
Полная версия:
Аракчеевский сынок
– Вестимо, – отозвался Копчик, – есть что-то.
– Да что, по-твоему?
Копчик тряхнул плечами.
– Кто же его знает. Прибить его там не могли, тоись исколотить. Были бы синяки, что ли, на лице. Или поймали в чем, выпустили на время, а нонче посадят в крепость.
– Нет, Василий, не то. Не таков он, чтобы бояться того, что будет. Приди к нему в горницу смерть сама, он до тех пор будет фыркать на нее, покуда она не схватит, прости Господи, за ворот, да под себя не подомнет. Он не боится того, что может случиться. Он спасует только перед тем, что было, вот сейчас было. Если бы ему пригрозили крепостью, он бы, все-таки, фыркал или говорил: ладно, там еще видно будет. Что-нибудь уж приключилось непоправимое.
И Шваньский вдруг раскрыл широко глаза, раскрыл рот и выговорил:
– Знаешь, что?
При виде лица Шваньского Копчик тоже невольно встрепенулся.
– Не померла ли она в эту ночь, – выговорил Шваньский.
И наступило молчание. Оба стояли, разиня рот.
– От питья не померла ли она, Василий? С Марфушей ничего не было, а ведь та, все-таки, баронесса. Ну, вдруг лежит мертвая… Вот он и стал эдакий.
Догадка Шваньского показалась и Копчику самой подходящей.
– Стало, все-таки, в ответе будет, – прибавил Копчик после небольшой паузы. – Да и вам нехорошо будет!
– Я тут при чем? Каким это способом? В ответе Авдотья, а, может, и она отвертится. Кому на ум эдакая пакость придет. Вон Марфуша сама говорила, что угорела. И там скажут доктора, угорела или лопнуло что-нибудь внутри и померла. Нешто люди так не мрут? Кому же эдакая дьявольская затея на ум придет.
Наступило снова молчание, и, наконец, Шваньский выговорил:
– Нам-то что же делать?
Копчик усмехнулся злобно.
– Мне-то что же, Иван Андреич? Вы по своим разным делам ступайте, а я сяду чайку напьюсь. Я-то уж совсем в стороне. Нешто я в участии. Жалеть его, прямо вам скажу в первый, да, может, и в последний раз, жалеть мне его не рука. Он злодей. Как его ни поворачивай, со всех сторон он злодей. И был, и есть, и будет завсегда. Так нехай его хоть в Сибирь, хоть в преисподнюю! Вы еще этого от меня не слыхали? Ну, так вот вам!.. – И лакей быстро вышел из горницы.
Между тем, Шумский был уже на другом краю города и подъезжал к квартире Квашнина. Нетерпение повидаться с другом было так сильно, что Шумский в эту минуту боялся только одного – не застать Квашнина дома. По счастию, на вопрос о барине лохматая и чумазая кухарка ответила:
– Пожалуйте, собираются выходить.
Когда Шумский вошел к приятелю, тот, не подавая руки, вытаращил глаза и выговорил:
– Аль приключилось что-нибудь?
Квашнина тоже поразило лицо Шуйского.
– Да, приключилось, – глухо отозвался Шумский. – К тебе за помощью. Сядем-ка.
Приятели молча сели. Квашнин ждал, глядя на друга. Шумский молчал, тяжело переводя дыхание, затем глубоко вздохнул и выговорил:
– Дай мне чаю… Чего-нибудь… Внутри горит, как от перепоя. Ну, чаю, что ли.
– Да ты скажи, в чем дело?
– Нет, обожди. Сразу не могу. Да и дело короткое, простое. Прикажи дать чаю.
Квашнин распорядился и снова подсел к Шумскому, уже с участием глядя ему в лицо.
– Нарвался на беду, – выговорил он. – Поймали на месте. Теперь судить будут, в солдаты разжалуют. Я и так все понимаю.
– Ничего ты не понимаешь.
– Догадался, тебе говорят. Что же другое-то может быть?
– Никакого черта ты не догадался. Совсем не то. Кабы я добился своего, да поймали бы, так не обидно и было бы. В эдаком случае я бы ходил гоголем. Что мне твое солдатство! Невидаль какая! Нет, хуже. Меня раздавили.
– Кто? Как? Каретой?
Шумский махнул рукой.
– Каретой бы ничего. Синяком отделался бы, либо на месте остался.
Понемногу, как бы собравшись с духом, Шумский заговорил и передал приятелю все подробно. Наступило молчание.
– Ну, что же? – нетерпеливо вымолвил Шумский.
– Что? Ничего, – развел руками Квашнин. – Что же я скажу? По моему рассуждению… Ты ведь вот обозлишься сейчас… По моему рассуждению – все слава Богу. Помешали тебе загубить невинную девушку и помешали тебе преступником содеяться. Ну, слава тебе, Господи, лучшего желать нельзя было.
– Ах, Квашнин, – выговорил Шумский со странным чувством. – За что я тебя люблю? Что я в тебе нашел? Непонятно. Хуже ты всякого хама судишь.
– Спасибо.
– Так ты низко берешь иные вещи на свете, так глупо рассуждаешь. Ну, прямо хам, животное безрассудное.
– Спасибо, – снова выговорил Квашнин шутливым тоном. – За что жалуешь. Право не стою…
Шумский махнул рукой и отвернулся.
– Что же, я один, что ли, такой уродился? – вдруг, будто сам себе, произнес он. – Что же, во мне одном, что ли, такой огонь горит, о котором вы и во сне не знавали? Отчего же мне весь мир такая дрянь, что если бы я мог, я бы раздавил его пятой, как козявку. Только потому и не трогаю, что не под силу. А то бы все, и людей всех, и все живущее, и всю эту нашу планету треклятую и дурашную, со всеми звездами, да и с солнцем, все бы это обратил в прах.
– Ну, опять дымить начал, – проговорил Квашнин. – Это уже совсем глупо. Ведь эдак и собака ночью на дворе по целым часам на луну лает. Что же, ведь ты просто лаешься на планету да на все живущее на земле. Тьфу, глупость какая! Может же человек умный дойти до эдакого озорства, чтобы начать злиться на весь мир Божий, на солнце и на луну. Ведь ты, Михаил Андреевич, стал будто прихварывать. Опомнись.
Квашнин сказал все это с чувством, с дрожанием в голосе.
Шумский опустил голову и произнес тихо:
– Да, пожалуй, может и в самом деле хворость какая. Раздавлен я, брат. Прямо-таки чувствую, что раздавлен, во прах меня обратили. И вот потому-то и я должен его обратить во прах, да только в настоящий прах, в то, что за ноги берут, да в гроб кладут и в землю зарывают. Вот за этим-то я к тебе и приехал.
– Драться с ним? Ну, уж придумал…
Квашнин пожал плечами.
– Зачем? Не вижу я никакого резона. Убьешь ты его, от этого толку мало будет; а он тебя убьет, и совсем глупо.
– Иначе нельзя. Ты прямо говори, отказываешься быть мне в помощь.
Квашнин молчал.
– Если откажешься, я к другому поеду. Найдется же в Питере порядочный товарищ, который согласится для меня пострадать.
– Нет, отказываться я не стану, – отозвался Квашнин. – Да и что же! Секунданты почти и в ответ не идут, посадят на полгода в крепость. Я для тебя готов и больше высидеть, только дело-то мне сдается глупым.
– Ну, глупо или нет, то другое дело, а надо нам обсудить, как заставить его драться.
– Заставить немудрено.
– Нет, Петя, мудрено. Он, мерзавец, сказал мне: «Даю честное слово, что с вами драться не стану».
– Вот как?!. Трусишка да еще честное слово дает!..
– Нет, Петя, он хитрит, хотя и на труса не похож. Он сказал: «Стреляйте в меня на улице или в доме, где меня встретите, на то ваша воля. Можете, конечно, убить, но за то пойдете в Сибирь или в солдаты, а на честный поединок я с вами не пойду». И сказал он все это холодно и крепко.
– Это что же такое? Я уж что-то не пойму.
– Немецкая штука.
– Как, то есть?
– Да так, немецкая штука. Драться он со мною боится и уверен, что я не решусь просто в него палить, чтобы в солдаты идти. Вот дело-то и уладится. Это по его! А по-моему, он врет, собака! Он немец, гонор у них, надо правду сказать, сильнее, чем в нас. Коли здорово обидеть его, при всех оскорбить, он полезет, станет драться. Вот на это у меня весь расчет. Одного боюсь, что он честное слово дал.
– Как же, то есть? – спросил Квашнин.
– Пойми, я его доведу не мытьем, так катаньем, до того, что он будет желать драться. Но его остановит его же честное слово. Немец тоже на это смотрит по-своему. Дал честное слово, изменить нельзя. Как мы из этого всего выдеремся, я теперь и ума приложить не могу.
– А я, братец мой, ничего и теперь в толк не возьму.
– Фу, Господи! Чего проще. После здорового тумака он бы рад душой драться. И рад бы да нельзя, потому что дал, мол, честное слово, что не буду. И не могу, мол. Вот ты тут и вертись с ним.
– Да, понял теперь, – произнес Квашнин. – Это верно. Я этих немцев тоже малость знаю. Это точно. Но что же теперь делать?!.
– А теперь одевайся и поедем его искать по городу.
– Зачем?
– А затем, чтобы пробовать… Надо мне ему побольше любезностей наговорить. Так усахарить, чтобы он на меня, как бешеная собака, полез. Авось, мы его в Питере разыщем.
– Почему же сейчас?
– Нет уж, братец мой, извини. Если я его до вечера нигде не найду и не изувечу, то, кажется, у меня сердце лопнет от натуги, и сам к вечеру издохну. Живей собирайся. Он в эту пору всегда бывает в трактире на углу Конюшенной. Быть не может, чтобы на мое несчастие сегодня его теперь там не нашлось. Нет, сердце во мне радуется, верно чует, что он там.
И Шумский, поднявшись с места, в первый раз улыбнулся, а затем, хотя и злобно, но рассмеялся.
– Авось, Бог даст, – весело выговорил он, потирая руки, – через каких-нибудь полчасика я из него того понатворю, что и сам не знаю, и никто не знает, сам Господь Бог не знает. А уж отвечаю головой, что завтра в эту пору мы с ним друг в дружку палить будем. Отвечаю тоже, что в тот же вечер будет панихида. Только по ком, вот, братец ты мой, загадка.
И после небольшой паузы Шумский прибавил:
– И чудится мне, что по нем!
– У тебя глаз скверный, – сказал Квашнин, улыбаясь. – Не надо никогда идти на поединок в убеждении, что убьешь. Лучше бояться за себя и ждать… смерти… Тогда выгорит.
– Ну, а если, несмотря ни на что, – воскликнул вдруг Шумский, – он не станет драться… откажется наотрез!..
– Тогда брось… Свое сорвал!..
– Ни за что… Тогда, тогда… я его застрелю просто…
– И в солдаты! А то и в каторгу?..
– Да.
– Уж очень это глупо, братец мой.
– Что ж делать! Другого никакого исхода нет!..
XXXIV
Шумский в сопровождении Квашнина более трех часов рыскал по городу, отыскивая повсюду ненавистного улана, и, по мере того, что фон Энзе не оказывался нигде, злоба Шумского все росла. Они уже были в двух главных ресторанах, где обыкновенно собиралась вся полковая молодежь завтракать и обедать. Затем были в полку у двух-трех лиц, где фон Энзе бывал более или менее часто. На квартиру офицера Шумский ехать не хотел:
– Во-первых, – говорил он Квашнину, – не скажется дома и не пустит, а во-вторых, если и пустит, то черт его знает, что может произойти. А бить человека у него же на дому как-то неохота. Ни в своей квартире не могу я его отдуть, ни в его собственной.
Но после рысканья по городу Шумский, не столько усталый, сколько взбешенный, решился сразу на то, что считал за минуту невозможным. Так всегда бывало с ним.
– Что ж делать?
– Поедем к нему на дом, – сказал он.
– Нехорошо, – заметил Квашнин, – пусти меня в качестве секунданта объясниться, а что ж так по-разбойничьи врываться.
– Не мы разбойники – он разбойник! – вскрикнул Шумский.
– Ну, нет, братец ты мой, ты так судишь, а я сужу так, что разбойничаешь-то ты, а он защищается.
– Ну, ладно, теперь не время философствовать.
И Шумский приказал кучеру ехать к улану.
– Послушай, Михаил Андреевич, – выговорил Квашнин, когда экипаж полетел на Владимирскую, где жил улан, – уговор, приятель, лучше денег. На эдакий лад я тебе помогать не стану. Ехать – поедем, но если что… Я драться с ним не стану.
– И не нужно – сам расправлюсь, – отрезал Шумский.
– Да я и в квартиру не войду, – прибавил Квашнин, – ты затеял поединок, тебе нужен секундант – я не отказываюсь и просижу, может быть, из-за тебя год целый в крепости. Что делать? По-приятельски! Но лезть к человеку в квартиру вдвоем и колотить его – это, приятель, по-моему, и киргизы не делают. И у азиатов насчет гостеприимства законы и обычаи строгие.
– Ах, отвяжись, – нетерпеливо вымолвил Шумский, – я ему сделаю мое предложение вторично, согласится – расстанемся прилично, не согласится – увижу, что делать. А ты, хоть, сиди на улице и жди.
– Ладно, – прибавил Квашнин. И они замолчали.
Через несколько минут рысак Шумского уже домчал их до дома, где жил улан. Квашнин не двинулся из экипажа. Шумский выскочил, сбросив почему-то шинель около Квашнина, и поднялся по лестнице в квартиру улана, где был лишь всего один раз.
– Не думал я тогда, зачем придется мне сюда приезжать, – пробурчал он, подымаясь по лестнице. Через мгновенье он прибавил:
– Нет, пожалуй, мог думать. Еще с того разу, в церкви, на похоронах, я почуял, что он влюблен в нее.
И в памяти Шумского ясно, отчетливо, восстали подробности его первой встречи с баронессой, как он был сразу поражен и пленен красавицей; как смущался и краснел, будто школьник, улан. Между тем, с тех пор сколько прошло времени, а дела фон Энзе, по-видимому, не подвигались вперед. Он только раза два слышал о нем от барона, как о родственнике и сам, однажды, дерзко заговорил об улане с самой Евой. И после этой роковой дерзости с его стороны баронесса прекратила свои сеансы.
Вспоминая и размышляя, Шумский, отчасти усталый, тихо подымался по лестнице.
Улан, человек небогатый и вдобавок аккуратный немец, жил не только не выше средств, но, напротив, занимал помещение гораздо более скромное, и вообще жил гораздо скромнее, нежели мог бы жить. Хотя квартира его заключалась в четырех комнатах, однако, часто бывали в ней знатные и богатые гвардейцы, известные на весь Петербург, и любили тут засиживаться до полуночи. Вообще все, что было гвардейцев в Петербурге, все любили, а главное уважали фон Энзе за что-то, чего они и не могли объяснить. А это была цельность натуры полунемца, полурусского, точность и ровность его поведения. Фон Энзе был всегда один и тот же. Все его знавшие как-то бессознательно чувствовали, что могут отвечать за улана, знать заранее, как поступит он в каком обстоятельстве. Кроме того, всякий знал, что так, как поступит улан, может и даже должен поступить всякий из них. Часто случалось, что офицеры, не только сослуживцы фон Энзе, но и других полков говорили: «Даже фон Энзе так сказал!» «Даже фон Энзе так думает!» И это заявление принималось всеми в расчет.
Шумский позвонил у дверей. Ему отворил денщик улана – латыш; на вопрос офицера, дома ли барин, лакей отвечал, что нет.
– Да не врешь ли ты! – вскрикнул Шумский.
– Никак нет-с, – отозвался латыш.
Но малый, добросовестный до глупости, не мог согласовать своей физиономии со словами. По его лицу Шумский ясно прочел, что фон Энзе не сказывается дома.
– Ты врешь! – вскрикнул он. – Пусти, я сам освидетельствую.
Он отстранил, почти оттолкнул денщика от дверей и шагнул в прихожую.
Но в ту же минуту противоположная дверь отворилась и в прихожую, притворяя дверь за собою, появился приятель фон Энзе, офицер его же полка, Мартенс.
Остановившись перед дверью, офицер сложил руки на груди и откидывая слегка голову назад, выговорил презрительно:
– Не кричите, как пьяный мужик, в чужой квартире, г. Андреев!
Шумский при этой фамилии изменился в лице, глаза его засверкали бешенством. Он понял сразу, какое огромное значение имеет эта фамилия на устах улана, которого он видел не больше трех раз. Стало быть, все многим и многим известно.
Он двинулся к Мартенсу, уже собираясь броситься на него, как зверь, но тот хладнокровно протянул руку вперед и выговорил сильно изменившимся, но тем более твердым и энергичным голосом:
– Господин Шумский! Хоть вы и флигель-адъютант, а я простой офицер, тем не менее, я не сочту за честь вступить с вами в потасовку. Кроме того, предупреждаю вас, как честный человек, что я очень силен. Даю вам честное слово, что я могу вас совершенно легко уложить тут полумертвым при помощи одних кулаков. Но я не желаю такого состязания.
– И я не желаю с вами дело иметь. Мне нужен фон Энзе! – закричал Шумский.
– Фон Энзе нет дома.
– Лжете, он тут! Он прячется!
Мартенс рассмеялся желчно и выговорил:
– Так как я не давал честного слова с вами не драться, и вы говорите мне дерзости, то имею честь объявить вам, что сейчас же пришлю к вам секунданта.
– Шалишь! – вскрикнул Шумский. – Мне нужен фон Энзе. Как хитро! Подставлять приятеля вместо себя. Да кой прах мне, если я вас убью! Мне энтаго паршивого щенка нужно.
Мартенс изменился в лице. Руки его слегка дрожали. Видно было, что он делал огромные усилия, чтобы не броситься на Шуйского.
– Фон Энзе дома нет. А вам я приказываю немедленно выйти отсюда! Или я вас вытащу за ворот и спущу вверх ногами по всей лестнице, – выговорил Мартенс совершенно дрожащим голосом, но не страх, а злоба и необходимость себя сдерживать взволновали его. Шумский стоял перед ним тоже взбешенный и готовый на все, но вместе с тем соображал:
«С ним связываться – только дело запутывать! Мне того нужно!»
– Ладно, – выговорил он, – с вами я могу и после управиться, а теперь мне нужно фон Энзе, и я его достану. Не уйдет он от меня, если только не убежит из Петербурга. Не отвертится!
Шумский повернулся к выходной двери, но приостановился снова и крикнул:
– Скажите ему, что я в свой черед даю честное слово, что мы будем драться. И драться насмерть!
– Давайте всякие слова, – мерно проговорил Мартенс, – но не честные. Таких у вас быть не может.
– Большое надо терпенье, – отозвался холодно Шумский, – чтобы мне тебе не проломить голову.
– Громадное надо, – отозвался, смеясь, Мартенс. – Удивляюсь! Но дело в том, что оно невозможно.
– Невозможно потому, что я теперь не желаю связываться. По очереди, пожалуй: после фон Энзе отправлю и тебя на тот свет.
Мартенс не отвечал ни слова и только принялся хохотать, уже без малейшего оттенка гнева.
Шумский быстро спустился по лестнице и вышел на крыльцо. Экипаж подъехал. Он сел.
– Ну, что? – выговорил Квашнин, пристально вглядываясь в приятеля.
Ему хотелось догадаться по лицу и фигуре Шуйского, что могло произойти в квартире.
«Как будто ничего, – подумал он, – если бы сцепились, то, почитай, и мундир был бы в беспорядке».
Но на повторенный им вопрос Шумский не ответил ни слова.
– Пошел домой! – крикнул он кучеру.
И, только доехав уже до Морской, Шумский вымолвил:
– Конечно, дома не сказался, выслал своего приятеля, думал, дурак, что я с ним сцеплюсь. Вот дураки-то! мне его нужно на тот свет отправить, чтобы отвязаться от него, а он воображает, что можно себя другим заменить!
XXXV
Когда Шумский, уже несколько успокоившийся, был снова дома, то в его собственной передней его встретили и Шваньский, и Васька вместе. У обоих были смущенные лица и растерянный вид.
– Что такое? – выговорил тревожно молодой человек.
Шваньский съёжился, как всегда, и развел руками по воздуху, как бы сопровождая этим жестом те слова, которые только предполагалось вымолвить, но на которые не хватало храбрости.
Копчик ловким движением отошел шага на четыре в сторону. Зная барина хорошо, он предпочел быть в резерве, чтобы первый взрыв и первое нападение выдержал Шваньский.
– Что такое? – повторил гневно Шумский.
– Авдотья Лукьяновна… – проговорил Шваньский и опять повторил тот же жест.
– Здесь! – закричал Шумский.
– Здесь, – едва слышно отозвался наперсник, струсив.
Шумский понял все. Если бы присутствие Авдотьи в его квартире было такое же, как за день назад, то Шваньский не был бы так смущен. Очевидно, что Авдотья явилась домой при иных условиях.
Шумский двинулся в комнаты и крикнул на весь дом тем своим голосом, от которого вздрагивала вся его квартира:
– Авдотья! Авдотья!
Мамка, ожидавшая питомца в его спальне, появилась на пороге ее.
– Ну! – выкрикнул он, подступая.
– Прогнали, – отозвалась Авдотья кратко.
– Что? Кто? – проговорил Шумский тихо и, вплотную приблизившись к мамке, схватил ее за платье, стиснул в кулаке несколько складок с ее плеча и пригнулся лицом к лицу женщины.
Казалось, он готов был растерзать ее. Но Авдотья не испугалась.
– Прогнали, – заговорила она тихо. – Пришла Пашутка и у барона побывала. Он прибежал к нам и приказал мне сбираться, стоял надо мной, покуда я узелок завязывала, проводил меня сам чуть не до двора и очень трясся. И руки у него и ноги ходуном ходили, а сам белый, как смерть.
– А баронесса? Она? Спит?..
– Как, тоись?
– Спит?.. Проснулась?
– Проснулась вовремя, вставши уж была.
– Ничего с нею худого не было от питья?
– Да я не поила.
Наступило молчанье.
– Как не поила? – выговорил, наконец, Шумский едва слышно.
– Да так-с, нельзя было: ведь вы же знаете. Платка, как было условлено, вы не нашли.
Шумский вспомнил, что, пораженный встречей с офицером, он и не глянул на окошко.
– Так ты не поила? – повторил он, помолчав снова.
– Нет-с.
– Ну, это хорошо, – выговорил он и как бы сразу успокоился. – Это счастливо. Ну, теперь иди, рассказывай, как что было.
Шумский прошел в свою спальню, усадил няньку и заставил ее подробно рассказывать все.
Но Авдотье рассказывать было нечего: она кратко повторила то же самое. В квартиру явилась Пашута, побывала в кабинете у барона и затем тотчас же уехала. Барон пришел к дочери и выгнал няньку. Что наиболее поразило Авдотью во всем этом, был экипаж, в котором приезжала Пашута.
– В карете! На рысаках! – повторяла она.
Эта подробность имела значение и для Шуйского. Беглая, укрывавшаяся в городе горничная, должна была, по мнению Шумского, жить и ночевать, скрываясь от розысков, в каком-нибудь вертепе с бродягами. Каким же образом явилась она к барону в карете? Стало быть, она у кого-либо, кто покровительствует ей во всем деле.
– Неужто-ж барон ничего не сказал тебе? – в десятый раз спрашивал Шумский.
– Как есть – ничего. Вошел, трёсся весь, бледный, приказал собираться и надо мною все стоял. Так меня, если не ручками, так глазками, из дому вытолкал. Так и глядел на меня ястребом. Меня эти его глаза будто сзади подпихивали. Выскочила я, себя не помня, спасибо не распорядился. Добрый барин! Ведь он бы меня мог у себя на конюшне розгами выдрать. Я все та же крепостная.
Шумский махнул рукою на мамку и отвернулся.
Женщина поняла движение и вышла из спальни.
Молодой человек просидел несколько минут, глубоко задумавшись, затем пришел в себя и услыхал в гостиной мерные шаги ходившего взад и вперед Квашнина.
– Петя! – крикнул он, – иди сюда!
Квашнин вошел своей мягкой походкой и сел у окна против Шумского.
– Ты слышал, понял? – вымолвил этот.
– И понял, и не понял.
– Да ведь все пропало, – заговорил Шумский, – ее прогнали. Поганая девка бегает и орудует. Пойми ты – все пропало. Теперь мне хоть и фон Энзе убить, то толку не будет никакого. Если барон прогнал дуру-мамку, то, стало быть, знает, кто такой господин Андреев. Да это что! Мартенс и тот знает. Стало быть, весь город знает.
– Нехорошо, – проговорил Квашнин.
– Что нехорошо? Стыдно! Стыдно, что ли? Ох, ты…
Шумский хотел выговорить «дурак», но запнулся.
Наступило молчанье. Наконец, Шумский выговорил:
– Что ж мне теперь делать? Выручи, Петя, скажи, что мне делать?
Квашнин развел руками.
– Что ж я-то могу. Это, голубчик, такая путаная история, что ее черт сам не распутает. Понятное дело, что твоя затея не выгорела. Ну, что ж я скажу? Скажу, слава Богу!
– Слушай. Не говори ты мне таких глупостей, – глухим голосом проговорил Шумский, взбесившись снова.
– Не могу я не говорить. Как же не сказать, слава Богу? Из любви к тебе говорю. Не могу я желать, чтобы ты в солдаты попал.
Шумский махнул рукой и отвернулся от приятеля. Потом он встал и начал ходить из угла в угол по комнате.
Квашнин молчал; потом обратился с вопросом к приятелю – уезжать ли ему, или обождать, но Шумский не слыхал вопроса. Он ходил сгорбившись, задумавшись. Выражение лица было угрюмое, сосредоточенное. Видно было, что голова страшно работает. Изредка он глубоко вздыхал.
Прошло около получаса молчания. Квашнин откинулся на спинку кресла и рассеянно смотрел на улицу. Он сознавался сам себе, что все дело Шумского приняло благоприятный оборот. Как тот ни хитро затеял, как ни дерзко вел свои подкопы и траншеи, все-таки все раскрылось. И, стало быть, теперь все обстоит благополучно. Единственно, что еще приходится распутать – поединок с фон Энзе, вследствие которого ему, Квашнину, придется высидеть, пожалуй, очень долго в крепости.
«Государь смерть не любит этих заморских затей – драться насмерть друг против друга, – думал Квашнин. – Хоть он и сын временщика, а все-таки по головке не погладят. Если же его Аракчеев упасет от суда, тогда и мне ничего не будет».
– Стой! – вдруг воскликнул Шумский так, что Квашнин невольно вздрогнул. – Стой! Что же это я? Ах ты, Господи! – отчаянно забормотал Шумский. – Что же это я! Ведь я дурак.