
Полная версия:
Чей-то зов
Внучка – медсестра вырастила брошенного в роддоме ребенка. Женила его.
Дождалась внука. Назвали Иваном. Раз за разом отправляясь спать, он просит рассказать ему сказку про Ивашечку.
Один внук, не пытаясь избежать армии, служил в Афганистане и, защищая малюсенькое поселение, был убит.
Второй внук стал просто хорошим человеком. Когда женился и родилась двойня, приехал за бабой Дуней, уже старенькой.
– Андрюшечка, чому я вам така стара палица спод метлы, – отговаривалась она.
– Баба, но я вижу ту палку цветущим деревом. Ты нам всякая мила.
Он перевёз бабу Дуню вместе с сундуком в свой дом смотрителя маяка, где их с нетерпением ждала невестка с двумя малышками.
Оказалось: девчонки – ну, вылитая баба Дуня!
Станция Мереть
Это сладкое слово “дорога” живет во мне как камертон. С первой поездки оно установилось и резонировало сразу в каждой клеточке тела и стоило слову возникнуть в мыслях или прозвучать в воздухе, все во мне танцевало и пело. как будто вскипала в руслах вен и, подгоняемая вестью, бежала быстрее и становилась горячее. Какая-то сила влекла все равно куда. Лишь бы идти, бежать, ехать и вглядываться в постоянно меняющийся узор мира.
Всепоглощающий интерес был так велик, что дороги, в моем сознании паучьей сетью оплетая всю землю и держа ее в руках, соединяли все в один большой дом. Скоро самые разные названия стали для меня означать определенную местность, направление, назначение. Начало всему положила бабушка, собиравшая для аптеки травы.
Нам приходилось много ходить, и дороги приобретали особенные признаки и названия. Она терпеливо учила. Даже проселочные дороги, что нам чаще всего встречались, были самые разные: битые, торные, накатанные, конные, щебенчатые, пешие, саженные – обсаженные деревьями. Не сразу я запомнила эти различия.
Вначале все промерила ногами. И по мере того, как росли мои ноги, и взрослела я, дороги становились тропинками, стезей, направлением, железнодорожной колеей, шоссе, еле заметной тропкой среди лугового разнотравья, дорогой зверья, идущего на водопой, рыбачьей извилистой лесочкой по берегу ручья или маленькой речки.
Сколько бы их не попадалось и в каких отдаленных местах они не находились, мой интерес, моя любовь к этой натоптанной человеческими подошвами тверди, умиляли своей близостью к человеку, служением ему. Дорога и дорога` были для меня однокоренными словами. Дорога соединяла человека с жильем, с людьми. Она была спасением, метой жизни, надеждой. Дорога дорога́ путнику как ничто другое.
Добравшись с бабушкой на грохочущем поезде до полустанка, близ которого в ложбинке приютилась деревенька, мы спрыгнули на горячую гальку, бегущую вдоль стальных рельсов. Поезд как живая огромная гусеница помахал нам красным флажком последнего сочленения, просвистел и оттумтумкал. Мы оказались перед небольшим строением станционного служащего, почти невидного из-за облепивших его рябин. Под козырьком крыши на голубом, четко выписано слово.
– Сможешь прочитать, – спрашивает бабушка. Я стараюсь, " Ме–ре-т ь ".
– “Мереть”, – повторяет она. – Название такое, подрастешь расскажу, что оно значит.
Да ты не бойся. Это только слово. Без смысла оно пусто. А вот если будешь знать: "Мертвый не живет, а живой не умрет" – тебе в помощь.
Я вскинулась с вопросом:
– Как это “живой не умрет”? Моя воспитательница сказала:
– Это тебе ключик мудрости, сама разгадай, как он открывает. Я тебе часто буду повторять – поймешь! А пока нам надо отмахать всю длинную тропку, которая в березовом перелеске прячется.
Реченье не давало мне покоя полжизни.
Запомнившихся дорог много. Одна под стук колес перенесла меня в тишайший алтайский городок, где за четыре года я узнала множество путей и тропинок, как на земле, так и в жизни. Другая – наиважнейшая, выстраданная мною, привела в Новосибирский университет.
Во время учебы в педучилище, дня не проходило, чтобы я, как о любимом, не вспоминала о своей мечте: истрепанная черно-белая фотография университета лежала под облаткой паспорта и всегда была перед глазами. Я просто физически видела огромное Вместилище знаний, ждущий алчную, меня.
Житейские препятствия задерживали встречу, последняя – год работы в школе. Надо было скопить денег на одежду и учебники. Но закончилась и эта отсрочка. И вот я красуюсь на специальном первом в жизни празднике в мою честь.
Педколлектив провожал меня сердечно, как родную. Все высказывались в том роде что, мол, учительница я – по призванию и человек хороший. Еле терпела, чтобы не разрыдаться. Ни разу не вспомнила, как поначалу опытные коллеги и так, и эдак испытывали меня на… да просто ревновали к профессии. Но сегодня они на высоте.
Каждый подарил что-нибудь для новой жизни: шкатулку с совой – учитель труда, англичанка -Кристина, с которой мы год лоб в лоб каждый вечер проверяли тетради, – косметичку с помадой. Физрук – кроссовки.
Директор сказал, что я оправдала его ожидания. Если не сложится, то милости просим, возвращайся, будем рады. При этом все переглянулись, зная, что директор любит меня втайне. Он протянул конверт:
– В нём билет и деньги на обратный билет, ну и на всякий пожарный …,– добавил он, засмеялся и достал две чашки на фарфоровом подносике.
– А это от меня,– сказал он, порозовев, – ты чай пить любишь – вспомнишь.
Все стали рассматривать чашки, на которых красовалась пара пекинских уток. Потом мы стали пить портвейн и, как водится, вспоминать всякие хохмы из школьной жизни и проверки районо.
Все прошло очень душевно. Закончилось тоже хохмой. Англичанка Кристина, ростовская модница, чтобы я на новом месте в грязь лицом не ударила, решила научить правильно красить губы.
– Девочки и мальчики, а сейчас поиграем, – тараторила она, расставляя перед нами помады и подводки. – Дело это не простое, зато приятное.
Дурачась и исходя словами, она стала рисовать нам губы и делала это, надо сказать, очень быстро и озорно. Вскоре все смотрелись в маленькие зеркальца и смеялись до красноты лица. Мужчины тоже получили по паре губ и изумлялись преображению, кривлялись и гримасничали. Мы вели себя как дети и не замечали этого.
***
По тропинке через лес к университету я не шла – летела, сбывалась моя мечта. О предстоящих экзаменах не думала ни одной минуты, и, как оказалось, напрасно. В руках у меня был лёгкий чемоданчик и маленькая сумочка, приютившая новую вещицу – косметичку с помадой.
Лес был как храм: его громадные сосны уходили в небо, и там их кроны соединялись. Открытое полуденное солнце сеялось через сетку ветвей, доходя до земли в виде золотой пыли. Она проходила через меня. Было тепло, радостно и немного ежило.
Несмотря на отличное настроение, мне не хватало уверенности в себе, я шла сдавать документы в приемную комиссию, хотелось предстать во всем блеске. Кристинин урок, помада и зеркальце сделали свое дело – с такой красотой хоть на штурм Эвереста! Из блаженного небытия меня выхватил женский голос:
– Абитуриентка… поступать приехала.
Передо мной стояла невысокая коренастая женщина с толстым портфелем. Как она подошла незаметно, ума не приложу. Профессорша, наверно. Она улыбалась, но как-то нехорошо.
– Да. Вот… приехала.
– Помада, которой ты наваксилась, сделала твое лицо глупым и вульгарным. На, вытри.
Она подала мне чистый платок.
– Красота – материя деликатная… Возможно, тебя здесь научат этому. Надеюсь, ты не обиделась, – спохватилась она, увидев мои глаза полные непролитых слёз, – а впрочем, это неважно!
И пошла дальше, помахивая своим толстобрюхим чемоданом, оставив меня в злом столбняке.
Нельзя описать словами, как поразил мое чувствующее существо ее грубый удар. Все рухнуло, и обломки сыпались и сыпались: кололи меня, били, обволакивали пылью. Грохот раздавался внутри и снаружи. Было трудно дышать, и хотелось не быть. Оставив на тропе злосчастную косметичку, ненавистный артефакт мимолетного счастья, я как раненое животное, поползла в заросли.
Найдя укромное место, бросила чемодан, улеглась рядом и дала волю слезам. В их соленой воде проплывали мысли:
– Вот и понадобился обратный билет… Директор как в воду смотрел. Наколдовал… Да как она смела… Я взрослая… Не хочу, не хочу, чтобы меня такие учили! Она просто из зависти … А может, отравилась плохой едой! А вдруг болеет неизлечимым? Уеду… Сейчас же!
Успокаиваясь, я услышала робкий знакомый голос добро бубнящий вне меня:
– А как быть с моей задачей?
– Где взять уроки, что я наметила?
В полной растерянности я пересматривала сложившуюся за несколько лет картину преображения. Университет был тем сундуком сокровищ, к которому меня неудержимо влекло. Разбуженный ум, крутил и крутил вопросы, на которые я искала ответы:
– Кто я на самом деле?
– Откуда пришла и куда уйду?
– Есть ли смысл у жизни?
– Что делать, чтобы приносить пользу?
Сказки глубоко прятали истину, говорили о ней обиняками; писатели, продираясь через дебри отношений и чувствований, лишь намечали путь к ней; стихи – слишком метафоричны и увертливы; философы малопонятны. Точные науки, мне казалось, подбираются к ответам ближе всего.
Это убеждение и привело на тропу, с которой только что, одним щелчком чуть не столкнула меня ученая дама.
Этта штоо же такое…
Бог в моей детской жизни был вторым по значимости лицом после бабушки. А для нее он был Первым.
В четыре утра, она, стоя перед образами на коленях, благодарила его за всякую всячину: за то, что взошла с божьей помощью картошка, перестал уросить мальчонка у Марии, в колодце вода очистилась одной молитвой: "Велика твоя воля, Создатель".
За этим следовали просьбы: "Господь, будь милосерден, пошли своих ангелов полечить ребеночка. Дитя чистое невинное всю ночь мается, беспокойными ножками сучит. Смотреть – сердце заходится. Помоги, Всесильный Отец наш! Да сестру мою нашел бы время избавить от зловредства. Уши вянут слушать, как всех поносит. А еще, Господи, прости меня…" – и тут она переходила на шепот, обсуждая с Богом что-то очень секретное, чего никто слышать не должен.
Под разговоры я засыпала и просыпалась. Считала их таким же явлением как восход солнца. Однажды я ревниво спросила:
– Ты с Богом обо всем говоришь, а со мной только про цветочки-ягодки. А кого ты больше любишь, Его или меня?
– И Его, и тебя. Ты еще маленькая, и дела твои простые, мы их сами разрешим. Бог – он Творец и Вседержитель. От него – все. Я одна, мне помощь нужна.
Ответ был исчерпывающий, бабушкина уверенность передалась мне, ревновать я перестала и тоже решила советоваться с Богом. Вскоре представился случай.
Мы топтались в поселковой лавке, где вместе с хлебом находилось много заманчивых вещей.
Жестяные банки с чем-то мне неизвестным, на которых был нарисован непонятный многоногий жук, рулоны ситца, глубокие калоши, чтобы справлять дела на огороде, разноцветные нитки-мулине, флакончики с одеколоном.
Клавуся – продавец, отмеряя, а потом, отрезая бабушке ситец, перебрасывалась сразу с несколькими посетителями. Покупка была ответственной, мы только что получили за побелку кухни деньги, которых в аккурат хватало для отреза на новую кофту. Присмотренные шесть цветных карандашей решили купить со следующего заработка.
Продавщица взяла деньги и со словами: “Ты уж сама, бабушка Арина, заверни, у меня, вишь, народу набежало”, – занялась тётей, которую все запросто называли Фефелой.
Неряшливая и потная, она заняла полмагазина, и все теснились из-за нее. Меня заворожило движение что-то говорящих пухлых губ Фефелы и захотелось, чтобы моя подружка тоже посмотрела на красоту такую. В этот момент я увидела, как бабушка быстро вложила маленький флакончик одеколона в ситчик, и, завернув его в кусок бумаги, взяла подмышку.
Мы вышли. Мне стало горячо. Я молила, чтобы нас не остановила Клавуся. Даже слышала ее характерный удивленный голос, всегда нараспев произносящий всякую ерунду: “Эттаа што же такоое!”
Через минуту мы стояли перед своей калиткой. Бабушкины щеки непривычно расцветились. Мы смотрели друг на друга.
– Ну, что, Федул, губы надул? – не своим голосом спросила она.
Я молчала. В моей голове с сумасшедшей скоростью щелкало:
– Господи, прости ее! Ну, Господи, пусть она вернет флакончик! Бабушка не воровка, Ты же знаешь. Прости ее… Прости!
Дома она сунула сверток в сундук и пошла к печке.
– Обедать будем. А что я тебе припасла…– продолжала она скрывать
смущение напускной живостью.
– Ничего не хочу, я гулять пойду.
Всё рухнуло в одну секунду из-за дурацкого одеколона. Он лишил мою жизнь безмятежности. Ненужная безделица, укутанная в оберточную бумагу, осквернила наш сундук. Самое восхитительное место в доме, где жили интереснейшие вещи, теперь недосягаемо. Туда страшно заглянуть. Хотелось немедленно, сейчас убежать от бабушки и флакончика, наподобие гремучей змеи, притаившегося в сундуке.
А потом, вернувшись, убедиться, что все – неправда, как во сне.
И на бабушку по-прежнему можно смотреть с обожанием.
В голове крутилось:
– Где моя бабушка? Где?
В огороде, среди геометрии грядок с их вечным порядком и спокойствием, прихлопывая ладошками какие-то ростки, я молила и молила с последней надеждой:
– Ты – Бог, ты всёможешь. Всё- всё!
Бабушку позвали к хворающей соседке, а я до вечера промаялась со своей тайной, рано пошла спать, и провалилась в темную яму.
Однако проснулась, как от толчка, в тот самый момент, когда разговор бабушки с Богом дошел до трудного места.
– Ты видел, Господь, грех мой? Не удержалась, рука сама потянулась. Шибко захотелось побрызгать Люську одеколоном. Прости меня грешную! – мокрым голосом молила она. – Отдам завтра. Приду и незаметно подложу, – и долгое молчание.
– Незаметно – не годится… Надо сказать, как есть, и вернуть Клавуське. Нет, – оборвала она себя, – Клавуська опечалится. Скажет, кому верить, если ты, святая наша, одеколончик стащила.
– А может так, – продолжала она договариваться с Богом, – завтра с утра за земляникой сгоняю и полнехонькую корзинку Клавуське принесу. Да и подарю с поклоном. И раньше денег не брала, а тут такое дело… Она шумно зашмыгала носом.
– Дак, что же это выходит? Украла я? Поняла, Господи! Вернуть надо. И все! Верну, Господи, завтра же! Поверь мне! И слышишь, Господи, покаюсь еще многажды. Бес попутал… Теперь люди в заговоры мои верить не будут…
Обсудив с Богом свою маяту, бабушка поднялась с колен, и кряхтя, и сморкаясь, пошла к кровати. Детское сердечко не вместило нахлынувшей любви и радости, освобождения от бремени, я не сдержалась и громко заплакала. Бабушка налетела на меня как курица и квохтала:
– Ты что, Ангелушечка, страшное увидела?
Она целовала меня в мокрые глаза и куда попало.
Утром из-под лоскутного одеяла меня выманил густой запах лесной земляники, усиленный горячим солнечным светом. Стоящие на скобленном столе старое берестяное лукошко и туесок были доверху полны ягод. Безупречные, они утверждали некое совершенство, нарушенное во мне. Сегодня не хотелось на них смотреть и касаться.
Поторапливаясь с завтраком, бабушка часто взглядывала в окно, из которого видно крыльцо магазина. Наконец Клавуся пришла и, повозившись с замком, гостеприимно распахнула дверь. Бабушка засуетилась, убирая со стола, промахнулась с крошками, и смела их на пол. Увидела, что я за ней наблюдаю. Смутилась.
– Я счас по делу отлучусь, а ты прополи грядку с редиской, приду- помогу. И быстро ушла, забрав с собой плетеную корзинку. Я тотчас припустила за ней следом, дыхание сбилось, от волнения прорывался кашель. Как же его остановить? Попробовала не дышать, но это не помогло. Уже взобравшись на завалинку, встав сбоку от открытого магазинного окна, я, наконец, успокоилась.
Тем временем внутри продолжался разговор между женщинами. Слышно было хорошо, но бабушку я совсем не видела. Клавуська рыскала по магазину, наводя порядок. Голос ее звучал полно и свежо.
– До свету что ли встала? Земляничные поляны далеко. Я бы ни в жизнь не проснулась. Хоть до ягоды охоча, как лиса до кур.
Бабушка откликнулась.
– Всю жизнь рано встаю.
– Знаю. Зачем тебе? Семеро по лавкам не бегают. А работы- ее целый день невпроворот.
– Утром у меня с Богом разговор. Молюсь я.
– О чем же с Ним можно каждый день говорить?
– Обо всем, Клавуся. Сегодня трудный разговор был. Стащила я вчера у тебя одеколончик. Не знаю, как получилось… и зачем он мне… Ну… вот…
маялась… Бог велел вернуть… да покаяться.
Голос у бабушки стал сиплый, слова шли отрывисто, будто кто их толкал изнутри. Шепотом она добавила:
– Теперь ты знаешь…
– Ты? Украла! Этта што же такоое такое делается…– В голосе Клавуси
недоверие и легкая насмешка, – А куда твой Бог смотрел?
– Клавуся…– Моя бабушка давилась словами.
– Бог-то – Бог, да не будь сам плох… Теперь ты мой судья, – прибавила растерянно моя любимица.
Не зная, что значит судья, поняла только, что она полностью доверилась Клавусе и жалость больно ужалила меня.
Прилепившись к тёмным бревнам магазина, как ящерица, боясь пошелохнуться, я оттянула мочку уха, чтобы лучше слышать. Так делал глуховатый дед Яков. Тишина в магазине нарушилась шуршанием бумаги – бабушка освободила флакончик. Потом послышались всхлипывания.
Я уже готова была кинуться бабушке на помощь, но услышала тихий голос Клавуси:
– Бабушка Арина, да не убивайся так. Первый раз слышу, чтоб человек сам признался. Эттаа ж, эттааж… невозможно! -незнакомо, душевно проговорила Клавуся.
Вслед за этим волнуясь, быстро, с вызовом, безжалостно как будто о ком-то другом Клавуся выложила:
– Я почти каждый день приворовываю… то обсчитаю маленько, то обвешу, сахар, крупы водой напою, сметану разбавлю… И тебя, бедную, тоже обсчитывала, хотя и на копейки. Да мало ли чево! Знаю, какая я дрянь! И без этого прожить можно… И сколько уж раз зарок давала. Но удержаться не могу. Порой прямо хотела, чтобы мне выволочку сделали. Да вот ты и сделала! Только не знаю, поможет ли. Это ж такая зараза!
Бабушка сморкалась и шумно втягивала носом воздух. Чтобы побыстрее успокоиться. Тихо посоветовала:
– Помолись, как я, Богу. Покайся. Трудное это дело, признаться в плохом. Гордыня-змея хитрющая не дает. Скажи Ему от души: "Прости меня грешную. Помилуй меня!" Он сам ждет таких слов от нас. Поможет.
– Ну, пойду. Устала я. Кушай земляничку. Прости меня. Сердечно прости.
– Одеколончик забери, бабушка Арина, сколько раз ты мне помогала, не упомнишь. Я-то тебя не задаривала…
Клавуська говорила просительно. Разволновавшись и пролив слезы, она утратила свой всегдашний командирский тон и слова подбирала неуверенно, наощупь.
– Возьми! Не бойся, заплачу за него. Она стала шуршать оберточной бумагой. Если что: денег, к примеру, не будет, приходи, всегда под запись дам.
Тут я поняла, что сейчас выйдет моя ненаглядная, и, оторвавшись от шероховатых брёвен, хотела быстро спрыгнуть с завалинки, но просчиталась с высотой. Метнувшись, упала на дорожку, утрамбованную спекшимся углем, немного протащившись по ней как по тёрке.
Выскочившие на рёв бабушка и Клавуся жалели меня и долго выковыривали черные вкрапления, промывали, мазали йодом. А когда все было закончено, Клавуся достала из-под прилавка коробку, а из нее самодельно сшитую тряпочную куколку с целлулоидной головкой, пришитой к плечам. Руки и ноги – в виде длинных бесформенных отростков – не было пальчиков, локтей и коленок. Платье из белого тюля придавало куколке вид существа утонченного. Мне казалось, она должна сочинять стихи для детей. Как Агния Барто.
О кукле я мечтала. Постоянно. Представляя ее подругой. Сестрой. Всякий раз, награждала новой ролью, другим характером. И вот сокровище в моих руках, синие-синие глаза в густых ресницах смотрят прямо в душу.
Теперь всё пойдет по-другому. Мы станем разговаривать о разных вещах, выдумывать, что придет в голову. А главное – я буду любить ее и жалеть. Она не скажет: не надо! Или как мама не станет угрожать: не буду тебя любить такую.
Она полюбит меня такую, потому что я люблю её! Мы обнимаемся с бабушкой и молчим. Она обещает:
– Я сошью твоей куколке красивый чепчик.
Гладкое целлулоидное лицо под её пальцами как будто щурится от удовольствия.
А Клавуся, с блестящими и припухшими от слез глазами, громко говорила и говорила.
– Куклу я Зинуле своей к Дню рожденья приготовила. Да ведь месяц ещё впереди. Головку попрошу у подружки продавщицы в соседнем поселке. И новую кралечку изготовлю. Хочешь, я для твоей тряпочек на новое платье насобираю?
– Бабушка Арина, одеяло-то твое волшебное из лоскутков живо ли? И наклонившись к уху со смехом прошептала:
-Девчонкой к тебе без надобности бегала – чтобы на одеяле посидеть. Думала, а вдруг оно все-таки живое, как говорили. И ты на нем летаешь…
Бабушкины глаза отозвались, засмеялись. Клавуся, как равную, с интересом спросила меня:
– Как назовешь лялечку?
– А можно Зинулей?
– Зови! – разрешила Клавуся.
Мы стояли маленьким кружком. Перед глазами, на широкой столешнице прилавка, красовалась корзинка с горкой алых ягод.
Клавуся потянулась как кошка.
– Пока никого нет, давайте позавтракаем. Не успела дома. Зато корову подоила, и свежего молока прихватила. Будем есть клубнику с парным молоком. Затея всем понравилась.
Встреча со словом.
Сбросившие листву деревья в образовавшиеся просветы с удивлением разглядывали непонятное явление. Обыкновенный куст, там внизу, превратился в пылающий факел. Если бы они смотрели на соседей, то знали бы его историю.
Однажды, купаясь в солнечном свете, куст поразился великим служением светила всему живому. С тех пор он постоянно высматривал солнце и любил его всеми своими клетками. Просыпаясь утром, ловил солнечный свет и засыпал не раньше, чем гасла последняя золотистая каёмка над сопками.
Совершенно незаметный летом на фоне буйной зелени, теперь он стал знаменем осени. Безымянный, посаженный для озеленения куст дождался, наконец, своего звёздного часа. Это была награда за верность.
Тёплый свет последних осенних лучей достался ему, стойкому к заморозкам. Ветви жизнерадостно развевались на ветру. Каждый листочек сделался неповторимым. Флюиды солнца оставили на них печать своих симпатий. Обыкновенному растению Великое существо из другого мира подарило часть своей красоты и последний поцелуй.
Изумлённые деревья склонили голову. Почему он мне попался на глаза и так поразил? Что нужно кусту от меня? Издалека, изнутри, расширяющейся яркой точкой, как поезд подземки, накатило воспоминание детства.
…Грузовик пробирается по заросшим сельским дорогам к пионерскому лагерю. Девятилетним ребятишкам он кажется зелёной жужелицей. На спине жука настоящая люлька, выстланная скошенной травой, свежими берёзовым вениками. Пахнет мёдом и зеленью. Мы кувыркаемся, прыгаем на мягкой подстилке и вопим от радости. Неожиданно потянуло свежим ветром. Гонцы – крупные капли – расписались на коже: начинается дождь.
Небо не просто потемнело, его не стало. Фиолетовая туча не сулила ничего хорошего. Она опускается ниже и ниже. Дети примолкли. Девочки натянули платья на коленки. Зябко. И вот уже мглу прошивают десятки молний, влага стеной обрушивается на воющий от непомерных усилий газик. Становится очень страшно, дети сжались, как птенцы, в один комок вокруг меня, ухватились друг за друга.
Мне десять – я среди них старшая. Черноголовые кудрявые близнецы Коля и Ваня особенно боятся. Они вцепились в меня так, что стало трудно дышать.
Раскаты грома ужасны, но ещё страшнее рогатые молнии, во всех направлениях разрезающие небо и испускающие беспощадный свет. Временами страх, что мы можем воспламениться, вызывает общий вопль ужаса. Я кричу: «Давайте петь закличку». Пою громко, но голос то и дело срывается:
– Дождик, дождик, перестань! Мы поедем в Арестань – Богу молиться, Христу поклониться. Я, убога сирота, отворяю ворота Ключиком-замочком, Шелковым платочком!..
Коля и Ваня, а за ними и все остальные тоже выкрикивают непонятные, обладающие силой слова. Молоденький водитель выжимает всё возможное из мотора, чтобы побыстрее добраться до ближайшей деревни. Машина чихает, тарахтит, но упорно катится по залитой колее. Когда все вымокли до последнего лоскута и в машине хлюпала вода, дождь стал чуть тише и немного слабее.
Наконец въезжаем в село, автомобиль останавливается перед магазином. Красный, как из парной, выпрыгивает наш спаситель. – Ну что, пацанва, прорвались! – и с удовольствием подставляет лицо льющейся влаге.
Кругом старые бревенчатые дома с палисадниками и лавочками, намокшие, нахохленные. Перед сельмагом плотный ковёр травы, затканный красными головками клевера. Огромное облегчение охватывает детей. Громкий смех сотрясает то одних, то других, белобрысый мальчик, размахивая мокрой рубашонкой, как заведённый носится по кругу.