Читать книгу Одна сверкающая нить (Салли Колин-Джеймс) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Одна сверкающая нить
Одна сверкающая нить
Оценить:
Одна сверкающая нить

5

Полная версия:

Одна сверкающая нить

Мы совершаем ритуальное омовение рук и усаживаемся вокруг еды: imma справа от меня, тетя Ханна – слева.

Бейла поднимается по лестнице, вносит последние блюда и ставит их на циновку. Захария благословляет сначала хлеб, потом вино. Мы пируем, лакомясь пареной тыквой с чечевицей и мангольдом, приправленной листьями кориандра и молотыми семенами руты, артишоками, с тмином и иссопом, вяленой рыбой, инжирной пастой и сладким бекмесом.

– Волосы ты унаследовала от прабабушки, – замечает тетя Ханна.

Она берет розовый цветок цикламена, украшающий наш стол, и засовывает стебель в мою длинную косу, которая выглядывает из-под мафории.

– Другие часами красят волосы хной, чтобы получить такой оттенок.

От желания потрогать едва заметную округлость у нее под туникой у меня дрожат руки, и я держу их на коленях. В начале ее последней беременности мне приснилась девочка, которая назвалась будущей кузиной, и я предположила, что она родится у тети Ханны.

Этого ребенка Ханна потеряла, а мать наказала меня за высокомерие. Но в ту ночь девочка приснилась мне снова, пообещав, что родится.

Откинувшись на циновке, imma нетерпеливо ерзает и тянется за лепешкой. Она вырывает ее из стопки, разминает, разрывает пополам и откусывает.

– Сколько раз ты просеивала? – спрашивает она, щурясь и жуя.

Вопрос сбивает меня с толку, как все завуалированные неодобрения. Сколько раз просеивала? Четыре? Пять? Три? Я выискивала из муки каждую крупицу песка, чтобы не слышать смущающего хруста на зубах матери. Сколько раз просеивала муку через сито? Не помню.

Прежде чем я отвечаю, imma машет рукой.

– Впрочем, неважно.

И кладет недоеденный кусок в миску, стоящую рядом с ней.

– Не голодаем. По крайней мере, надо быть благодарными.

Бейла возвращается с сочными медовыми финиками, от которых мать отказывается, а я жадно смакую. Все пытаются не обращать внимания на скрытые жалобы матери и вызываемое ими беспокойство.

– Надеюсь, в следующий раз Аарон будет здоров и мы все соберемся вместе, – говорит Захария.

– У него постоянно болит голова, – отвечает мать, обеспокоенная словами Захарии об отце. – Он быстро раздражается и выходит из себя. Но давайте поговорим о чем-нибудь более интересном.

Она пьет вино, отказываясь от еды.

Снизу раздается громкий свист, и Захария встает, отряхивая с бороды крошки.

– У Иеремии течет крыша, надо чинить. Обещал помочь. Рад, что вы нас навестили, Цова и Ханна, – говорит Захария, спускаясь по лестнице и одним взглядом напоминая, чтобы я была терпимее с матерью.

Сидим молча: мать, тетя Ханна, я. Бейла прислуживает.

– Почему не предложить ему Бейлу?

Мать бросает вопрос в послеобеденную истому, как камень в колодец. Теперь я понимаю страдальческий взгляд Захарии.

– Дай спокойно закончить трапезу, Цова, – увещевает Ханна.

– Дочь должна узнать, что нет ничего постыдного в том, чтобы взять для этого служанку. И если выбирать, то лучше Бейлы не найти.

Мать говорит так, будто служанка не слышит свое имя. Как будто разговор идет о соке инжира, превращающем молоко в творожный сыр, а не о том, кто родит ребенка моему мужу.

Я прикусываю губу. Слишком рано рассказывать о том, что мне было знамение, полярная звезда над четвертью луны, когда я молилась, сны о мясистых спелых гранатах. Все предзнаменования плодородия, детей.

– У твоей служанки сегодня замечательная коса, – замечает imma. Не для того, чтобы похвалить Бейлу, а чтобы предостеречь меня.

Она прекрасно знает, что это я заплела служанке блестящую косу с серебряной заколкой. Заколку подарила моя бабушка, знавшая меня гораздо лучше матери.

– Прислуга должна знать свое место.

Мать протягивает кубок, и Бейла наполняет его трясущейся рукой.

– Ирод высадился в Птолемаиде, – сообщаю я новость, которую обсуждают мужчины, пытаясь отвлечь мать от этой темы. – Его войско быстро продвигается вдоль побережья, не останавливаясь на ночлег.

Вряд ли ее заботит, что римляне войдут в Святой город, но меня беспокоит быстрое продвижение войск. С тех пор как короновали Ирода, у женщин нет защиты от римских солдат. Иногда кажется, что там, где мужчины, безопасного места вообще не найти. Вот почему я оберегаю единственную настоящую подругу, хотя она у меня в служанках.

Imma громко делает глоток и отставляет кубок в сторону.

– Значит, было дело? – спрашивает она меня, наступая не менее решительно, чем римский солдат.

Бейла потупила глаза, скрывая ужас: если мать обратится к ней, придется рассказать правду. Врать она не умеет, и даже малейшее колебание заставит мать насторожиться. Это ловушка, в которую попадают все женщины. Равно презираемые за то, что сберегли и чего рано лишились. Бейла была среди последних.

Он пришел к ней в конце лета в безлунную жаркую ночь, бесшумно ступая босыми ногами по пыли, пробираясь сквозь оливковые деревья в роще над ее домом. Я залечила раны от веревки и порезов на запястьях маслом джатаманси, но шрамы так и остались. Только мази от позора не бывает. Голоса женщин ничего не стоили по сравнению с мужскими, чего уж говорить о девчонке, лишенной девственности. Ей только исполнилось четырнадцать.

Будь я на месте моей матери, Бейлу отвели бы к отцу этого человека и потребовали бы пятьдесят шекелей: брак с насильником считался лучшим вариантом, чем остаться одной. И отчасти из чувства долга я осторожно осведомилась о дрессировщике ослов, чей отец был родом из Пиникии. Если бы он, его отец или дядя сообщили об этом, у Бейлы потребовали бы объяснений, но нас никто не стал бы слушать. Как часто я теперь пытаюсь выбросить из головы ее историю, как близко и как одинока и беззащитна была моя Бейла в ту жаркую безлунную ночь.

– Я бы никогда не попросила из-за меня врать, – заметила Бейла, прекрасно зная, что ее ждет, если я расскажу правду. Да и меня – если бы меня спросили, а я солгала.

Ребенка она лишилась вскоре после зачатия, было много темной густой крови, и мы тайно сожгли циновку. На лице ее отражалось горе и смятение: она потеряла то, чего никогда не желала.

Вокруг медовых фиников кружит дикая пчела, imma отгоняет ее прочь.

Бейла, опустив голову, предлагает еще вина. Она наполняет кувшин водой, и накидка обнажает руки – на нижней стороне запястья все еще видны шрамы.

– Служанка не понадобится, – возражаю я, как всегда ошеломленная отметинами Бейлы, и отвлекаю от нее пристальное внимание матери.

Мать сжимает руки в аккуратные кулачки.

– Шева, ты должна взять дело в свои руки, – изрекает мать. – Лучше выберешь ты, чем Захария приведет менее покладистую другую. – Она отворачивается и обращается к тете Ханне: – Сколько времени пройдет, прежде чем дочь поймет, что мнение зарабатывают тяжким трудом, но от нее требуется исполнение долга?

Ожидается, что Ханна уважает мнение старшей сестры.

– Она так молода, время есть, – благоразумно отвечает та.

– Ада снова понесла.

Imma переключает внимание на меня, и в душе у меня поселяется проклятая зависть.

– Старшенький, Иттаи, уже вырос и грузит на ослов поклажу.

Imma осушает кружку, и Бейла спешит ее наполнить. Мать отмахивается.

– А про Елену слыхали? Уже на сносях!

Я еле сдерживаюсь, чтобы не переглянуться с Бейлой и не закатить глаза.

Муж Елены, Ишпа, пьяница, что вымещает злость на семье. Юные жены иногда теряют детей от рук пьяных мужей. Елена живет в постоянном страхе: судьба ребенка зависит от бурдюка вина.

– Пожелай Елене mazala tava![18]

От безразличного тона моего поздравления мать раздражается.

– Она хоть избавлена от дальнейшего позора. Женщины снова с ней разговаривают, даже пригласили на церемонию Иттаи.

Бейла чихает, и imma смотрит на нее. Словно слуги не сделаны из того же теста, что и мы, и чихать не имеют права.

– Отнеси посуду, – говорю я Бейле, чтобы ее освободить.

Она собирает со стола пустую глиняную посуду.

Мама сжимает и сплетает пальцы. Только теперь, когда Бейла спускается с крыши, imma откровенно рассматривает ее бедра. И успокаивается, что служанка вполне может выносить ребенка.

– Мама, это тема для интимной беседы, – упрекаю я.

– Пусть знает, что ее выберут первой, чтобы родить ребенка Захарии.

– Кто выберет, imma?

– Долг жены – направлять мужа в делах, в которых она разбирается лучше него.

Кулаки пульсируют у нее на коленях.

– А материнский долг – направлять дочь. Я выполняю свой долг. Но если ты не начнешь действовать, вмешается рука Владыки мира.

Я едва сдерживаюсь, чтобы ей не сказать. Я всем сердцем чую, что ребенок у меня появится, я поделилась знамениями с мужем, который обнял меня и сказал, что верит и будет терпеливо ждать.

– Не о такой дочери я мечтала, Шева.

Этим замечанием она словно сбрасывает меня с крыши вниз, в пыль.

Хочется ей возразить, но стыд, что я не такая, какой желала видеть меня мать, обвивается вокруг моего языка и крепко держит.

– Ты могла бы решить все прямо сейчас и покончить с этим, объявить об этом до того, как тебе исполнится восемнадцать. Верни себе доброе имя среди женщин.

– Вернуть имя? – переспрашиваю я.

Кожа под туникой внезапно потеет. Наши имена священны. Другого человека можно узнать по имени.

– Разве ты не знаешь, что тебя прозвали Melḥa?

Melḥa. Соль. Проклятие плодородия. И проклятие Владыки мира для жены Лота, когда она посмела нарушить приказ не оглядываться.

– Я, конечно, тебя защищаю, – рассказывает мать. – Объясняю, что ты всегда отличалась от других. Но у них у всех дочери, и они не хотят, чтобы их коснулась твоя рука.

– Я же не заразная, – возмущаюсь я и злюсь, что дрожь в голосе выдает обиду.

– Ты бесплодна, – отвечает мать. – А это гораздо хуже, понимаешь?

Она встает. И хотя я не услышала ни заботы, ни сочувствия, мне неудержимо хотелось бы оказаться в ее объятиях, хотелось, чтобы она назвала меня по имени. Но она проходит мимо меня к лестнице.

Мать начинает спускаться по лестнице и оглядывается.

– Прозвище, Элишева, – это еще не все, бывает кое-что и похуже.

Для женщины всегда найдется что-то плохое.

Мы с тетей Ханной остаемся на крыше.

– Не пройтись ли нам к источнику? – спрашивает она, но я вежливо отказываюсь.

Хватит того, что меня позорит мать. Я не в силах встречаться с другими женщинами, которые приходят к источнику за водой и посплетничать. Их молчаливое осуждение ясно, несмотря на плотно сжатые губы.

Тетя Ханна ахает и прижимает ладони к животу. Я кладу руки сверху.

– Я тоже чувствую дочь, – признается она, и у меня перехватывает дыхание от тайны, которой она со мной делится.

– Она говорит тебе, как ее зовут? – спрашиваю я, переполненная знанием. Марьям.

Она улыбается, но вслух ничего не говорит. Я тоже. Только молюсь, чтобы среди стольких сыновей скорее родилась дочь.

– Но это не она.

Тетя гладит живот.

– Это мой пятый сын.

Она подносит палец к губам, и меня переполняет радость, что мне доверяют. Когда Ханна уедет в Иерусалим, мне будет не хватать ее уверенности, ее расположения.


– Госпожа?

Бейла зовет меня, но я не отзываюсь. Лежа на тюфяке, отворачиваюсь к стенке. Обычно я рада слышать ее голос, приглашаю войти, мы передразниваем мать или втираем друг другу в волосы прозрачное масло, делимся рассказами о добром пастухе, который сплел для нее браслет из портулака и цикория.

Но сейчас видеть ее невыносимо, я стыжусь, что ревную. Не к Захарии, но к тому, что может изменить нашу дружбу, если ее изберут возлечь с моим мужем.

– B’tula d’ shawshanata?

«Девушка-лилия» – так она меня прозвала за любовь к белым цветам, растущим в долине, с холеными изящными лепестками. Хотя я уже давно не девушка.

– Shawsh’na?

– Оставь меня, – отзываюсь я.

И она уходит, не сказав ни слова. Моя красавица Бейла, у которой есть все, чего не хватает мне. Которая может исполнить то, чего мать ждет от дочери.

Глава 6. Аделаида, осень 2018 года

– Ты где?

У мамы включена громкая связь, голос искажается звуком швейной машинки: чух, чух, чух. Стуком, когда она ставит поудобнее ногу.

– На центральном рынке, рыбу покупаю, – отвечаю я из приемной клиники. – Подошла моя очередь.

Появляется врач, окликает меня, дает знак, что можно не торопиться.

– Это… потому что…

Мать говорит что-то невнятное.

– Мам, я перезвоню, – перебиваю я.

Затем, чтобы ей было слышно: «Два филе путассу и…»

И вешаю трубку.

Врач притворяется, что не замечает фарса.

Я иду за ней в кабинет. Голубовато-зеленые стены, стулья середины века, обитые гобеленом с лилиями, создают эффект гостиной. В нос ударяет сильный аромат духов. За столом врача стоит керамическая радуга, каждая цветная полоса которой украшена цветком. Она просматривает мою карту, пока я молча их вспоминаю. Красная протея, оранжевая банксия, желтая недотрога.

– С решением вас никто не торопит, – говорит врач. – Однако, если вам нужно больше времени, нам понадобится второй врач, чтобы подтвердить процедуру.

Я знаю законы, в Виктории все было бы проще.

От диффузора пахнет лавандой, я чихаю, стараясь не тереть глаза и не царапать горло. Доктор предлагает мне коробку с салфетками. Я не упоминаю, что у меня была такая же реакция с первенцем.

– Запахи, – говорю я.

Она наклоняет голову, лица не видно. Поправляет очки кончиком пальца.

– Как вы относитесь к решению? – спрашивает она.

«Какому?» – хочу спросить.

По наблюдениям одного психиатра, двадцать процентов из восьмисот тысяч решений, которые человек принимает за жизнь, потом вызывают сожаление. Какое мы обсудим?

Она ждет ответа, а мне не хочется ничего объяснять. Да, я разрываюсь, борюсь сама с собой до такой степени, что кричу, – все по той же причине, что привела меня сюда.

– Хотите обсудить это с кем-нибудь?

Она смотрит на часы на стене. В приемной ждут другие женщины; она уже выбилась из графика.

– Я уже решила, – отвечаю и, пока она стучит по клавиатуре, пытаюсь вспомнить название зеленых листьев в центре радуги.

Тропическое растение, молодые листья которого имеют форму сердца, но затем расщепляются. Зажимаю рукой боль в груди. Как будто мне нужно откашляться. Вспомнила. Монстера! Я произношу про себя название, будто одерживаю маленькую победу.

Голубые незабудки. Синие ирисы. Фиалки. На манжетах, юбках, подолах платьев и палантинах я вышивала тысячи весенних цветов, а мать, затаив дыхание, рассматривала мою работу, указывая на недостатки, пока я не освоила каждый стежок.

– Есть запись на восьмое августа, – сообщает врач.

Представляю, какое у меня дурацкое отрешенное выражение лица. На шее, в том месте, которое я расчесала из-за резкого парфюма, пульсирует рубец.

– А нельзя ли на другое число? – спрашиваю я, борясь с подступающими слезами и соплями.

Стук клавиатуры.

– Для записи на любой другой день потребуется подтверждение второго врача. Записывать на восьмое?

Стол забрызгивает неудержимая рвота. Капля попадает ей на очки. Врач реагирует мгновенно и профессионально: очки сняты, позор смывается стерильными салфетками. Она опускает руку мне на спину.

– Все в порядке.

Она гладит меня по спине, пока я сплевываю в салфетку.

– Мне надо с кем-нибудь поговорить, – сообщаю я.

Она протягивает влажную салфетку.

– Нервы сдают. Это нормально.

Разве? Я прошу назначить мне день, и единственной датой, когда я могу прервать беременность, оказывается день рождения сына, которого я потеряла.


Я стою на выложенной гравием дорожке перед домом матери. Она, конечно, на кухне, за столом, расправляет шелк между лапкой швейной машины и игольной пластиной. Трудно поверить, что в Аделаиду на Майл-Энд приходят рулоны ткани, отправленные из флорентийского Дома тканей на Виа-де-Пекори? Но вот же они. В шкафах и сервантах. В кладовой и буфете. Сложенные стопкой на лоскутном покрывале из моего детства, чтобы мама выкроила, собрала, расшила стразами и сшила платье для жены важного лица. Или новой подружки известного спортсмена.

Моими игрушками, сколько себя помню, были катушки. Подушечки для иголок и шпульки я держала в руках задолго до того, как научилась продевать нитку в игольное ушко. Крохотные бархатные пуговички и бусины из муранского стекла проглатывались и выплевывались. Исследование ножниц нередко заканчивалось слезами и порезами, но приучило к осмотрительности и уверенному владению инструментами. Так от простых выкроек я перешла к реставрации старинных платьев с вышивкой. К созданию выкроек для таких дизайнеров, как Дженни Ки и Линда Джексон. К разработке штор для Нового здания парламента. Все благодаря моему особому дару сплетать нити и получать изображения, похожие на фотографии. Теперь студенты, изучающие ткани, называют эту технику теневой гладью, а я – «живописью иглой». И мне нет равных в этом искусстве.

Если у матери портилось настроение, я знала, как расположить ее к себе. Брала иголку с ниткой и яростно работала над платьем, украшая простые подолы замысловатыми розетками, а лифы – весенними цветами. Я часами, днями просиживала над тканью, едва прерываясь, чтобы поесть. Ожидая, когда мать одобрительно кивнет, держа вышивку на расстоянии вытянутой руки, и передаст мне следующий заказ.

За пожелтевшими занавесками из искусственного кружева на окне, выходящем на улицу, время будто остановилось. Для собственного дома мать никогда не шила штор, поэтому не скажешь, что здесь живет лучшая швея Аделаиды. Когда я предложила сделать новые, она сочла это глупой затеей. Представляю, как она с похожей на браслет бабушкиной подушечкой для иголок на руке оттягивает шторы, радуется мне, манит в дом. Аромат розы на коже наполняет каждую комнату. Как я тоскую по тем дням, когда задобрить ее было легко. Какой-нибудь рукав со швом и окантовкой из бирюзовых павлиньих перьев и пурпурных королевских крокусов или перед, украшенный золотыми драконами Байе.

Я достаю из сумочки телефон. Сначала позвоню. Почему бы мне не поговорить с матерью? Разве не для этого я вернулась в Аделаиду? Разве не она мой «кто-нибудь»?

– М-м, – отвечает она, как я понимаю, держа во рту булавки.

– Как идет работа? – спрашиваю.

Слышу, как она расстроенно выдыхает: какой швее хочется проглотить булавку?

– Я загляну к тебе попозже, – добавляю я, наблюдая, как в окне мелькнула тень.

Она не выглядывает: ей и в голову не придет, что я брожу у нее под окнами. Перейти лужайку с того места, где я стою, и добраться до входной двери равносильно тому, чтобы пересечь целую страну.

На тропинке я ломаю на кусочки тонкие веточки, складываю из них пятиконечные звезды и начиняю их коробочками эвкалипта. Почему-то хочется выкладывать звезды. Далекие мерцающие солнца, которые видишь, а не ухватишь.


Реставрационная мастерская похожа на кокон. Свет, прошедший через фильтр, ни пылинки, ни сквозняка – она создана, чтобы всеми способами сохранить то, что в ней находится. Ткани в разной стадии восстановления, что, на мой взгляд, подчеркивает их хрупкость. Некоторые из них – просто рваные заплатки, прикрепленные к новой основе. Куски, цепляющиеся за жизнь, уничтожаемые разрушающими факторами – тревожный термин для врагов сохранности ткани: высокой или низкой влажности, солей, кислот, света, огня и насекомых. Даже разница температур в местах, где нашли ткань и где она хранится.

Реставратор бережно держит эти фрагменты: на руках ни капли лосьонов, масел, духов, пальцы свободны от цепляющихся ювелирных украшений. Голыми руками я изучаю, чищу и укладываю фрагменты, вдыхая жизнь в клочья и лохмотья, чтобы восстановить утраченное. Конечно, важно уметь стирать, сшивать и подгонять, но главное – видеть в этих остатках целое. Собрать воедино осколки, обломки, кусочки и воссоздать былой образ. Терпеливо и решительно восстановить полную картину. Когда я работаю, то попадаю в мир, где к испорченному относятся с благоговением, с восхищением, и мое внимание занято не утраченным, а тем, что удалось сохранить.

Я выдвигаю длинный ящик, достаю толстый кусок бескислотного картона с хрупкой вышивкой и выкладываю на рабочий стол.

Снимая каждый раз защитный покров, с облегчением вздыхаю. Боюсь, вдруг это только сон, а кусок на самом деле продолжает гнить внутри трубы, под семнадцатью десятками пустых банок из-под пива Emu Export Lager, выпущенных в 1923 году, которые сами по себе стоят состояние. Это самая потрясающая австралийская находка с тех пор, как на вершине обнаружили патронташи Гарри Моранта по прозвищу Breaker[19] и пробитую пулями подвеску времен Англо-бурской войны.

Вышивка исполнена на подложке из серебристой металлической нити, образы – шелковыми нитками и пряжей. Некоторые фрагменты вышиты потрясающими металлическими нитями, включая тонкие и витые золотые нити и переплетенные кремовые и темные для основного фона.

При ближайшем рассмотрении обнаруживается бисер. В работах, созданных в постреформационный период, часто встречаются мотивы природы, и в центре вышивки я вижу лишь две фигуры, окруженные деревьями, цветами, насекомыми и животными. Под лилией сидит длиннохвостая птица, а под ней – заяц, леопард и бабочка. Справа – павлин в почти идеальном состоянии, по его блестящему небесно-голубому и золотистому цветам можно понять, насколько ярким было когда-то все произведение. Чего там только нет: и цветы, похожие на крокусы, и единорог, за которым гонится собака. По бокам, за главными фигурами, видны дуб, гигантский чертополох и, как я догадываюсь, бораго, вышитые крестом металлической нитью, причем побег выполнен несколькими перевитыми металлическими нитями, а листья – шелковой пряжей.

Рукав платья у одной фигуры сохранился в хорошем состоянии, вышит спиральной металлической нитью с подложками разного цвета, что создает объемный и фактурный эффект, но кисть руки утрачена. Над фигурами завитки красных и синих облаков, больше похожие на буддистскую танку, чем на что-либо созданное в угоду Богу.

Сама по себе сцена очень странная. У фигур хорошо сохранились только части верхней одежды. Но эта вышивка, заброшенная и грязная, хранила целое сокровище для реставратора. Внутри трубы был мешок, набитый оторвавшимися кусочками и нитками, и я решила собрать все воедино.

Держа в голове яркий цельный образ, я умело обращаюсь с ниткой с помощью тонкого пинцета, выравниваю потрепанные края, накладываю декоративные стежки для закрепления, затем небольшие поддерживающие стежки под прямым углом, меняя расположение, чтобы никакой узор не отвлекал глаз. Каждая драгоценная нить сшивает прошлое с настоящим.

Я смотрю на циферблат: шесть часов пролетели незаметно, глаза болят, требуя отдыха. Я убираю все со стола и в темноте иду по коридору.

Над аделаидским Овалом закат: небо бледно-шафрановое. Довольная собой, я сворачиваю к себе на улицу.

Старый мистер Салер обрезает розы. Он машет мне рукой в перчатке.

– Он оставил на пороге письма! – улыбаясь, кричит он.

Я замираю, на лбу выступают капельки пота.

Заставляю себя идти дальше. Ворота открыты. Когда я уходила, такого не было. Останавливаюсь на тропинке и оглядываюсь. На коврике аккуратная стопка моих писем. Рядом букет свежих цветов. Слышу свое хриплое дыхание. Закрываю за собой ворота, иду по кирпичной дорожке и собираю письма. Первый конверт аккуратно прорезан по верхнему шву. Я просматриваю письма, некоторые роняю. Все они открыты. Перебираю дальше и роняю больше. Подбираю. Нос уже чувствует запах цветов. Лилии, калина и фрезии. У меня аллергия на все.

Мусорный контейнер стоит снаружи, но там все еще возится улыбающийся мистер Салер. Я машу ему в знак благодарности: пусть считает, что стал свидетелем счастливого момента. А сама проношу цветы через дом, уже чихая – глаза слезятся, – и, выйдя через черный ход, бросаю их через забор в переулок.

Вернувшись, мерю шагами кухню. Хочу разозлиться: злость подавляет страх. И хочу позвонить ему, пока злая. Телефон в руке дрожит. Наконец я нажимаю его имя, но, когда он берет трубку, я падаю. Роняю телефон и падаю вместе с ним. Сначала даже слез нет. Ненавижу себя за чувство вины, ошибки и неудачи. За то, что забросила к чертовой матери все прежние мечты. Нужно начать заново. Повторяющийся итог после посещения многочисленных психиатров и сеансов.

Начни сначала прямо сейчас.

– Реставрируя ткани, вы каждый раз выбираете, каким будет новый стежок. В жизни то же самое, – сказала психиатр. Она принесла мне вышитую обнаженную натуру возлюбленного и спросила, как ей лучше изобразить волосы. – Будьте так же разборчивы в выборе, как и в каждом стежке.

Не буду я ему перезванивать. Позвоню в Оксфорд. Решение по моему заявлению на вид на жительство уже, наверное, принято. Известно, как быстро они набирают сотрудников, как только приобретаются новые ткани. В объявлении говорилось, что те, кто попал в окончательный список, получат решение в течение четырех недель.

bannerbanner