banner banner banner
Под сенью сакуры
Под сенью сакуры
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Под сенью сакуры

скачать книгу бесплатно


– Ах, мне нужно изголовье! – проговорила она с полузакрытыми глазами. – А ежели ничего у вас нет, так хоть на колени к человеку с чувствительным сердцем голову приклонить…»[16 - Ихара Сайкаку. Указ. соч. С. 253.]

Чудеса у Сайкаку прежде всего забавны, и в этом – коренное отличие его произведения от предшествующих образцов этого жанра.

В той же стилистической манере, что и «Рассказы из всех провинций», написан сборник «Дорожная тушечница». Здесь писатель обращается к распространенному в японской средневековой прозе жанру путевого дневника. Повествования такого рода нередко облекались в форму рассказов монаха-отшельника о том, что он повидал, услышал или испытал в ходе своих странствий. Таково же и произведение Сайкаку – содержание его сборника составляют диковинные истории, якобы услышанные паломником Бандзаном. Повествовательная схема жанра точно воспроизводится в книге Сайкаку, но точность эта, конечно же, мистификаторская.

Отличен от своих литературных прототипов прежде всего сам рассказчик. Этот странноватый человек – не то монах, не то мирянин, – в котором невольно угадываются черты самого автора, ведет свободную жизнь, не скованную правилами и запретами. И в странствие он отправляется не затем, чтобы укрепить себя на стезе поисков истинного смысла бытия, а для того, чтобы увидеть мир и написать обо всем, что есть в нем «любопытного и забавного», – ведь «со временем из этих записей, как из семян, могут вырасти рассказы!»

Мир, каким его видит Бандзан и изображает Сайкаку, по существу, тот же самый, что и в «Рассказах из всех провинций», – он полон чудес и населен удивительными существами, пришедшими из фольклорных преданий или рожденных поэтической фантазией автора.

И все же чудеса в рассказах Сайкаку не совсем «настоящие». Да и как может быть иначе, если сплошь и рядом они либо находят себе вполне правдоподобное объяснение («О монахе, побывавшем в аду и в раю»), либо становятся всего лишь поводом для осмеяния простодушных глупцов («Чертова лапа, или Человек, наделавший много шума из ничего») и тщеславных плутов («Драконов огонь, что засиял во сне»)?

По мысли Сайкаку, «удивительное», «загадочное» следует искать не столько в сфере фантастики и волшебства, сколько в причудах человеческих судеб и характеров. В рассказе «Кому веселая свадьба, а кому – река слез» вообще нет ничего сверхъестественного, там все обыденно и реально, но именно эта обыденность и эта реальность заключают в себе для писателя больше таинственного и непостижимого, чем любое заведомо фантастическое происшествие.

Сайкаку писал свои книги для современников – деловитых и прагматичных горожан XVII века, считавших, что литература призвана не только развлекать, но и служить источником практических знаний о жизни.

Подобные взгляды коренились в устоях общества, к которому принадлежал писатель, и он вряд ли мог относиться к ним с трезвым безразличием. «Заветные мысли о том, как лучше прожить на свете», «Последний узор, сотканный Сайкаку» и другие произведения из цикла «книг о горожанах» задумывались автором как своеобразные учебники житейской мудрости, способные «долго служить на пользу тем, кто их прочтет». Дидактика – неотъемлемый компонент этих произведений: поучая, писатель выстраивает систему нравственных координат, вне которой человек не может проложить себе путь в мире, где «только и света, что от денег». Автор учит читателей держаться сообразно своему положению, призывает их к рачительности, бережливости, показывает на конкретных примерах, к чему приводят нерадивость и мотовство.

Но чем серьезнее тон автора, тем труднее бывает принять его морализаторство за чистую монету. Проповедуя принципы самоограничения, он создает гротескные образы скупцов, обрекая свои нравоучительные сентенции на забавную двусмысленность.

Сайкаку ощущает себя не столько проповедником, провидцем или судьей, сколько таким же обитателем «изменчивого мира», как и его персонажи. В сборнике «Ворох старых писем» автор вообще удаляется из повествования и предоставляет самим героям рассказывать то горестные, то смешные, то поучительные истории из своей жизни. Написанные от первого лица, эти эпистолярные монологи ставят героев лицом к лицу с читателем, давая ему возможность увидеть их не со стороны, а напрямую, как бы собственными глазами.

«Дар передразнивания»

Проза Сайкаку – весьма сложное и оригинальное явление художественного языка и стиля. Она написана великим мастером, «владеющим тайной сжатости и даром передразнивания всего любопытного и диковинного на свете»[17 - Б. Л.?Пастернак. Указ. соч. С. 307.].

В творчестве писателя сошлись два начала – книжная традиция и искусство устного сказа, получившее широкое распространение в городской среде и принадлежавшее миру неофициальной, народной культуры его времени. Взаимодействие этих двух начал и послужило основой того, что мы называем «языком Сайкаку».

Язык этот в высшей степени своеобразен, прихотлив и своей затейливостью напоминает узорчатую ткань – недаром Сайкаку уподоблял свое писательское ремесло искусству легендарной китайской мастерицы, в древние времена обучившей японцев ткачеству. В словесные узоры его книг вкраплены пословицы, поговорки, мудрые речения, обрывки модных песенок, цитаты из классиков, но не прямые, а словно взятые в «насмешливо-веселые кавычки» (М. М. Бахтин). Даже названия рассказов разворачиваются подчас в причудливый словесный орнамент или, наоборот, спрессовываются в сгустки поэтической речи.

В той же мере, в какой его поэзия устремлена к прозе, проза Сайкаку тяготеет к поэзии. Его рассказы изобилуют омофоническими каламбурами, аллюзиями, ассоциативными сопряжениями образов и другими тропами, заимствованными из поэтического арсенала.

Вводя в свой текст знакомый образ, Сайкаку нередко помещает его в неожиданное окружение, низводит «в самую гущу низменно-прозаической обыденности»[18 - М. М.?Бахтин. Слово в романе. // Вопросы литературы и эстетики». М.: Изд-во «Художественная литература», 1975. С. 197.] и таким способом выстраивает новый смысловой ряд. «Приятно видеть у людей сливу и вишню, сосну и клен, – рассуждает автор, вторя Кэнко-хоси, создателю знаменитых “Записок от скуки”[19 - У Кэнко-хоси (фрагмент CXXXIX) читаем: «Деревья, которые хочется иметь возле дома, – это сосна и вишня… Сливы хороши и белые и бледно-алые… Молодой клен прекрасен…» См.: Кэнко-хоси. Записки от скуки. М.: Изд-во «Наука», 1970. (Перевод?В. Н.?Горегляда.)], и затем продолжает: – Да еще лучше золото и серебро, рис и деньги. Чем горами в саду, приятней любоваться амбарами во дворе. Накопленное за все четыре времени года – вот райская утеха для глаз!»[20 - Ихара Сайкаку. Указ. соч. С. 330 (Перевод?Н. Г.?Иваненко.)] Напряжение, возникающее между двумя планами высказывания, в конечном счете и создает его художественную ауру.

Творчество Сайкаку живет чувством сдвига, ощущением изменившейся реальности. Беспрестанно примеривая образы «изменчивого мира» к существовавшим в традиции способам описания, сталкивая между собой смыслы, стили, интонации, оттеняя высокое литературное слово просторечием, он создавал прозу внутренне разноречивую, в которой ощущаются движение и диссонансы самой жизни.

Художественная манера Сайкаку замечательна своей неоднозначностью. На глазах у читателя постоянно происходят метаморфозы и чудеса: автор без устали меняет маски, превращаясь из моралиста и бытописателя в лукавого, неистощимого на выдумки и шутки рассказчика. Его суждения не претендуют на право считаться конечной истиной – напротив, они напоминают шкатулку с двойным дном, в которой спрятан некий дополнительный смысл, а чаще – язвительная насмешка или улыбка.

В прозе Сайкаку само слово становится объектом художественного изображения и любования. Автор сплошь и рядом наделяет своих персонажей «значащими» именами – в его произведениях фигурируют и «некий сорвиголова по прозвищу Каннай Вырви Корень», и горькие пьяницы: Дзиндзабуро по кличке Змей, Мориэмон Беспробудный, Рокуносин Выдуй Мерку, Кюдзаэмон Необузданный, – и лисы-оборотни: Врунискэ, Невидимскэ, Курворискэ, Поле-Разорискэ… В рассказе «Божественное прорицание зонтика»[21 - См.: Ихара Сайкаку. Указ. соч. С. 221–223.] местом действия служит захолустное селение Анадзато – Дыра (название тем более уместное, что именно туда по воле ветра попадает зонтик, который впоследствии превращается в похотливое божество и требует, чтобы поселяне выбрали для него в качестве жрицы прекрасную юную деву).

Слово у Сайкаку «заряжено» изобразительностью. Не случайно в своих текстах он время от времени прибегает к нестандартному написанию иероглифов, превращая их из символов в «живые картинки». Так, иероглиф подглядывать (нодзоку) он образует из знаков «щель» и «глаз», смеркаться (курэру) – из знаков «солнце» и «заходить».

Портрет в его прозе – одновременно и способ описания внешности персонажа и пародия на традиционные принципы изображения. «Лицо круглое, нос приплюснутый, передних зубов не хватало, глаза косили, волосы курчавые, сам приземистый – никаких мужских достоинств за ним не числилось. Только духом был крепок, оттого и стоял во главе войска»[22 - Там же. С. 226.], – таким предстает в рассказе «Поединок в тучах» Ёсицунэ, знаменитый герой средневековых эпических сказаний и романов. Литературный мир Сайкаку – не что иное, как пародийное «зазеркалье», и, чтобы стать гражданами этого мира, героям высокого плана приходится перемещаться в сферу комедийного гротеска.

Остроумие – неотъемлемое свойство таланта писателя, его манера видеть и понимать жизнь и людей. Юмор у Сайкаку сродни творческому озарению, наитию, о котором другой выдающийся японский прозаик Рюноскэ Акутагава сказал: «Именно в такие мгновения взору писателя открывается жизнь, очищенная от всего наносного и сверкающая подобно только что добытому из земли кристаллу»[23 - Акутагава Рюноскэ. Собрание сочинений. СПб.: Изд-во «Азбука», 2001. Т. 1. С. 222.].

Творческая судьба Сайкаку сложилась счастливо. В Японии конца XVII – первой половины XVIII в. не было прозаика, чья слава могла бы сравниться с его славой. Его сочинения неоднократно переиздавались, вызывали множество подражаний. А в 1701 году был опубликован роман ныне уже забытого писателя Мияко-но Нисики, в котором в качестве одного из персонажей выведен Сайкаку. Примечателен эпизод, повествующий о муках Сайкаку в аду, куда он якобы попал за тот великий грех, что «писал чудовищные небылицы про людей, с коими не был знаком, так, будто это сущая правда».

Эти слова знаменательны: сквозь пафос осуждения и неприятия в них отчетливо проступает ощущение ошеломляющей новизны и правды, которое испытывали современники Сайкаку, читая его «рассказы об изменчивом мире». И совсем не случайно, что на исходе XIX века, когда в Японии рождалась новая литература, многие ведущие писатели той поры заново открывали для себя произведения Сайкаку, видя в нем своего предтечу и учителя.

Т. Редько-Добровольская

Из сборника «Двадцать непочтительных детей страны нашей»

Добро и зло в одной упряжке недолго ходят

Хороших друзей встретишь нечасто, дурных же – сколько угодно. Жили в Хиросиме два приятеля. Не зная удержу в погоне за развлечениями, они, что ни вечер, садились в лодку и гребли в направлении известного своими веселыми кварталами городка Миядзима в провинции Аки, покрывая расстояние в пять ри скорее, чем сгорит фитиль длиною в один сун.[24 - Ри – мера длины, равная 3,927 км. Сун – мера длины, чуть больше 3 см. – Здесь и далее примеч. пер.] Настолько были они схожи меж собой и нравом, и обликом, что других таких не только в Хиросиме, но и во всем широком свете не сыщешь. Одного из них звали Биттюя Дзинсити, другого – Канатая Гэнсити. Трудиться они не желали, сидели на шее у родителей и только и знали, что пускать по ветру денежки, накопленные отцами за долгие годы. Немудрено, что дома Биттюя и Канатая, некогда слывшие едва ли не самыми богатыми в тех краях, со временем пришли в упадок, а по прошествии десяти лет и вовсе обнищали.

Незавидная участь выпала отцам этих повес: всю молодость они трудились в поте лица, а на старости лет некому было о них позаботиться. Просыпались они с пустым желудком и спать ложились с пустым желудком. Была у одного из дружков сестра на выданье. Как полагается, мать заблаговременно начала готовить для нее приданое – одежду и всякую домашнюю утварь, только непутевый братец и это прибрал к рукам, продал, а вырученные деньги прокутил. Пришлось отправить ее в чужой дом в услужение – нынче не сыщешь чудака, который взял бы в жены девушку без приданого. Глядя, как печется о своей сестре хозяйский сын, бедняжка еще больше обижалась на брата.

Перед новогодним праздником последние остатки былого благополучия истаяли, точно лед на солнце, и молодые кутилы остались без гроша, даже огонь в очаге им теперь нечем было развести. Чтобы как-то поправить положение, в ночь Сэцубун[25 - Сэцубун – праздник начала весны, отмечавшийся четвертого числа второго месяца по лунному календарю. В ночь на Сэцубун совершался обряд изгнания нечистой силы – люди разбрасывали бобы с криками: «Счастье в дом, черти – вон!» Во время этого праздника нищие ходили по домам и произносили молитвы и заклинания против несчастий, получая за это подаяния в виде риса или нескольких мелких монет.] Дзинсити и Гэнсити надвинули на глаза бумажные капюшоны, хотя в темноте их и так никто не узнал бы, и вышли на улицу просить подаяние. Правду говорят: чтобы быть попрошайкой, особой выучки не требуется, но стыда не смыть до самой смерти. Так они ходили от дома к дому и, не щадя горла, всю ночь истошно голосили:

– Счастья вам, хозяева, и долголетия! Прожить вам не меньше девяти тысяч лет, подобно Дунфану Шо![26 - Дунфан Шо – сановник китайского императора Уди, живший во II–I вв. до н. э. Одна из многочисленных легенд, связанных с его именем, повествует о том, как он похитил из волшебного сада Владычицы Запада Сиванму персик (в китайской мифологии – плод бессмертия), даровавший ему долголетие. В Японии Дунфан Шо был известен не столько как реальное историческое лицо, сколько в ипостаси сказочного долгожителя, мага и чародея.] – однако с подаяниями им не везло: к утру у них оказалось на двоих всего восемнадцать медяков да двести зерен вареной фасоли.

Решив, что этак долго не протянешь, они бросили родителей на произвол судьбы, а сами в поисках удачи подались на восток.

В городке Окаяма провинции Бидзэн у них кончились припасенные на дорогу деньги. Там они и застряли и снова принялись побираться. Однако с виду они мало походили на нищих – белизна их лиц и щеголевато зачесанные волосы внушали людям подозрение. И вместо подаяний на попрошаек сыпались грубые окрики:

– Проваливайте отселе, прочь с дороги!

Теперь, когда кутилы оказались без крова, так горько им было вспоминать безвозвратно ушедшие счастливые дни, так стыдно было своих нищенских отрепьев, что они не успевали утирать непрошеные слезы.

Надобно заметить, что в то самое время в провинции Бидзэн в большом почете было Учение сердца[27 - Учение сердца (сингаку) – этическое учение, сформировавшееся во второй половине XVII в. в среде горожан. Сторонники этого учения проповедовали принципы «должного» поведения горожанина, среди которых значительное место занимали конфуцианские добродетели: верность высшему, сыновняя почтительность и т. д.], и людские сердца устремились к добродетели. Поскольку сам князь оказывал милости тем, кто проявлял верность господину и почтение к родителям, все становились на стезю благочестия, и в стране той царили мир и спокойствие.

Потерпев неудачу на поприще нищих, Дзинсити и Гэнсити смекнули, что скорее добьются удачи, ежели станут следовать законам этой страны, и, подговорив двух немощных стариков, пустились на новую уловку. Дзинсити смастерил тележку, в каких возят калек, усадил в нее семидесятилетнего старика и, возя тележку по городу, со слезами в голосе причитал:

– Помогите, люди добрые, сжальтесь над несчастными горемыками! От роду мне двадцать три года, сам я из земли Аки. Уж и не знаю, за какие прегрешения выпала мне такая тяжкая доля, что я не могу прокормить своего батюшку и вынужден покрывать себя позором, прося милостыню…

Все сочувствовали его горю и не скупились на подаяния. Вскоре риса и медных монет набралось столько, что они уже не умещались в тележке.

Не отставал от своего приятеля и Гэнсити. Посадив на спину другого старика, он тоже ходил по городу, причитая и прося подаяния. Видя, сколь велико его сыновнее благочестие, люди не оставались безучастными и к его беде.

Через некоторое время Дзинсити и Гэнсити поставили на пустоши бамбуковую ограду и, собрав сухие ветки, построили себе хижины, в которых можно было укрыться от дождя и росы. После ночей, проведенных под открытым небом, житье в этих убогих лачугах казалось им невиданным счастьем. Зачерпнув в глиняный котелок водицы из болота, они ссыпали в него без разбора все подаяния, собранные за день: и нешелушеный рис, и рис нового урожая, и красный рис, и красную фасоль. Получалось месиво, но они и тому были рады. Была бы, как говорится, плошка да крыша над головой, было бы чем набить живот, – о большем они и не мечтали.

Вернувшись домой, Дзинсити заставлял старика растирать ему спину, а по ночам велел отгонять комаров. Когда же притомившийся за день старик ненароком задремывал, тот, не считаясь с его годами, нещадно пинал его в бок и орал:

– Ух, старый болван, ничего толком сделать не можешь!

– Негоже так обижать старика, – не раз говорил приятелю Гэнсити. – Ведь он тебе названый отец. Лишь благодаря ему ты не умер с голоду. Нельзя забывать добро!

Однако от этих слов Дзинсити приходил в еще большую ярость. Кончилось тем, что он насмерть разругался с приятелем. Стоило Гэнсити попросить у него взаймы лучину или еще какую-нибудь мелочь, он неизменно отвечал отказом.

Но Небо, как известно, судит по справедливости и каждому воздает за добрые и злые дела. Не прошло много времени, как люди отвернулись от Дзинсити, перестали подавать ему милостыню, и стал он бедовать пуще прежнего. Что же до Гэнсити, то ему, напротив, с каждым днем подавали все больше. Теперь в непогожие дни он мог оставаться дома и заботился о своем старике так, словно тот был ему родным отцом.

Глядя на него, старик из соседней лачуги еще пуще горевал о своей несчастливой доле, еще больше досадовал на Дзинсити. В конце концов он решил откусить себе язык и свести счеты с жизнью.

А старик этот, да будет вам известно, был вовсе не подлого звания, а вел свой род от самураев, знаменитых в провинции Этиго.

– Так уж случилось, что, став ронином[28 - Ронин – самурай, по какой-либо причине оставивший службу у своего господина.], я был вынужден скрываться от людей, и вот теперь, на старости лет, мне приходится влачить жалкое существование, – сказал он однажды Гэнсити, когда Дзинсити не было рядом. Не сдерживая слез, он продолжал: – С жизнью мне расставаться не жаль, одно лишь меня заботит – не хочу после смерти стать добычей собак и волков. Не могли бы вы предать прах мой земле?

Гэнсити проникся еще большим состраданием к несчастному старику и молвил в ответ:

– Коли суждено вам умереть, я исполню вашу просьбу. Но пока я здесь, вам не о чем тревожиться. Никто больше не посмеет дурно обращаться с вами.

Старик склонил голову и, отирая рукавом слезы, с благодарностью произнес:

– Радостно мне слышать эти слова.

В этот миг перед хижиной появился какой-то путник. Слуги вели под уздцы его коня и несли паланкин. Он торопился, должно быть, по какому-то важному делу. Остановившись, человек этот оглядел старика пристальным взглядом, затем спросил:

– Скажите, почтенный, ваше имя не Хасимото Такуми?

– Неужели это ты, Кинъя? – всплеснул руками старик. Видно, крепки были узы, связывавшие отца с сыном.

– Какое счастье, что я вас отыскал! – воскликнул путник. – Когда мы расстались, я отправился в провинцию Мусаси и после долгих мытарств наконец поступил на службу к тамошнему князю. Мне положили жалованье, как и прежде, – пятьсот коку риса.[29 - Мне положили жалованье, как и прежде, – пятьсот коку риса. – Дружинники-самураи получали довольствие от своих сюзеренов в виде рисового пайка. Один коку риса весил около 150 кг.] Испросив отпуск в пятьдесят дней, я отправился разыскивать вас, отец. Этот срок подходит к концу, и я уже совсем было отчаялся вас найти. И вот мы всё же встретились. Выходит, не отвернулось еще от меня самурайское счастье.

Старик, в свою очередь, поведал сыну о тяготах, выпавших на его долю за время разлуки. Слушая отца, Кинъя не успевал осушать слезы.

Тем временем воротился Дзинсити. Увидев незнакомца, он остолбенел от страха. Кинъя схватил его и гневным голосом произнес:

– Такого мерзавца, как ты, не следовало бы оставлять в живых, но я не стану тебя убивать. Судьба сама покарает тебя за твои злодеяния!

С этими словами Кинъя разнес в щепы хижину Дзинсити. И снова на том месте стало пустое поле.

– А вас, – сказал он Гэнсити, – я принимаю к себе на службу.

Затем Кинъя посадил отца и второго старика в паланкин и вместе с ними отправился на восток.

Так и остался Дзинсити ни с чем, если не считать разбитой посуды, черпачка из раковины да старой циновки, которая не уберегала от утренней росы и вечернего ветра. Вот какая беда постигла Дзинсити! Вскоре пошла о нем дурная молва, и люди изгнали его из тех мест. Теперь ему даже голову приклонить было негде.

Первый снег застал его у храма Сёсядэра в провинции Харима. Там он и нашел свою погибель – закоченел и умер.

Приписка, оставленная на изголовье

В последнее время у столичных жителей вошло в обычай, чуть перевалит им за сорок, обривать голову и удаляться на блаженный покой. Впрочем, если есть деньги, бритая голова не помеха в развлечениях – даже таю[30 - Таю – гетера высшего ранга.] в веселых кварталах охотно выходят к таким гостям. А мальчики-лицедеи и подавно не гнушаются водить с ними дружбу. Передав сыну хозяйство, можно жить в свое удовольствие, без хлопот и волнений; подобное благо ни на что не променяешь. А вот женщины по большей части неразумны и до самой смерти не желают уступать невестке бразды правления в доме. Как поглядишь да послушаешь, таковы нравы не только в столице, но и в провинции.

Жил в уезде Хата провинции Тоса человек по имени Кацуоя Скэхати, судовщик, отдававший внаем рыбацкие лодки. Дело свое Скэхати вел с умом, так что не только лодки его выдерживали натиск морских волн, но и сам он мог устоять перед любой житейской бурей и постепенно разбогател. Был у него сын по прозванию Скэтаро. Смышленый от рождения, он во всем старался помочь отцу, и тот радовался, видя, как все вокруг его нахваливают.

Когда Скэтаро исполнилось девятнадцать, он приглядел себе девушку из той же деревни, пригожую и славную, и вскоре взял ту девушку в жены. Теперь родителям Скэтаро ничто не мешало уйти на покой. Они построили для себя отдельный флигель позади дома, все ключи от хозяйства передали Скэтаро, а вдобавок приставили к нему в помощники двоих приказчиков, добросовестных и ухватистых. С тех пор дела семьи еще шибче пошли в гору, – как говорится, по заслугам и честь.

Глядя на то, как ладно живут Скэтаро с молодой женой, родители радовались и с нетерпением ждали появления внуков. А поскольку невестка еще не вышла из возраста, когда женщине пристало расхаживать в фурисодэ[31 - Фурисодэ (букв.: «развевающиеся рукава») – праздничная одежда молодой незамужней женщины.], свекровь беспокоилась, как бы слуги при ней не начали лениться да своевольничать, и по многу раз на день наведывалась в дом, где жили молодые, с дотошностью вникая во все хозяйственные дела. Зная, сколь требовательна старая госпожа, слуги трудились ревностно, да еще приговаривали:

– В этом доме и дела идут полным ходом, потому что у штурвала стоит умелый хозяин, и на кухне царит порядок, потому что всем заправляет старая госпожа.

Несмотря на свои преклонные годы, свекровь была бодра и приветлива, всякий раз, приходя на кухню, рассказывала слугам что-нибудь потешное, поэтому все они из кожи вон лезли, стараясь ей угодить.

Казалось бы, лучшей свекрови и желать нельзя, но жена Скэтаро невзлюбила старую женщину, завидуя тому, с каким почтением к ней относятся в доме. И вот однажды на рассвете, в ту грустную пору по весне, когда не переставая льют дожди, она сделала на своем конце изголовья такую надпись: «Я не могу более оставаться в этом доме, терпя над собою опеку Вашей матушки. Хотя моя любовь к Вам безмерна и я знаю, что любима Вами, нам лучше расстаться. Такая уж, видно, выпала нам судьба в бренном мире», – и, пока муж не проснулся, поднялась с постели и, как была, в смятом спальном одеянии выбежала из дома.

Пробудившись ото сна, Скэтаро прочел обращенное к нему послание и залился горючими слезами. Все в доме всполошились и сразу же отрядили людей на поиски беглянки.

Как выяснилось, жена Скэтаро нашла себе прибежище в женском монастыре у подножья горы.

– Я пришла сюда не для того, чтобы принять постриг, – сообщила она монахиням. – Просто хочу пожить вдали от мира.

Монахини решили, что на то у женщины должны быть причины, и принялись выпытывать у нее, что да как. Тем временем в монастырь явились люди, отправленные на ее поиски, и попросили настоятельницу взять беглянку под свое покровительство. Воротившись домой, они рассказали обо всем хозяевам, и у родителей Скэтаро отлегло от сердца, – ведь, к счастью, невестка нашлась.

На следующий же день они послали за ней слуг, но женщина и не подумала возвращаться.

Истосковавшись по любимой жене, Скэтаро бросил родителей на произвол судьбы и отправился в тот монастырь, желая быть с нею рядом не только в этой, но и в будущей жизни[32 - Известная старинная поговорка гласит: «Узы между родителями и детьми не прерываются на протяжении одной жизни; супружеские узы – на протяжении двух жизней; узы между господином и подданным – на протяжении трех жизней».].

Шло время, и не было дня, чтобы Скэтаро не проклинал ни в чем не повинную мать и не порочил ее доброго имени. Мать же на него не обижалась, а только жалела его, ведь был он ее единственным сыном. И вот однажды, проведя в горестных думах бессонную ночь, старая женщина решила лишить себя жизни, пожертвовать собой ради его счастья. Приняв такое решение, она сказалась больной, перестала пить и есть и на девятнадцатый день скончалась прежде отведенного ей срока, исчезла, словно видение бренного мира.

Скэтаро кончина матери нисколько не опечалила, ведь он давно уже ворчал: зажилась, мол, старуха на свете, – невестка же и подавно обрадовалась, тотчас вернулась домой и принялась хозяйничать. Что же до старика отца, то, к счастью для супругов, он был туг на ухо, поэтому они заперли его в дальней комнате, как ненужный хлам, и месяцами не видели.

И вот, когда со смерти матери прошло уже больше года, Скэтаро за какой-то надобностью вытащил то самое изголовье и увидел на нем сделанную рукою матери приписку: «Так уж устроена жизнь, что невестки, состарившись, превращаются в свекровей. Сколь жестоки бывают порою людские сердца! Как горько сознавать, что моя невестка оказалась волком в овечьей шкуре! Любя сына, я без сожаления расстаюсь с жизнью, чтобы не мешать его супружескому счастью».

Вскоре о том стало известно повсюду, и все отвернулись от Скэтаро и его жены. Не смея показаться людям на глаза, они перестали выходить из дома и в конце концов совершили двойное самоубийство, заколов друг друга мечом.

Горе, вылетевшее из рукава

Воистину, горько, когда подозрение падает на человека, чья душа ясна, как безоблачный день. Небо, разумеется, судит по справедливости, и в конце концов правда торжествует. Но – увы! – не каждому удается дожить до этого счастливого часа. Многие вынуждены страдать понапрасну, став жертвой оговора или злого навета.

Жил в портовом городе Цуруга провинции Этидзэн некто по имени Эномото Мандзаэмон. Большую часть года он крестьянствовал, а в свободное от полевых работ время еще и приторговывал. В торговле Мандзаэмон знал толк и каждый год выставлял на осенней ярмарке в Цуруге лотки со всевозможными диковинами, закупленными в Киото. Немало погонщиков и крестьян собиралось поглазеть на них, словно это были цветы столичных вишен, распустившиеся здесь посреди осени. Был он человеком оборотливым, из тех, кто своего не упустит, подсчитывал все в уме, не сорил понапрасну деньгами, покупателя, хоть какого, умел обвести вокруг пальца. И все же удача обходила его стороной, деньги таяли быстро, и вскоре он остался ни с чем. Как известно, беда не ходит одна: ни с того ни с сего земля его перестала родить и за четыре-пять лет превратилась в пустошь. Даже подати платить ему было нечем, так что пришлось распродать все имущество. Но и в этом жалком положении он продолжал строить из себя умника и совал нос в чужие дела, поэтому все кому не лень впутывали его в свои тяжбы. Дело дошло до того, что родственники, опасаясь неприятностей, совсем перестали с ним знаться. А сколько горя жена с ним хлебнула! Жизнь ее превратилась в сущую муку. Частые огорчения подточили здоровье, и двадцати шести лет от роду она покинула сей бренный мир. Случилось это в конце пятого месяца. Но хуже всего было то, что на руках у Мандзаэмона остался грудной младенец, сынишка по прозванью Манноскэ. Все сорок девять дней, пока перед табличкой с именем покойницы стояли цветы и курились благовония, отец просидел не смыкая глаз возле колыбельки с москитной сеткой на изголовье. Особенно тяжко ему приходилось, когда малыш начинал плакать. Чего только ни делал несчастный отец, чтобы его успокоить: кормил рисовой кашицей со сладкими тянучками, укачивал, положив к себе на колени, – но ребенок не унимался, и казалось, ночи не будет конца. В такие мгновения Мандзаэмон думал, что этому ребенку лучше было совсем не родиться на свет, и с тоской вспоминал жену, сетуя на горькую участь вдовца.

Однажды ночью, вне себя от отчаяния, он схватил ребенка и побежал к храму, который стоял на краю поля в половине ри от его дома.

Положив Манноскэ в часовенке у дороги, он собрался было в обратный путь, но в это время младенец расплакался, – видно, озяб на холодном полу. У отца едва сердце не разорвалось от жалости, и он снова взял сына на руки, приговаривая: «Плачь, не плачь, все равно придется мне тебя бросить».

Начало светать. Зачирикали воробьи на крыше и принялись кормить своих птенцов. Глядя на них, Мандзаэмон подумал, что, раз даже птицы так заботятся о своих чадах, ему, рожденному на свет человеком, тем более не пристало отказываться от родного дитяти, – и вместе с Манноскэ воротился домой.

Отметив постом пятидесятый день кончины жены, Мандзаэмон решил обойти близлежащие деревни, чтобы купить рисовых жмыхов и начать торговлю. Он повесил через плечо две корзины, в одну посадил Манноскэ, другая же и без того была тяжела, как будто Мандзаэмон излил в нее все свои слезы. Так он вошел в соседнюю деревню. Поселяне приветили Мандзаэмона, обласкали младенца.

Как раз в это время в просторном саду возле дома старосты чаевничали женщины той деревни. Была среди них вдова, которая вполне годилась в жены Мандзаэмону. Недолго думая, ее просватали за него, а вскоре и свадьба сладилась.

Женщина эта и собой была не хуже других, и сердце имела доброе. А замуж поспешила не потому, что наскучилась одиночеством, – просто пожалела бедного малютку. Незадолго до этого у нее умер ребенок, в груди оставалось молоко, и она вскормила Манноскэ, заботясь о нем, как родная мать. К тому же и хозяйкой она оказалась отменной, – бывало, вечером наткет полотна, а утром уже спешит его продавать. С ней Мандзаэмон забыл про голод и холод, а со временем они настолько разбогатели, что смогли держать во множестве слуг и работников.

К тому времени Манноскэ уже исполнилось шестнадцать лет, и он стал носить взрослую прическу, выбривая волосы углом на висках.[33 - …он стал носить взрослую прическу, выбривая волосы углом на висках. – По достижении четырнадцати-пятнадцати лет юноши начинали делать взрослую прическу, подбривая волосы на висках.] Вырос парень на славу, и многие завидовали взрачности его лица. Только нрава он был прескверного, всем нечестивцам нечестивец. Дня не проходило, чтобы он не нагрубил отцу, но мачеха неизменно вступалась за него и всякий раз старалась умилостивить мужа. Мандзаэмон же любил жену и ни в чем ей не перечил. Это приводило Манноскэ в бешенство, и неблагодарный пасынок задумал выгнать мачеху из дома.

Однажды он сказал отцу:

– Больно говорить вам об этом, но дольше молчать я не могу, это значило бы пойти против совести. Матушка то и дело заигрывает со мной – срам, да и только! До сих пор я терпел и скрывал от вас ее непотребство, но ведь кто-то может ненароком это увидеть и ославить меня, невиновного, ни за что, ни про что. – Городя весь этот вздор, паршивец заливался слезами.

Потрясенный отец воскликнул:

– Быть того не может!

– Понимаю, в это трудно поверить, – ответил сын, – но вы можете убедиться сами. Сделайте вид, будто вам надо отлучиться из дома, а сами спрячьтесь в укромном местечке и наблюдайте за нами.

Выпроводив отца, Манноскэ обратился к мачехе: