Читать книгу Гражданская война (Руслан Гайсин) онлайн бесплатно на Bookz
Гражданская война
Гражданская война
Оценить:

4

Полная версия:

Гражданская война

Руслан Гайсин

Гражданская война

I

Октябрь 1919 года пахнул гарью, мокрым дерном и тревогой. Последний перегон, на телеге у молчаливого мужика, жевавшего губами солому, Алексей Карев проделал молча, вжав голову в плечи от пронизывающего, не осеннего, а уже зимнего ветра. Студент-медик, два года не видевший родного города N, возвращался домой долго, с мытарствами, по разоренным дорогам, и теперь, когда колесо громко стукнуло о знакомую версту на въезде, сердце его не радостно ёкнуло, а сжалось холодным комом.

Город встретил его не звоном колоколов, не шумом базара, а гулкой, зловещей тишиной. Мостовая, которую он помнил выметенной, была усыпана осколками стекла и комьями засохшей грязи. Фасады домов, прежде такие нарядные, пестрели теперь не вывесками, а кривыми, наскоро намалеванными плакатами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и «Мир – хижинам, война – дворцам!». Слова были правильные, священные для него, те самые, что он читал в прокламациях в Питере и за которые готов был отдать жизнь. Но здесь, на этих обшарпанных стенах, они казались не призывом, а угрозой. С угла, из бывшей кондитерской Филиппова, где он в детстве покупал песочные колечки, теперь торчал пулемет, облепленный, как осами, тремя фигурами в буденовках. Один из них, юнец с лихими вихрами, лениво проводил по ним взглядом Алексея, и тот невольно потупился, ощущая себя чужим.

«Просто ещё не наладили, – шептал он себе, ступая по знакомой, но чужой улице. – Революционный порядок. Время трудное. Всё наладится». Он крепче сжал ручку своего потрепанного саквояжа, где лежали главные сокровища: томик Блока с закладкой на «Двенадцати», несколько медицинских инструментов отца и две пары шерстяных носков, связанных сестрой и присланных ему прошлой зимой. Они пахли домом.

Дом Каревых, двухэтажный, каменный, с высокой крышей и фигурным дымником, стоял на Соборной, теперь, видимо, переименованной в какую-нибудь другую улицу. Алексей остановился у калитки, и дыхание перехватило. На парадной двери, выкрашенной в темно-зеленый, сиротливо болталась на одном гвозде дощечка с надписью: «Приемные часы: с 14 до 16. Врач И.С. Карев». Значит, отец все еще принимал. Это было хорошо. Это было знаком жизни.

Он толкнул калитку – скрип был тот же, заветный, детский. И тут дверь дома распахнулась, и на пороге возникла она. Катя.

Сестра. Он не видел ее два года, и она стала… другой. Не взрослее – старше. Лицо, всегда нежное и румяное, было бледным и острым. Глаза, огромные, серые, как у матери, смотрели не с радостью, а с таким животным, мгновенным страхом, что Алексей отшатнулся. На ней было простое коричневое платье, перешитое, как он сразу понял, из старого маминого, и поверх – большой вязаный платок.

– Леша? – выдохнула она, не веря. – Ты? Живой?

– Живой, Катюша, – голос его сорвался, он бросился к ней, чтобы обнять.

Но она сделала шаг назад, за дверной косяк, не как сестра, а как страж.

– Тихо! – прошипела она. – Заходи, быстро. Отец… отец болен. Грипп, или что хуже.

Он проскользнул в прихожую, и знакомый запах дома – воска, лекарств, яблок из чулана – ударил в ноздри, такой сильный и родной, что на глаза навернулись слезы. Но что-то было не так. Пол был немытый, на вешалке висело всего два пальто – отцовское драповое и Катино старое. Исчезли зеркало в резной раме и медная подставка для тростей.

– Где… где все? – спросил он, сбрасывая шинель.

– Конфисковали, – коротко бросила Катя, уже засовывая щеколду на двери. Она повернулась к нему, скрестив руки на груди. – «Излишки движимого имущества для нужд революционного комитета». Забрали зеркало, комод из гостиной, папины золотые часы… Мамин сервиз. Все. – Голос ее был ровным, безжизненным, но в последнем слове дрогнул.

Алексей почувствовал, как по спине пробежали мурашки. Не от холода.

– Но… это же временные трудности, Катя. Экспроприация эксплуататорских излишков… – начал он заученную фразу.

– Наш сервиз был эксплуататорским излишком? – перебила она, и в ее глазах вспыхнул тот самый огонь, который он помнил. Огонь спора, упрямства. – Чашки, из которых мы с тобой пили молоко? Мамины чашки?

Он не нашел что ответить. В голове гудело. Он представлял себе возвращение иначе. Пламенные споры с отцом-либералом, убежденные рассказы сестре о новом мире, о справедливости… А не это – страх в ее глазах и пустота в прихожей.

– Папа где? – спросил он тихо.

– В кабинете. Спит. Температура спала, но слабость страшная. Леша, ты… ты как? Ты с ними? – Она смотрела ему прямо в лицо, выискивая правду.

– Я… я за народ, Катя. За справедливость. За то, чтобы такого, как сейчас, никогда больше не было.

– А что сейчас? – она махнула рукой в сторону окна. – Ты по городу шел? Видел? Это и есть твоя справедливость? Пулеметы на углах и голодные глаза?

Дверь вглубь дома скрипнула, и на пороге появился Иван Сергеевич Карев. Он стоял, опираясь о косяк, в стеганом халате, и Алексей едва узнал отца. Тот всегда был крепким, солидным, с уверенными движениями рук хирурга. Теперь же это был постаревший, осунувшийся человек с проседью в бороде и глубокими тенями вокруг глаз. Но глаза – умные, усталые, все те же.

– Голоса услышал, – хрипло сказал он. – Думал, снова за пайком пришли. А это наше блудное чадо вернулось.

– Папа, – Алексей бросился к нему, обнял осторожно, чувствуя, как тот легок и горяч сквозь ткань халата.

– Жив, здоров, – отец похлопал его по спине слабой рукой. – И, судя по горячности в голосе сестры, полон прежних идеалов. Ну, заходи, садись. Катя, есть что-нибудь? Удиви гостя.

Они сидели в столовой за большим дубовым столом, с которого исчезла скатерть. Катя поставила перед ними две миски с пустой, жидкой баландой, в которой плавало несколько темных крупинок – каша из какой-то муки, похожей на опилки, и две половинки черного, липкого, как глина, хлеба. Запах был кислый, тоскливый.

– Это паек, – сказала Катя, садясь. – По 200 грамм на иждивенца. Папа как врач имеет 300. Я как нетрудящийся элемент – 150. Вот и считай.

Алексей смотрел на эту пищу, и его идеализм, такой крепкий в дороге, дал первую, почти слышную трещину. Он думал о голоде как об абстракции, о трудностях военного времени. Но не о том, что его сестра и больной отец едят это.

– Я… я привез кое-что, – пробормотал он, полез в саквояж и вытащил завернутый в газету кусок сахара-рафинада и маленькую пачку чая. Это было его дорожное НЗ, сбереженное на последние деньги.

Катя взглянула на сахар, и губы ее задрожали. Она резко встала и вышла на кухню греть воду. Иван Сергеевич взял кусочек сахара, повертел в пальцах.

– Спасибо, сынок. Ценный груз. Но скажи мне честно: зачем вернулся? В Питере было безопаснее. Или голодно так же?

– Я хотел быть здесь, папа. Хотел помогать. Строить новое. Я медик… Могу быть полезен.

– Полезен, – повторил отец задумчиво. – Слово хорошее. Только полезен кому? Новым властям? Им сейчас нужны не столько медики, сколько верные солдаты. А тем, кто против них? Им медики нужны позарез. Но за помощь им – расстрел.

– Папа, не надо так, – тихо сказал Алексей. – Я не за жестокость. Я за идею! За светлое будущее!

– Будущее, – отец отломил крохотный кусочек хлеба и медленно прожевал. – Оно, конечно, светлое. Но строится оно из сегодняшнего дня. А сегодняшний день, Леша, – он кивнул в сторону окна, за которым уже сгущались осенние сумерки, – сегодняшний день очень темный. И пахнет кровью.

В этот момент с улицы донесся резкий, отрывистый окрик, лязг оружия, затем – одиночный выстрел. Потом – еще один. Тишина, последовавшая за ними, была страшнее любого крика.

Катя замерла в дверях с чайником. Отец закрыл глаза. Алексей вскочил, инстинктивно рванувшись к окну, но Катя резко крикнула: «Не подходи! Не смотри!»

Он остановился. Сердце колотилось где-то в горле. Это был не бой, не сражение. Это было что-то будничное, ужасное в своей обыденности. Та самая «тьма», о которой говорил отец.

– Это… что это? – прошептал он.

– Это сейчас и есть твоя советская власть, Алексей, – тихо, но четко сказала Катя. По щеке ее скатилась слеза, но она смахнула ее тыльной стороной ладони с таким озлоблением, как будто это была не слеза, а паутина. – Она стреляет по ночам. Просто так. Для порядка. Добро пожаловать домой.

Он стоял посреди комнаты, чувствуя, как почва уходит из-под ног. Воздух, пропитанный запахом баланды, страха и пороха, был густым и невыносимым. Он вернулся. Но дома, того самого, теплого и надежного, больше не существовало. Была только эта холодная пустота, больной отец, испуганная сестра и гулкие выстрелы за окном, которые разили не тела, а его самые светлые, самые святые надежды.

В эту секунду он понял лишь одно: он совершил ошибку. Но пути назад уже не было.


II

Три дня Алексей прожил как во сне. Сон был тяжелым, прерывистым, с мучительно яркими видениями: то он оперировал в чистой, светлой клинике будущего, то бежал по темной улице от выстрелов, не видя лиц преследователей. Он почти не выходил из своей комнаты на втором этаже, где все было знакомо до боли – трещинка на потолке в форме сабли, след от засохшей кляксы на столе, – и в то же время чуждо. Эта комната принадлежала другому Алексею, тому, который еще верил, что мир можно исправить красивым жестом и правильными словами.

Он пытался читать Блока, но строки «Нежной поступью надвьюжной, снежной россыпью жемчужной…» резали слух диссонансом. За окном был не «снежный россыпь», а грязная, подмерзшая слякоть, и шагали по ней не призрачные «двенадцать», а реальные, грубые фигуры в шинелях, с винтовками за спиной.

На четвертый день отец, почувствовав себя немного лучше, позвал его в кабинет.

– Сидеть в четырех стенах – с ума сойти, – сказал Иван Сергеевич, поправляя очки. Он сидел за своим письменным столом, заваленным журналами и рецептурными бланками. – И пользы от тебя, как от козла молока. Иди ко мне в амбулаторию помогать. При госпитале ревкома она теперь. Не бойся, резать никого не заставят. Будешь бинты мотать, инструменты кипятить. Дело найдется.

– Я… я не боюсь, папа.

– Знаю, что не боишься. Боишься другого. Увидеть, как оно все на самом деле. Но прятаться – не выход. Хирург должен смотреть в рану, какой бы гнойной она ни была. Иначе не вылечишь.

Алексей кивнул. Это был шанс. Шанс прикоснуться к реальному делу, а не к призрачным идеям. И доказать себе, что он может быть полезен здесь и сейчас.

Но реальность ударила его в лицо, едва он с отцом переступил порог бывшей земской больницы, теперь носившей вывеску «Госпиталь №3 при Революционном Комитете г. N». Запах. Он впился в ноздри и остался там навсегда: густая, сладковатая вонь гниющей плоти, карболки, немытых тел и отчаяния. Коридоры были забиты носилками, на которых лежали, сидели, стонали люди в окровавленных шинелях и рваной крестьянской одежде. Воздух гудел от стонов, резких окриков санитаров и сухого, надрывного кашля. Никакого света будущего. Только мрак и боль сегодняшнего дня.

Алексей проработал шесть часов. Он помогал отцу перевязывать страшную, зияющую рану на бедре у мальчишки-красноармейца, не старше его самого. Он выносил полные тазики окровавленных бинтов. Он держал за руку седого, бородача в гражданском, умиравшего от тифа, и слушал его бессвязный бред о деревне, о неубранной ржи. К концу смены его белый студенческий халат (найденный отцом) был в бурых пятнах, руки тряслись от усталости, а в душе поселилось холодное, невыносимое чувство бессилия.

– Неплохо для первого раза, – сухо заметил отец, умываясь в тазу. – Завтра будет хуже. Тифозных привезут новых. Иди домой, отдохни. Я еще задержусь.

Алексей вышел на крыльцо, жадно глотнув промозглого воздуха, менее вонючего, чем внутри. Сумерки снова сгущались. И тут он увидел ее. Катя шла по двору госпиталя, неся под мышкой стопку бумаг, завернутую в серую ткань. Она шла быстро, опустив голову, но не от ветра, а будто стараясь быть незаметной.

– Катя! – окликнул он.

Она вздрогнула, остановилась. Увидев его, не улыбнулась, лишь слегка разжала губы.

– Что ты здесь делаешь?

– Работу нашла, – коротко бросила она. – В архиве ревкома. Переписываю, систематизирую. Паёк побольше, чем иждивенческий.

– В ревкоме? – Алексей не скрыл изумления. – Ты же…

– Я же что? Ненавижу их? – она закончила за него. Глаза ее были сухими и жесткими. – Да. Но ненависть хлебом не намажешь. А папе лекарства нужны. Настоящие, а не сушеную ромашку. Теперь проходная, – она кивнула на сарай у ворот, где сидел часовой. – Могут задержать. Иди домой, Леша.

Она повернулась и зашагала прочь, тонкая, прямая, несгибаемая. Он смотрел ей вслед, и чувство стыда за собственную беспомощность обожгло его сильнее карболки.

Дом встретил его тишиной и запахом… жареной картошки. Настоящей, золотистой, пахнущей подсолнечным маслом. Алексей замер в прихожей, не веря носу.

– А, вернулся! – из столовой донесся голос отца, звучавший как-то неестественно громко и оживленно. – Раздевайся, проходи. У нас гость!

Сердце Алексея упало. Он вошел в столовую. За столом, на том самом месте, где всегда сидела мама, сидел человек в черной кожаной тужурке. Рядом на стуле лежала его фуражка-буденовка и кобура с маузером. Он неторопливо доедал с тарелки картошку, и это был Михаил Брусков.

Друг детства. Мишка. С которым они лазили на ту самую мельницу, ловили в речке пескарей, вместе пошли в первый класс гимназии. Мишка, которого отец когда-то лечил от воспаления легких, потому что в их бедной, темной избе на окраине не было денег на врача. Тот самый Мишка, который однажды, в шестнадцать лет, после порки отцом-пьяницей, сказал сквозь сломанную губу: «Я вам всем отомщу. Всем, кто жирует». Теперь он сидел за их столом и ел их картошку. И смотрел на Алексея не по-дружески, а оценивающе, холодно, как на интересный, но пока не опознанный объект.

– Лешка, – произнес Брусков, откладывая вилку. Голос у него стал низким, прокуренным, с металлическим отзвуком власти. – Долго же ты собирался. Уже думал, не передумал ли.

– Миша, – Алексей кивнул, не зная, что сказать. Рукопожатие? Объятие? Все казалось фальшивым.

– Комиссар Брусков теперь, – поправил его отец, и в его голосе прозвучала та же фальшивая, вымученная нота. – Зашел по-соседски. Узнал, что Леша вернулся.

– По-соседски, – повторил Брусков, и в уголке его рта дрогнула не то улыбка, не то гримаса. Он вытер губы куском хлеба – движения были резкие, рубленые. – И по делу. Слышал, в госпитале помогаешь, Алексей. Это хорошо. Спецов не хватает. Особенно своих, сознательных.

– Я хочу быть полезным, – глухо сказал Алексей, садясь на стул напротив.

– Полезным, – Брусков прищурился. – Слово-то какое… буржуазное. Мы говорим – нужным делу революции. А оно сейчас одно: выстоять. Раздавить контрреволюционную гидру. Без сантиментов. Твой отец, Иван Сергеевич, нужен. Он врач. Он вне политики. А ты? – Он пристально посмотрел на Алексея. – Ты кто? Сознательный попутчик? Или просто интеллигентский отродок, который книжки почитывает, пока другие кровь проливают?

В комнате повисла тяжелая пауза. Катя, стоявшая в дверях на кухню, замерла, вцепившись в косяк.

– Я медик, – с вызовом ответил Алексей, чувствуя, как закипает гнев. – И я за народ. Против эксплуатации. Против всего, что ты ненавидел.

– Я ненавидел голод, Леха, – тихо, но отчетливо сказал Брусков. – И холод. И то, что мой отец пил, а твой – носил крахмальные воротнички. Я ненавидел этот строй. А его не словами свергают. Его ломают. Ломают через колено. И щепки летят. Это не «Двенадцать» Блока, понимаешь? Это грязная, кровавая работа. Ты на нее готов?

Прежде чем Алексей успел ответить, с улицы донесся грохот – не выстрел, а тяжелый стук в калитку, потом – в дверь. Голос за дверью был молодой, напряженный: «Товарищ комиссар! Срочно!»

Брусков вздохнул, как человек, которого оторвали от важного, но рутинного дела. Он поднялся, натянул тужурку, пристегнул кобуру.

– Дело, – коротко бросил. – На Петроградской слободке нашли двоих наших агитаторов. Зарубленных шашками. Пойдем разбираться.

Он посмотрел на Алексея, потом на Катю, задержал на ней взгляд на секунду дольше. В его глазах мелькнуло что-то сложное, не комиссарское.

– Подумай, Леха. Нужны дела, а не слова. Мирным строительством после победим. Сначала – победим.

Он кивнул Ивану Сергеевичу, резко развернулся и вышел в прихожую. Дверь захлопнулась.

В столовой воцарилась тишина, которую теперь разъедал запах чужой, «комиссарской» картошки. Алексей сидел, сжимая кулаки под столом. Он чувствовал себя униженным, оскорбленным, выбитым из седла. Его идеи, его вера были растоптаны этим грубым, жестоким, но страшно убежденным в своей правоте человеком, который когда-то был другом.

Катя первая нарушила молчание. Она подошла к столу, взяла тарелку Брускова и понесла ее на кухню. У порога она обернулась.

– «По-соседски», – повторила она слова отца с ледяной, убийственной иронией. – Он пришел посмотреть на нас. Как на экспонаты в музее. Чтобы понять, можно ли нас оставить в покое. Или… – она не договорила, скрылась за дверью.

Иван Сергеевич снял очки и устало протер переносицу.

– Он прав в одном, сынок, – тихо сказал он. – Щепки летят. И нам с тобой, и Кате, и ему самому… главное сейчас – не попасть в эти щепки. Или не стать тем, кто их откалывает. Держись госпиталя. Лечи людей. Это твоя правда. Ее у тебя не отнимет никто. Ни красный комиссар, ни белый офицер.

С улицы донесся отдаленный, но ясный звук – не одиночный выстрел, а короткая, частая очередь из пулемета. Потом – крик, быстро оборвавшийся. Потом – тишина.

Алексей подошел к окну и отодвинул край занавески. Напротив, у фонаря, стояла небольшая группа людей в кожанках. Среди них он узнал квадратную фигуру Брускова. Они о чем-то говорили, один что-то показывал на землю. Потом Брусков резко махнул рукой, и все двинулись прочь, растворившись в синеве ночи.

Он не видел трупов. Он видел только темное, мокрое пятно на булыжнике мостовой, которое тускло блестело в свете одинокого фонаря. Это пятно было ответом на все его вопросы. Ответом без слов.

Правда отца была милосердной. Правда Брускова – беспощадной. А его собственная правда была где-то посередине, разорванная на части, и он не знал, как ее собрать.


III

Госпиталь не отпускал. Он въелся в кожу запахом карболки и сукровицы, заполз под веки видением гноящихся ран, звучал в ушах бесконечным гулом стонов и металлическим лязгом инструментов в тазу. Сон, если он приходил, был коротким и тревожным. Алексей просыпался с ощущением, что он все еще там, в длинном, тускло освещенном коридоре, где на полу, на соломе, лежали люди, и нужно было шагать осторожно, чтобы не наступить на чью-то руку.

Отец давал ему простые, но жуткие поручения. Не хирургию – до этого было далеко, а ту самую «грязную, кровавую работу», о которой говорил Брусков, но в ином, медицинском ключе.

«Пойдешь в третью палату, Леша. Там тифозные. Нужно сменить им судна, убрать. И бредят они сильно, привяжи ремнями к койкам того, кто мечется, чтобы не упал и не навредил себе».

Алексей шел, задерживая дыхание, в палату, где воздух был густым и горячим от лихорадочного жара двадцати тел. Он сжимал зубы, выполнял процедуры, глотая подступающую тошноту. Руки в перчатках, выданных отцом, были его единственной защитой от этого ада. Иногда он ловил на себе взгляды медсестер – усталых, затвердевших женщин. Они смотрели на него без интереса, как на еще один временный и, вероятно, бесполезный предмет обстановки.

Через неделю таких «университетов» отец позвал его к перевязочному столу. «Поможешь. Держать будешь. И смотреть».

Пациентом был тот самый юнец-красноармеец с лихими вихрами, которого Алексей видел у пулемета в свой первый день. Теперь вихры были мокрыми от пота и прилипли ко лбу. Лицо – восковым, с лихорадочным румянцем. Рана на бедре, которую они с отцом перевязывали в прошлый раз, почернела и издавала сладковато-гнилостный запах. Гангрена.

– Нужно резать, – тихо сказал Иван Сергеевич, кипятя инструменты в ведре над примусом. – Выше колена. Иначе сепсис, и он сгорит за сутки.

– Вы… вы отрежете ему ногу? – прошептал Алексей.

– Попробую спасти хоть что-то. Но шансов мало. Эфира нет. Хлороформа – капли. Будет больно. Очень. Ты должен держать его крепко. Не давать дергаться.

Юнец, его звали Петькой, бредил. Звал мать, кричал что-то про «беляков-собак». Когда его перенесли на стол и отец начал обрабатывать кожу, он пришел в себя на мгновение. Его глаза, мутные от жара, нашли лицо Алексея.

– Товарищ доктор… это вы? – прошептал он. – Ногу-то… не отрежете? На танцах я хотел… после победы…

Алексей не нашелся что ответить. Он только кивнул и положил тяжелую руку на его плечо.

Первый разрез. Петька взвыл. Дикий, нечеловеческий крик, от которого кровь стыла в жилах. Алексей навалился на него всем весом, чувствуя, как тощее, горячее тело бьется в конвульсиях под ним. Крики сливались в один непрерывный, душераздирающий стон. Алексей смотрел, как рука отца, твердая и точная, работает скальпелем, как темная, мертвая плоть отделяется от живой, как брызгает алая кровь. Запах крови теперь смешался с запахом гноя, пересилил карболку. У Алексея закружилась голова, в глазах поплыли темные пятна. Он сглотнул ком в горле и держал.

Казалось, это длилось вечность. Наконец, худшее было позади. Петька, обессиленный, затих, впав в полуобморочное состояние. Отец зашивал культю, его движения были быстрыми и уставшими.

– Воды, – хрипло сказал он.

Алексей отпустил Петьку и, шатаясь, пошел к умывальнику. Он плеснул воды в кружку, протянул отцу. Тот отпил, вытер лоб окровавленным рукавом халата.

– Молодец. Выдержал. Теперь знаешь, как выглядит война не на плакатах. Она выглядит вот так. – Он кивнул на бледное, безжизненное лицо Петьки. – Иди, проветрись. Минут на пятнадцать.

Алексей выскочил во внутренний дворик госпиталя – грязное, заваленное ящиками и битым кирпичом место. Он прислонился к холодной стене и глубоко, судорожно задышал, пытаясь прогнать из ноздрей тот сладковато-металлический запах. Перед глазами все еще стояла черная, гниющая плоть. И звучал тот крик.

Из-за угла донеслись голоса и смех. Двое санитаров в засаленных халатах курили, спрятавшись от ветра.

– …так этого купчишку, значит, в подвал. А он: «Я, говорит, на нужды революции пожертвовал!» Ха! А комиссар Брусков ему: «Твои пожертвования, товарищ, мы уже получили. Теперь получишь ты». Чик – и готово. Без суда, без разговоров.

– Без суда? А че, так можно?

– А кто спросит? Контрреволюционер же. Ясное дело. Порядок наводим.

Смех был грубым, сытым. Алексей почувствовал прилив новой, незнакомой ярости. Эти люди говорили о смерти так же буднично, как он только что помогал ампутировать ногу. Он оттолкнулся от стены и пошел обратно, не заходя внутрь, а через главный вход, на улицу. Ему нужно было уйти. Хоть на минуту. Выйти из этого ада, где калечили и убивали с одинаковым равнодушием, только разными инструментами.

Он свернул за угол здания, в узкий, глухой переулок, где стояли сараи и конюшни, принадлежавшие когда-то больнице. Здесь было тихо. И тут он услышал звуки. Не крики, а сдержанные, короткие команды. И еще один звук – сухой, щелкающий, как ломающаяся толстая ветка. Он знал этот звук теоретически, из книг. Но сейчас он узнал его инстинктивно.

Выстрел.

Он замер. Команды повторились. Еще один щелчок-выстрел. Потом еще.

Алексей, движимый невыносимым, болезненным любопытством, крадучись подошел к щели в дощатом заборе, отделявшем переулок от заднего двора ревкома.

Он увидел. Небольшой заснеженный пустырь. Трое человек в кожанках, с засученными рукавами. Перед ними – высокий, худой мужчина в одном рваном пиджаке, без шапки. Седые волосы разметались по ветру. Он что-то говорил, но слов не было слышно. Один из людей в кожанках – не Брусков, кто-то другой – неторопливо достал из кобуры наган, щелкнул предохранителем. Подошел к мужчине почти вплотную. Тот замолчал, поднял голову. Алексей увидел его профиль – орлиный нос, плотно сжатые губы. Он не просил пощады.

Выстрел был негромким, приглушенным. Мужчина резко дернулся и осел на колени, потом медленно повалился набок в грязный снег. Один из палачей спокойно подошел, наклонился, проверил пульс. Показал товарищам большой палец вверх. Двое других подхватили тело под мышки и потащили к уже выкопанной невдалеке траншее, из которой торчали чьи-то чужие сапоги.

Алексей отшатнулся от забора, прижался спиной к холодным доскам сарая. Его трясло. Не от страха, а от какого-то вселенского, леденящего ужаса перед бессмысленностью. Там, внутри, он держал парня, которому отрезали ногу, чтобы спасти жизнь. Здесь, за забором, жизнь отнимали так же просто, как выносили полное судно. «Чик – и готово». Без суда. Без разговоров. За что? За «контрреволюцию»? За то, что был в пиджаке, а не в кожанке?

bannerbanner