
Полная версия:
Аракчеевский подкидыш
Шумский пришел в себя не сразу, но, наконец взглянул на Шваньского пристальнее и вымолвил:
– Чего?.. Что?..
– Вставать пора-с.
– Вставать. Да. Тоись умирать пора-с.
– Господь с вами. Зачем… Бог милостив…
– Слыхали мы это… – проворчал Шумский сам себе и, глубоко вздохнув, прибавил: – трубку…
Шваньский подал трубку, помог раскурить, держа зажженную бумажку и произнес, наконец, несколько тревожно и вопросительно.
– Меня в полицию требуют из-за кареты энтой. Сейчас сюда приходил квартальный…
– Ну, и ступай.
– Что ж мне сказывать прикажете?..
– Сказывай… что ты дурак.
– Помилуйте, Михаил Андреевич. Будьте милостивы, научите.
– Убирайся к черту! – вскрикнул Шумский. – Сказано тебе было сто раз, что меня убьют, а тебя простят. Дура!..
Через полчаса он, уже умывшись и одевшись, сидел за чайным столом, который накрыла Марфуша. Теперь, осмотрев все ли на месте, она стала поодаль от стола и впилась глазами в сидящего барина. По лицу девушки видно было, что она не спала ночь. Глаза ее опухли и покраснели от слез, а все лицо, обыкновенно красивое, теперь было бледное, искаженное, будто помертвелое…
Шумский не замечал ничего, пил чай, глубоко задумавшись и усиленно пуская клубы дыма из трубки. И вдруг он смутно расслышал над собой:
– Михаил Андреевич… Ради Создателя! Что вам стоит… Ну, хоть для меня…
– Что? Что такое? – удивленно выговорил он, поднимая глаза на девушку.
Марфуша стояла около него, держа в руке маленький образок с шнурком.
– Это что еще?..
– Михаил Андреевич… Ну, хоть для меня… Ради Господа… Ведь не трудное что прошу.
– Да чего тебе… Говори.
– Наденьте вот, говорю, образок. Я его из лавры нарочно для вас взяла… – со слезами промолвила Марфуша. – Угодник Божий спасет вас от всякой напасти…
– Здравствуйте… Э-эх, Марфуша!.. Кабы я в это верил, так я бы себе ожерелье целое из них нацепил… А так… это ни к чему… Ты его прибереги. Приволокут меня сюда мертвым часа через три, ну вот тогда и вздень его на меня… А теперь…
– Ну, ради Господа, прошу вас… – заплакала Марфуша. – Ведь не мудреное… И кого вы удивить хотите…
– Удивить?! – воскликнул Шумский и, подумав, он вдруг улыбнулся грустно и прибавил вполголоса: – И то правда… Никого не удивишь… Давай сюда… Будь по-твоему…
Он надел шнурок через голову и, просунув образок за ворот рубашки, улыбнулся снова.
– Поцелуй ты меня на счастье. Это вернее будет! – Марфуша, несмотря на слезы, слегка вспыхнула и опустила глаза.
– Ну что ж? Не хочешь. Я послушался, а ты вот упрямишься. Тоже не мудреное прошу.
– Извольте…
– Ну…
– Извольте, – повторила Марфуша и придвинулась к нему еще ближе.
– Чего «извольте?» Обойми, да и поцелуй. Сама. Я пальцем не двину…
Марфуша слегка взволновалась и не шевелилась. Новость останавливала ее. Она уже привыкла к тому, что Шумский изредка обнимал ее и целовал, но сделать то же самой, казалось ей чем-то гораздо большим.
– Ну, что ж… долго ждать буду?
Марфуша вдруг порывом опустилась перед ним на колени, почти упала, и схватив его руки, начала целовать их, обливая слезами. Шумский долго смотрел на ее опущенную над его коленами серебристую голову и вдруг выговорил:
– А ведь ты последняя… После тебя, ввечеру, все уж ко мне прикладываться будут без разбора пола и звания…
– Полно вам… Полно вам… – прошептала Марфуша. – Верю я, что все слава Богу будет.
– А я не верю… А при безверии да маловерии все к черту и пойдет.
Марфуша хотела что-то сказать, но в это мгновенье раздался звонок в передней. Девушка вскочила на ноги и быстро вышла вон.
Приехавший был Ханенко. Он поздоровался с хозяином, пытливо глянул ему в лицо и молча сел к столу.
– Когда ехать-то на балаганство? – спросил Шумский.
– К одиннадцати след бы ехать, – ответил капитан угрюмо. – Петр Сергеевич уже, поди, там распоряжается с Мартенсом.
– Ну, а похоронами моими кто распоряжаться будет? Вы или Квашнин?
Капитан сделал гримасу.
– Полно, Михаил Андреевич, – отозвался он сурово. – Ну, что тут хвастать да надуваться. Ни себя, ни другого кого не обманете…
– Как так… хвастать? Не пойму? – воскликнул Шумский, хотя в то же время отлично понял капитана.
– Умрите прежде… А хоронить найдется кому. Не ваше совсем то дело. Вовсе не любопытно мертвому, кто будет его хоронить… Так, хвастовство… фардыбаченье. Амбиция подпускная!..
И, помолчав мгновенье, Ханенко прибавил:
– Дразниться не след! Смириться надо перед Богом да молиться. Ну хоть без слов, умственно, сердечно помолиться. Не сердитесь, правду говорю ведь…
Шумский не ответил и задумался… «Образок нацепил, а сам ломаешься, – думалось ему. – И правда… Кого я обманываю». И он вздохнул.
Наступило молчание. Капитан, наливший себе чаю, медленно и сопя пил с блюдца вприкуску и, щелкая сахар, таращил глаза на самовар.
– Мерзость! Мерзость! – вдруг выговорил Шумский отчаянно, и стукнул кулаком по столу.
Капитан поднял глаза и угрюмо взглянул на него.
– Мерзость… Пакостная эта жизнь, а умирать… умирать не то, чтобы просто не хотелось, или боялся… а досадно как-то…
– Обидно… – выговорил Ханенко не то серьезно, не то подсмеиваясь.
– Да, обидно, именно обидно. Хоть бы сам что ли покончил с собой… а то другой…
– Вона… А надысь говорили, что это не по-российски самому себя ухлопывать. На вас не угодишь, Михаил Андреевич.
– Полно вам… Вы меня бесите… А мне нужно спокойствие! – воскликнул Шумский раздражительно.
– Вы сами не знаете, что вам нужно! – отозвался Ханенко. – Нет, нет, да вдруг жить соберетесь.
– Что вы… Даже и не понятно!.. – уже вспыльчиво произнес Шумский.
– Вот что, Михаил Андреевич! – вдруг сурово и нравоучительно заговорил капитан. – Я хохол… Мы, хохлы, говорят, ленивы и упрямы во всем… Это не правда. Мы спокойны и тверды… Наше спокойствие прозвали ленью, а твердость – упрямством. Вот иной хохол теперь бы на вашем месте помалкивал и не швырялся, не любопытствовал бы узнавать, кто будет ему гроб заказывать, да на какое кладбище повезут. Никогда я жизнь земную не клял, видит Бог. Ну, а расставаться с ней, когда бывало, чудилось мне приходится… расставался по-хохлацки, якобы сонно, лениво, без всякого самотрепания. Якобы, Михаил Андреевич. Якобы!.. Вот и вы теперь сие «якобы» соблюдите. А то не хорошо даже со стороны смотреть. Трусить не запрещается никому, а праздновать труса запрещается…
– Да вы видали когда-нибудь смерть на носу! Вот как я теперь! – воскликнул Шумский.
– Даже пять раз состоял в близких отношениях к ней. И мы с ней всегда сходились и расходились деликатно, без шуму, без брани, благоприлично.
– У всякого свой нрав… Я не могу не волноваться… Все-таки смерть – мерзость… И из-за чего… Из-за юбки! Из-за бабы или девки, которая приглянулась обоим… Стоит ли она еще того, чтобы из-за нее был убитый…
– Вестимо не стоит! Да ведь и не из-за этого вы и идете теперь под пулю… А из-за того, что Аракчеевским сынком или саврасом без уздечки прыгали. Покатались, ну а теперь берите саночки и тащите… Да, кстати молвить, Михаил Андреевич… след бы нам пораньше и ехать к Бессонову. Ведь это не бал, куда всякий норовит не первым приехать…
Ханенко поднялся из-за стола и взялся за свой кивер и саблю. Он был, видимо, не в духе, раздражен происшедшим разговором и в то же время будто совестился и раскаивался в том, что у него сорвалось с языка.
Шумский вдруг подошел к нему, протянул руку и, пожав его толстую и здоровенную лапу, выговорил спокойно и грустно:
– Вы меня немного… Не знаю как сказать! Спасибо вам. Все это правда… Знаете, что я за человек уродился… Знаете вот, бывает… Дерево такое растет, молодое, а уж корявое… Не от старости, а от скверной земли под корнями: и мусор там, и камень, и червь, и слякоть… Ничего этого не видать, да сучья-то корявые, ветки да листья гнилые, горелые, рваные. И виноват не я, капитан, а идол Аракчеев, да вот этот Питер… И знаете, что я вам скажу, не ломаясь и без лганья, а по совести… Хорошо, коли я убит буду! Останусь я цел и невредим, выйдет из меня мерзавец! И самый ледащий дешевенький, алтынный мерзавец! Как ходули-то эти надоедят, да брошу я их, то и окажусь вдруг… тля, мразь… Хамово отродье в шелковой сорочке. Нет уж, пускай, лучше меня сегодня фон Энзе похерит, нежели быть тому, что мне мерещится впереди, в жизни этой… Нет, не надо! Не хочу!.. Пускай лучше сегодня… Едем, капитан.
И Шумский, двинувшись, быстрыми шагами прошел все комнаты до передней, накинул уже шинель и шагнул к выходу, но вдруг остановился.
– Марфуша! – крикнул он громко на весь дом.
Девушка, бледная, появилась прямо из-за двери коридора, за которой укрылась.
– Поцелуемся. Ты ведь одна на свете меня пожалеешь…
И он расцеловался с девушкой по-приятельски, три раза.
– Михаил Андреевич, позвольте уж… Тоже и я… – раздался за ним всхлипнувший голос Шваньского.
– Изволь. Только, это непорядок. После ужина горчица. После тебя я опять с твоей невестой тебя закусить должен.
И расцеловавшись на обе щеки со Шваньским, у которого слезы были на глазах, а лицо съежилось, он уже обнял Марфушу и с большим чувством поцеловал ее один раз и что-то шепнул ей на ухо… Девушка заплакала.
Капитан глянул и думал: «Чуден, ты, человек!»
XXXIII
Через несколько минут оба офицера уже катили по Морской и завернули на Невский. Шумский озирался по сторонам с каким-то удвоенным вниманием, и преимущественно мелочи бросались ему в глаза. Красный платок на прохожей бабе… Глупая улыбка какого-то господина, стоявшего на углу и собиравшегося переходить через улицу… Толстая нянька с двумя девочками, которые шли вдоль панели, она переваливаясь, подобно тарантасу по избитой колее, а дети, по-цыплячьи, мелким легким шагом на тоненьких ножках… Десятка три ворон и галок, которые кружились около купола церкви и усаживались… Дыра в кафтане на спине проезжего извозчика, через которую виднелась пестрядиная рубаха… Мальчишка, шмыгнувший из-под лошадей, с калачом, прикрытым клочком газеты… Весь этот нелюбопытный вздор и всякая обыденная мелочь уличной жизни глубоко западали ему в душу, будто нечто крайне интересное и важное. Все это выделялось из общей неясно видимой и смутно сознаваемой картины окружающего. Все сливалось в какое-то сплошное и туманное пятно, а эти мелочи выделялись как предметы высшего порядка, что-то говорившие его разуму, его сердцу. Да и, действительно, они нечто сказывали ему.
– Мы сами по себе! – будто говорили они. – А ты сам по себе!.. Мы вот будем и к вечеру… А ты уж не будешь.
Поглядев на какой-нибудь дом, крыльцо, магазин или вывеску и, пропустив мимо глаз, Шумский иногда снова, как бы прртив воли, оглядывался, чтобы взглянуть вторично. Зачем? Он сам не знал.
– Тише! – вдруг крикнул он кучеру и через мгновенье прибавил: – шагом!
– Что вы это? – спросил Ханенко.
– Поспеем! – отозвался Шумский.
Капитан исподлобья присмотрелся к нему и заметил, что Шумский несколько бледнее обыкновенного. Капитан отвернулся и вздохнул.
«Глупство-то какое, – стал он философствовать про себя. – И так глупо достаточно на свете все устроено. А тут еще это выдумали: сударыню смерть дразнить. Мы и так с ней всю жизнь свою будто в игру играем, в пятнашки, где всякий норовит удрать половчее… А тут выдумали, вишь, самому ей под ноги лезть».
И, обернувшись снова к Шумскому, капитан пригляделся к его задумчиво тревожному лицу и ему вдруг стало страшно жаль его. Жаль, как родного, как брата.
«Он все же-таки добрый был!.. – подумал Ханенко и, спохватясь, прибавил: – Был!? Что ж я его заживо-то хороню. Может и ничего худого не будет».
И в то же мгновение капитану почудилось, что он предчувствует, наверно знает, и все знают и сам Шумский знает, что именно будет вскоре, через час, даже раньше…
«Само собой сдается!» – думал он. – «Недаром есть пословица: смертью пахнет».
– Так! Так! И это отлично, – воскликнул вдруг Шумский озлобленным голосом.
– Что такое? – удивился Ханенко.
– Ничего, капитан… Вот я церковь увидел, т. е. не увидел, а вспомнил, что она вот в этой, кажется, улице, в конце.
– Там только кирка какая-то…
– Ну, да… Да. Так. Эта самая! Кирка шведская. Я там в первый раз баронессу повстречал на похоронах. С фон Энзе туда отправился орган слушать. Так! Так! Все к одному так и подбирается… Ну что ж? И черт вас всех подери! Пляс собачий! А! Да что тут… – и Шумский крикнул кучеру:
– Пошел! Шибче!
Лошадь с места взяла ходкой рысью, а Шумский забормотал, уже не озираясь, а глядя в спину кучера:
– Отчего же я никогда… никогда не вспоминал об этом. А теперь вспомнил! Да. Я первый раз в жизни увидел Еву на похоронах. Она поразила меня своей красотой, когда между нами был гроб. Она шла за ним. Я спросил, кто она такая у того же фон Энзе, и догадался, что он уже влюблен в нее. И вот теперь вспомнил это, даже не видя этой кирки. Да. Все одно к одному…
И Шумский стал вспоминать свою встречу с Евой в мельчайших подробностях, потом все, что было после этого…
Дрожки вдруг остановились, подкатив к подъезду. Это был дом Бессонова. Шумский огляделся как бы озадаченный. Казалось, что он удивлен там, что они уже приехали. Он будто ожидал, что это случится еще очень не скоро.
– Ну, вот и приехали! – протяжно выговорил он, ухмыляясь гримасой и как бы подшучивая над кем-то.
XXXIV
Войдя в квартиру Бессонова, Шумский нашел в гостиной всех в сборе и ожидающими его. Два немца сидели близ стола с хозяином, Бессонов громким, довольным голосом что-то рассказывал про порядки и правила на английских скачках. Угрюмый Квашнин сидел поодаль от них около окна.
При появлении вновь прибывших все поднялись, и обе стороны издали сухо раскланялись, не подавая друг другу руки. Только Бессонов подошел к Шумскому и весело поздоровался.
Шумский искоса на несколько мгновений пригляделся к лицу фон Энзе и невольно удивился. Давно не видал он своего соперника и нашел в нем большую перемену. Фон Энзе похудел, побледнел, его лицо осунулось, а взгляд когда-то выразительных глаз стал тусклый, какой-то мутный… Наконец, в эти минуты, несмотря на суровую сдержанность, во всей его фигуре сквозила крайняя взволнованность.
Шумский не мог знать, теперь ли только или уже давно произошла эта перемена в улане. В эти ли минуты он от простой боязни поединка так сильно осунулся и прячется за напускную угрюмость или уже давно изменился под влиянием пережитых нравственных пыток.
– Ну-с… У меня все готово, – выговорил Бессонов, не обращаясь ни к кому в особенности и почему-то смущаясь, будто стыдясь своих слов.
– И мы тоже, – поспешил произнести Мартене поддельно равнодушным голосом, будто школьнически храбрясь.
– Ну, а я не готов, – улыбаясь произнес вдруг Шумский, и взгляд его сразу загорелся необычным огнем.
Все обернулись на него. Даже стоявший за ним Ханенко двинулся вперед, чтобы заглянуть ему в лицо. Все будто встрепенулись, ожидая чего-нибудь особенного, исключительного.
– Что вы хотите сказать? – удивился Бессонов.
– А вот присядемте… – ухмыльнулся Шумский, беря стул и садясь. – Хороший русский обычай посидеть перед путешествием…
Все уселись, не спуская глаз с говорящего.
– Да, это хороший обычай, – продолжал он. – А так как одному из нас придется сейчас отправляться в очень дальнюю дорогу, то и подобает посидеть… А кроме того и главным образом… я хочу объясниться. Я слыхал и читал, что при поединках все подробности обсуждаются секундантами без участия самих поединщиков. Это пошло в ход потому, вероятно, что сами они не способны поговорить холодно и спокойно без взаимных оскорблений и чего-либо подобного… Я со своей стороны считаю совершенно возможным переговорить с г. фон Энзе спокойно и прилично… Я бы желал сделать ему теперь при всех вас предложение, на которое он, надеюсь, согласится… Вот в чем дело…
– Позвольте, – вступился Мартенс, – мне кажется эта беседа совершенно лишнею.
– И мне кажется, что… – начал было Биллинг.
– Перекреститесь оба и перестанет казаться… – вымолвил Шумский небрежно и продолжал, обращаясь к фон Энзе. – Я думаю, что причины, заставляющие нас идти на поединок настолько серьезны, что не только между нами невозможно примирение, но даже невозможен простой поединок с простым безобидным концом – удовлетворения чести. Мы должны драться насмерть. Один из нас должен остаться здесь, на месте мертвым для того, чтобы другой мог быть доволен и счастлив. Правда ли?
Так как последние слова Шумский произнес, наклоняясь прямо к фон Энзе, то улан отозвался сухо:
– Совершенно верно.
– Поэтому мы должны всячески облегчить себе эту возможность убить друг друга. Я предлагаю следующее. Мы возьмем каждый не по два, а по три пистолета. Мы будем подавать голос, то есть кричать «ку-ку» по два раза. Время продолжительности нашего поединка определено не будет. Хоть час оставаться в темноте.
– Это не поединок! – воскликнул Мартенс. – Условия…
– А что же? – холодно отозвался Шумский.
– Условия были уже обсуждены и решены секундантами и менять теперь…
– Отвечайте, пожалуйста, на вопрос! – резко и даже дерзко перебил его Шумский. – Вы сказали: это не поединок. Что вы хотели сказать?
– При таких условиях будет наповал убит самый нетерпеливый, неосторожный…
– Я согласен на предложение, – выговорил вдруг фон Энзе, холодно взглянув на Мартенса, как бы прося его прекратить возражения.
– Ну так… с Богом! Пожалуйте, – вымолвил Шумский, обращаясь к хозяину и вставая с места.
Все поднялись снова. И все были взволнованы. Один Шумский был не только спокоен, но как будто даже особенно доволен, что его предложение принято противником. Его неподдельное спокойствие и бодрое расположение духа, казалось, неотразимо сразу подействовали не только на самого фон Энзе, но и на его секундантов. Лицо и вся внешность Шумского были таковыми, что могли смутить. Он был загадочно весел и доволен.
«Он уверен глубоко, что не он будет убит!» – подумалось фон Энзе.
«Он что-нибудь придумал! Подлость, обман, фортель!» – подумал Мартенс.
«Чему радуется мой Михаил Андреевич», – грустно думал Квашнин.
А Ханенко, глядя теперь на Шумского, терялся в догадках. Несколько минут назад по пути сюда он видел его смущенным, потерянным, будто уже осужденным на смерть, а теперь тот же Шумский улыбался радостно, чуть не сиял, будто достигнув давно желанной, заветной цели. И Ханенко подумал:
«Точно будто ему кто шепнул сейчас: не робей! Останешься цел и невредим. Плохая эта примета…»
И отведя Квашнина в угол горницы, капитан приблизился к нему вплотную и прошептал чуть слышно:
– Надумал бойню первый сорт и ликует!..
– И будет убит! – грустно отозвался Квашнин.
В то же время три немца говорили тихо между собой и, наконец, фон Энзе выговорил громче по-немецки:
– Полноте… Зачем же подозревать. Это не хорошо. Ну, спросите Бессонова. Он честный человек.
Шумский догадался, тотчас ухмыльнулся презрительно и, сев в угол, взял со стола какую-то книжку.
В эту самую минуту хозяин, выходивший из горницы, вернулся и оглядел всех, собираясь что-то сказать. Мартенс подошел к нему, отвел его в сторону и заговорил шепотом…
– Вы, как главный судья-посредник и как человек знающий этот нелепый род дуэли, эту глупую кукушку… скажите мне… не замышляет ли что-нибудь г. Шумский, которого я не уважаю и которому имею основание не доверяться… Что он надумал? Может ли он иметь ввиду какую-либо хитрость, нечестный поступок, предательское действие… по отношению к моему другу…
– Изволите видеть… – холодно отозвался Бессонов, – на это отвечать мне нечего… Хотя вы и не видели кукушек и в них не участвовали, но ваш собственный разум должен вам подсказать ответ. Это не простая дуэль, где берет верх тот, кто лучше стреляет. Здесь допускается и применяется всякая хитрость. Подсиживанье! Кто будет хладнокровнее, терпеливее и хитрее… Кто перехитрит, тот и победит.
– Что вы хотите сказать? – взволновался Мартенс. – Я вас не понимаю… А я желаю понимать, знать… В чем же хитрость?..
– Темнота, г. Мартенс, будет одинаковая для обоих, – сказал Бессонов. – Вы это понимаете. Оружие одинаковое тоже. А спокойствие разума и руки, а главное… осторожность всего тела будут разные… Если Шумский надумал какой-либо фортель, какую-либо хитрую штучку… то правила кукушки допускают фортель и подвох.
– Тогда шансы противников не равны. А этакий бой – нечестный бой!..
– Придумайте тоже сами с своей стороны, – окрысился Бессонов, – какую-либо хитрость или хоть целую дюжину фортелей, и тогда все шансы будут на вашей стороне… А г. Шумский, уверяю вас, не придет у меня спрашивать: надумали вы или нет что-нибудь опасное для него.
– Сожалею, что я и мой друг согласились на такой глупый поединок! – выговорил Мартенс довольно громко.
Шумский, сидевший хотя и в другом углу горницы, услыхал восклицание и рассмеялся.
– Вы сами не пожелали обыкновенной дуэли! – вымолвил он. – Кукушка была придумана, чтобы только как ни на есть да заставить вас согласиться на поединок.
– Я ничего темного не жалую, господин Шумский, – выговорил Мартенс сухо. – Ни темных дел, ни темных людей или темных происхождений, ни темных дуэлей. И я бы, признаюсь, не согласился с вами драться в темноте…
– А при свете? – вымолвил Шумский.
– Я не понимаю.
– При свете… На улице… На обыкновенный поединок разве согласились бы вы?..
– Это другое дело…
– Согласились бы?
– Конечно… Там бы я знал, что…
– Так завтра в полдень я приглашаю вас с вашим секундантом на Елагин остров около новой будки.
– Позвольте! – воскликнул Бессонов. – Я не могу допустить теперь подобных разговоров.
– Это не разговор, а формальный вызов мой г. Мартенсу.
– Позвольте… Я не допускаю… Сегодня здесь ни о чем ином речи не может быть… Пожалуйте, господа. Двое пожалуйте со мной заряжать пистолеты, а двое других останутся каждый при своем друге при разде-аньи. Комнаты вам известны.
– Не забудьте, г. Мартенс, завтра в полдень, – произнес Шумский, вставая.
– Я принимаю это как странную выходку, – отозвался Мартенс, – так как через полчаса вы можете быть уж сами…
– Полноте! Прошу вас! – воскликнул Бессонов. – Требую, наконец! В качестве хозяина и посредника. Пожалуйте! Пожалуйте!..
Все двинулись. Ханенко и Мартенс последовали за хозяином в его кабинет; фон Энзе с Биллингом вышли в другие двери. Шумский и Квашнин последовали за ними, но повернули по коридору. Каждому из противников была приготовлена отдельная горница, чтобы раздеваться.
XXXV
Хозяин дома и два секунданта молча и сумрачно занялись заряженьем шести пистолетов. Бессонов стал вдруг особенно угрюм при виде целой батареи оружия…
– Да, надумали… Шесть выстрелов! – выговорил он, наконец. – В кукушке обыкновенно палят по одному разу…
– Зато ничем всегда и кончается, – отозвался Мартенс задумчиво. – А вот зачем дали право сидеть им сколько угодно…
– Зато и мы посидим в крепости за это ихнее сиденье, – пошутил Ханенко.
– Ну, это уж дело второстепенное, капитан, – заметил Бессонов. – Что думать о себе, когда тут через полчаса может быть человек опасно, а то и смертельно раненый. Да… Вот еще забыл… Надо, господа, кинуть жребий – кому начинать первому кричать.
– Палить? – спросил Мартене.
– Нет. Кричать… Пальба дело пустое. Тут от крика зависит многое…
– Я полагаю это все равно, – нерешительно произнес Мартенс.
– Нет, далеко не все равно, – заметил Ханенко. – Я так смекаю, что третий крик…
– Вот, вот… – воскликнул Бессонов. – К этому я и вел. Не важно кто крикнет первый, кто второй… Важно, что первому придется кричать в третий раз. Третье подавание голоса – самое бедовое.
– Почему же… – спросил Мартене. – Объяснитесь. Я не понимаю. Можно крикнуть, будучи рядом с противником?
– Разумеется, – отозвался Бессонов. – Крикнет на подачу руки, а ему пулю в лоб. Это надо будет решить жеребьем.
– А предоставить в третий раз кричать тому из двух, кто пожелает.
Ханенко так громко рассмеялся на предложение немца, что тот даже окрысился.
– Что вам смешно, г. капитан?
– Да так-с… Уж очень чудно. Предоставлять право человеку добровольно получить пулю в лоб.
– Да, – ухмыльнулся и хозяин, – этак пожалуй оба долго просидят после первых двух выстрелов. Нет, нужен черед по жеребью. Обязательство крикнуть третьему.
Между тем фон Энзе с Биллингом в одной горнице, а Шумский с Квашниным в другой занялись простым делом. Поединщики раздевались, то есть снимали с себя все, кроме нижнего белья, и, разумеется, оба разулись. Не только их сапоги со шпорами, но и простая обувь могла в кукушке вести к опасным последствиям.
Вы ознакомились с фрагментом книги.