной ты увидишь небольшой булыжник, снимай его и на этом месте копай.
И, проговорив это, он медленным шагом пошел домой.
– Ну, – проговорил он встретившему его на крыльце Асклипиодоту:– я послушал тебя и отдал им деньги.
А немного погодя вбежали в комнату Жданов с Серафимой и, увидав отца Ивана задумчиво сидевшим на диване, упали к его ногам.
Дня через три после описанного по дороге, ведущей из села Рычей в губернский город, можно было видеть три подводы. На передней, запряженной парой, сидела женщина, окруженная несколькими детьми, а на остальных двух был навален разный домашний скарб. Тут были и корыта, и кадушки, две-три перины, большущий медный самовар, сундук, окованный жестью, несколько чугунов и ухватов, а поверх всего этого возвышались объемистые плетушки, наполненные курами, гусями и утками. Позади последней подводы шел мужчина в панталонах и жилете и слегка понукал привязанную к телеге корову. Нечего говорить, что то возвращалась в город семья Ждановых, щедро наделенная отцом Иваном.
XLIX
Значительно изменилась за это время и жизнь в грачевской усадьбе, в этом уютном, утонувшем в зелени сада домике Анфисы Ивановны. И в нем тоже, как и в домике отца Ивана, забегала и зашумела целая семья малых детей; с тою только разницей, что к отцу Ивану семья приезжала на несколько дней, а сюда, в Грачевку к Анфисе Ивановне, как видно навсегда, ибо Анфиса Ивановна не замечала ничего такого, что могло бы не только говорить, но даже предвещать скорый отъезд наехавших к ней незваных гостей. Семья эта принадлежала ее племяннице, Мелитине Петровне, на этот раз уже не вымышленной, а настоящей, проживавшей, как нам известно, в Петербурге, где-то на Песках. Семья эта прибыла в Грачевку благодаря опять-таки тому же следствию, которое столь тщательно производилось над Асклипиодотом. Не будь этого следствия, не разыщи следователь пребывания настоящей Мелитины Петровны, она извековала бы себе на Песках, в своем подвале, терпя и голод и холод, и даже не помышляла бы никогда о возможности перекочевать в теткину усадьбу. Но заданные ей вопросные пункты словно ярким лучом осветили мрак окружавшей ее жизни. Мелитина Петровна словно воскресла, словно переродилась! Теперь ей было известно, что Анфиса Ивановна не только жива и здорова, но что принадлежит к разряду самых нежных и любящих женщин, гостеприимно и радушно готовых принять даже мало известных родственников и родственниц. Мнимая Мелитина Петровна, пользовавшаяся расположением старушки и прогостившая у нее довольно продолжительное время, представляла тому ясное и неопровержимое доказательство. Поэтому нет ничего удивительного, что как только Мелитина Петровна додумалась до этого, так в ту же минуту распродала все свое скудное имущество до последнего утюга, с грехом рассчиталась за квартиру и с кухаркой и, собрав всех своих детей, которых было пять человек, распростилась с Северной Пальмирой и, горя нетерпением поскорее обнять Анфису Ивановну, полетела в сельцо Грачевку.
Мелитина Петровна, успевшая, года два тому назад, овдоветь, была женщина лет тридцати, но, забитая нуждой и перебивавшаяся кое-как со дня на день скудными заработками, сплошь да рядом недоедавшая и недопивавшая, казалась на вид совершенной старухой. Бледная, худая, со впалыми, постоянно заплаканными глазами, с костлявыми руками, острыми приподнятыми плечами и впалой грудью, она несравненно более походила на мумию, чем на живого человека, Она даже и говорила как-то не по-людски, не как живой человек, а каким-то замогильным голосом, и раздражавшим вас и в то же время наводящим тоску.
Мелитина Петровна приехала в Грачёвку утром и, боясь стуком колес напугать может быть спавшую еще Анфису Ивановну, приказала ямщику остановиться не у крыльца, а немного поодаль. Затем, осторожно спустившись с телеги и сняв по очереди всех детей, она направилась вместе с ними в дом. Не встретив никого в передней, Мелитина Петровна присела на стул и принялась слегка покашливать, желая кашлем этим вызвать кого-либо в прихожую, но, просидев в ней с полчаса и все-таки никого не дождавшись, она решилась, наконец, привстать со стула и приотворить дверь, ведущую, повидимому, в залу. Погрозив на детей, чтобы они сидели смирно и не шумели, она на цыпочках подошла к двери, полуотворила ее и как раз лицом к лицу встретилась с подходившею к той же двери Анфисою Ивановною.
– Вам кого угодно? – спросила ее. старушка, попятившись назад, и изумленно вытаращила глаза на стоявшую в дверях женщину.
– Мне, мне… Анфису Ивановну!.. – робко отвечала та.
– Я Анфиса Ивановна, что вам угодно?
– Я… я… Вы меня не знаете, конечно…
– Не узнаю, извините…
– Оно и не мудрено забыть… Это было так давно… Я была еще грудным ребенком, говорят!.. Я и сама даже ничего не помню… и говорю только по слухам… как мне самой рассказывали… Я ваша племянница, Мелитина Петровна, дочь вашего покойного брата, Петра Иваныча…
Услыхав это, Анфиса Ивановна до того растерялась, что даже не нашлась, что ответить, и только жестом руки пригласила ее войти в залу.
– Позвольте уж и детей! – пролепетала Мелитина Петровна, тоже смутившаяся.
– Пожалуйста…