
Полная версия:
Инженер Его Величества
Ружьё медленно опустилось.
— Барин, — сказал он. Голос у него дрогнул. — Даниил Андреевич. Приехали. А я уж думал — продадите.
— Ты Ефим?
— Я. Я самый. — Он опомнился, торопливо закинул ружьё за спину и полез открывать ворота. — Да вы ж меня помнить должны. Я вас ещё вот таким на закорках катал. На узле-то.
Память мальчишки откликнулась слабо. Запах махорки. Большие руки. Чья-то борода, колючая и тёплая. Больше ничего.
— Помню, — сказал я. Это была почти правда.
Ефим кивнул. Помолчал.
— На похоронах-то вас не было, — сказал он. Без упрёка, просто как есть. — Николай Андреевич сказал — экзамены у вас.
Я не нашёл, что ответить. Мальчишка внутри меня съёжился. Экзаменов в апреле не было. Он просто не поехал. Испугался.
Ефим потянулся за моим саквояжем.
— Давайте донесу.
— Сам, — сказал я.
Он посмотрел на меня с лёгкой обидой, но отступил. Я не сразу понял, почему отказал. Саквояж был лёгкий. Просто я так привык. Сам донесу, сам проверю, сам сделаю. Надёжнее.
* * *Сторожка была внутри ограды, у самых ворот. Тесная, жарко натопленная, с печкой, лавкой, столом и иконой в углу. На столе стоял самовар.
Ефим возился с ним, а я сидел и слушал. Не Ефима. Узел.
Даже сквозь кирпичные стены он гудел. Неровно. Тяжело. А в какой-то момент где-то справа, за стеной, раздался тонкий звук. Не гул, а писк. Быстрый, мелкий, как будто что-то маленькое пробежало по проводу. И пропал.
— Что это? — спросил я.
— Где?
— Вот сейчас. Пискнуло.
Ефим прислушался, пожал плечами. Он не слышал. В его годы такой тонкий писк уже не слышат. А у Даниила уши были девятнадцатилетние, и я вдруг понял, что слышу ими лучше, чем своими последние лет двадцать.
— Крысы, поди. Их тут прорва. Я им отраву кладу, а им хоть бы что. — Он поставил передо мной стакан в подстаканнике. — Пейте с дороги-то.
Я выпил. Чай был крепкий, горький и очень горячий. Я протянул стакан за вторым.
— Рассказывай, — сказал я. — Что с узлом?
Ефим сел напротив, положил на стол большие тёмные руки.
— А что рассказывать, барин. Плохо с узлом. Вы ж сами слышите, как гудит. Ревёт, как корова недоеная. По вечерам, как весь город лампы зажжёт, так на Заречье свет садится. А то и вовсе гаснет. Жилы греются. Летом на одном стояне лента загорелась. Вот прям на глазах.
— Где висела?
— У самого зажима, где жилу сращивали, — вздохнул Ефим. — Я ж её сам туда и вешал, пока чинили. От порчи. А она сгорела. Значит, порча сильнее. Сила — она что вода: где тонко, там и рвётся.
Я помолчал. Где тонко, там и рвётся. Загорелась у сростка — значит, контакт там раскалился. Плохой контакт, большая нагрузка, и соединение греется, пока не начнёт поджигать всё, что на нём висит. Объяснять это в первый же вечер было бесполезно. Это я тоже проходил. Сначала нужно что-то починить. Потом уже объяснять.
— Монтёры есть? — спросил я.
— Были. — Ефим загибал пальцы. — Савелий ушёл в мае. Митрич в июне, как сына его жилой обожгло. Прохор в августе, к Зарецким переметнулся, Зарецкие платят больше. — Он разжал ладонь. — Остался я. Да я не монтёр, я смотритель. Я при узле сорок лет. При вашем дедушке ещё начинал.
— Сорок лет, — сказал я.
— Сорок, — кивнул Ефим. — Я тут каждый болт знаю. Каждую бочку. Вон та, — он махнул рукой куда-то за стену, — это вторая. Перекройщик, по-учёному. Она с весны воет. А первая молчит, первая хорошая.
Перекройщик. Железная бочка, в которую входит сила под высоким напором, а выходит — под низким, для города. Я мысленно перевёл: трансформатор. Масляный, судя по виду. «Воет» — значит, перегружен.
А вот «первая молчит»…
Исправный трансформатор под напряжением не молчит никогда. Он гудит, даже когда на нём нет никакой нагрузки. Раз первая молчит — значит, её выключили. И весь город сейчас тянет одна вторая бочка. Неудивительно, что она воет.
Ладно. Это завтра.
— А Крюков кто? — спросил я.
Ефим нахмурился.
— Управляющий у Зарецких. Компания у них, «Зарецкая жильная». Полгубернии под ними. Хотят и наш узел. Приезжали уже, и не раз. Бумаги какие-то совали. Говорят, долгов на узле столько, что лучше продать, пока дают. — Он помолчал. — Может, оно и правда. Бумаги вон, на полке лежат. Я не читал. Я грамоте-то плохо. Письмо вам и то три вечера писал.
Я посмотрел на полку. Там лежала стопка бумаг, перевязанная бечёвкой, толщиной в палец.
Ладно. Завтра.
— Ефим, — сказал я. — А как погиб отец?
В сторожке стало очень тихо. Только самовар тонко посвистывал, да за стеной гудел узел.
Ефим долго молчал. Смотрел в стол. Потом заговорил, тихо и медленно, как говорят о том, о чём много раз думали ночами.
— В апреле это было. Ночью. На заречной тройке одна жила оборвалась. Ветром ли, льдом ли — не знаю. Батюшка-то ваш сам пошёл. Он всегда сам шёл. Не любил, чтоб другие лезли, говорил — надёжнее самому.
Я ничего не сказал. Но внутри что-то неприятно сжалось.
— Мы ту тройку отключили, — продолжал Ефим. — На узле, вот этой рукой, рычаг вниз. Я потом ещё ладонь приложил, проверил. Я сорок лет жилы руками проверяю. Я не ошибся.
Он поднял на меня глаза. Мокрые, красные, старые.
— Жила была мёртвая, барин. Холодная. Я сам проверял.
Он помолчал.
— А его убило.
Глава 3
Тридцать дней
Утром на узле был иней, а к девяти часам приехал пристав.
До этого я с рассвета сидел над стопкой бумаг с полки. Бечёвку, похоже, не развязывали с весны. Внутри были счета за медь, прошлогодние письма из Приказа, две записки от Крюкова с вежливой просьбой «обсудить будущее узла» и копии векселей Волжско-Камского земельного банка. Отец брал под узел деньги. Много, в три приёма. Подлинников векселей в стопке не было, только копии. Где подлинники, я пока не понимал.
Когда к воротам подъехала пролётка, я уже стоял у второй бочки и слушал, как она воет. При дневном свете узел выглядел ещё печальнее, чем ночью. Ржавые бока перекройщиков. Облупленные стояны. Жилы, провисшие так, что в одном пролёте почти касались бурьяна. И ленты, ленты, ленты.
— Барин! — крикнул от ворот Ефим. — К вам!
Пролётка была казённая. Из неё вылез невысокий полный человек в шинели с медными пуговицами, с портфелем под мышкой. Он оглядел узел так, как оглядывают дом, который скоро пойдёт с молотка: быстро, оценивающе и без всякого сочувствия.
— Тальцев Даниил Андреевич? — спросил он.
— Я.
— Судебный пристав Козлов. — Он раскрыл портфель. — Имею вручить вам уведомление. Распишитесь.
Я расписался. Пристав протянул мне бумагу, и я пробежал её глазами.
Казённый язык во всех мирах одинаковый. Через три фразы у меня заныло в висках, как от мелкого шрифта. Но смысл я понял. Те самые векселя. Сорок восемь тысяч рублей. Срок уплаты истёк в сентябре.
— Сорок восемь тысяч, — сказал я вслух.
— С процентами — пятьдесят одна тысяча двести, — поправил пристав. — Держатель векселей готов ждать до первого декабря. Далее — опись и торги.
— В бумаге сказано — банк. А держатель кто?
Пристав посмотрел на меня с некоторым интересом. Видимо, юнцы из столицы таких вопросов обычно не задавали.
— Векселя в августе выкуплены у банка третьим лицом, — сказал он. — Имя держателя указано на обороте.
Я перевернул бумагу.
«Зарецкая жильная компания. В лице управляющего, господина Василия Семёновича Крюкова».
— Понятно, — сказал я.
Вот где подлинники.
Зарецкая. Ефим вчера это уже говорил, а я не связал. Как Аркадий. Губерния, видно, маленькая.
— И вот ещё, — пристав протянул мне второй конверт, плотный, с сургучной печатью. — Из Жильного приказа. Шло на имя покойного, но раз теперь вы владелец…
Он козырнул, сел в пролётку и уехал. Вся процедура заняла четыре минуты. Профессионал.
* * *Письмо Приказа было коротким.
Ольховский жильный узел подлежит ежегодной ревизии. Ревизия назначена на шестнадцатое ноября. В случае, если узел не обеспечит потребную нагрузку города Ольхова, концессия на узел будет отозвана и передана иному держателю.
Ниже стояла чья-то размашистая подпись и приписка мелким почерком: «Иной держатель — желающих довольно».
На казённой бумаге так не пишут. Похоже, кто-то в Приказе уже знал, кто будет этим «иным держателем».
Я посмотрел на дату. Сегодня было семнадцатое октября.
Тридцать дней.
— Чего там, барин? — спросил Ефим. Он стоял рядом и делал вид, что не заглядывает через плечо.
— Через месяц ревизия. Если узел не потянет город — заберут.
— А долг?
— Долг у Крюкова. До первого декабря. Но если узел заберут, долг платить будет нечем.
Ефим помолчал.
— Хитро, — сказал он наконец. — Так они, значит. С двух концов.
— С двух концов, — согласился я.
Это была хорошая, грамотная схема. Не надо ничего ломать, не надо никого убивать. Просто купить долги и подождать ревизии. Если узел её не пройдёт, концессию отдадут «иному держателю», и я даже догадывался кому. А узел без концессии — это груда ржавого железа, которую Крюков потом заберёт за долги.
Красиво. Я бы восхитился, если бы это делали не со мной.
* * *Крюков приехал через час. Как будто ждал за углом, пока уедет пристав.
Он подкатил в лёгкой коляске на резиновом ходу, с кучером в синем кафтане. Сам вышел неторопливо, огляделся, поправил шляпу. Лет сорока пяти, гладкий, ухоженный, в хорошем сером пальто. Улыбка у него была мягкая, почти отеческая.
Ефим увидел его, плюнул и ушёл за сторожку. Ружьё он, слава богу, оставил внутри.
— Даниил Андреевич! — Крюков протянул мне руку, стянув замшевую перчатку. — Василий Семёнович Крюков. Счастлив знакомству. Примите мои глубочайшие соболезнования. Батюшка ваш был человек редкий. Редкий.
— Спасибо, — сказал я и пожал руку. Рука была мягкая и прохладная.
— Я, собственно, ненадолго, — сказал Крюков. — Вижу, пристав у вас уже был. Неприятная формальность, но что делать. Вы человек молодой, вам эти дела, должно быть, в тягость. Вы ведь учились?
— Учился.
— Вот и славно. Вот и учитесь дальше. — Он улыбнулся шире. — А узел — это обуза, Даниил Андреевич. Тяжёлая, грязная, опасная обуза. Сами видите. — Он обвёл рукой ржавые бочки и ленты. — Кто его только ни держал — никто не удержал.
— Я слышал.
— Компания готова избавить вас от этого бремени. — Крюков достал из внутреннего кармана сложенный лист. — Мы гасим векселя. Целиком, до копейки. И сверх того платим вам двадцать тысяч наличными. На учёбу, на жизнь в столице. Вы будете свободный и обеспеченный молодой человек.
Я взял лист и прочитал.
Двадцать тысяч. Плюс долги. Итого около семидесяти. Узел с концессией на губернский город, по самой скромной оценке, стоил тысяч двести. Даже в таком виде. Даже с воющей бочкой.
Треть цены. Причём долг компания заплатила бы самой себе. А живыми деньгами — двадцать. Десятая часть.
— Щедро, — сказал я.
— Мы ценим память вашего батюшки, — скромно сказал Крюков.
Я сложил лист и протянул обратно.
— Нет.
Улыбка на лице Крюкова не дрогнула. Только глаза стали чуть внимательнее.
— Простите?
— Узел не продаётся, Василий Семёнович.
Крюков помолчал. Потом аккуратно убрал лист в карман и вздохнул, как вздыхает учитель над нерадивым учеником.
— Даниил Андреевич, голубчик. Вы ведь понимаете, что через месяц ревизия?
— Понимаю.
— И что узел её не пройдёт? Это я вам не как покупатель говорю, как специалист. Второй перекройщик у вас воет с весны. Первый и вовсе выключен. Монтёров нет. Денег нет. А жилы, знаете ли… — он сочувственно покачал головой, — жилы иногда сами рвутся. Сами. Без всякой причины. Вот как у вашего батюшки.
Он сказал это мягко, участливо. Как будто о погоде.
А я отметил другое. Откуда он знает, что первый выключен? Это видно только со щита, изнутри ограды.
Я посмотрел на него внимательно. Тридцать лет я разговаривал с подрядчиками, чиновниками и директорами. Я знал этот тон. Так говорят люди, которые уже всё решили и теперь только вежливо сообщают тебе о твоей судьбе.
— Жилы сами не рвутся, Василий Семёнович, — сказал я. — Им всегда кто-нибудь помогает. Ветер, лёд, перегрузка. Или человек.
Крюков смотрел на меня секунду. Две. Потом рассмеялся, легко и добродушно.
— Вот! Вот это по-тальцевски! Батюшка ваш тоже любил пошутить. — Он надел перчатку. — Подумайте, Даниил Андреевич. Предложение в силе до ревизии. После ревизии оно, увы, станет… несколько скромнее.
Он кивнул, сел в коляску и уехал.
Из-за сторожки вышел Ефим.
— Ну что? — спросил он хмуро.
— Не продал.
Ефим посмотрел на меня долго. Потом сказал:
— Батюшка ваш так же ему ответил. Слово в слово. «Узел не продаётся». Это в марте было.
— А в апреле его убило, — сказал я.
Ефим ничего не ответил. Перекрестился и ушёл в сторожку.
* * *После обеда я обошёл узел.
Один, с блокнотом, который нашёл в отцовском столе. Ефим хотел пойти со мной, но я сказал: сам. Мне нужно было не слушать байки, а смотреть. Я так привык. На новом объекте первым делом обходишь всё сам, ногами, и только потом задаёшь вопросы.
Узел был устроен понятно. Сюда с Камского Истока приходила главная тройка под высоким напором. Входила в две бочки-перекройщика. Из бочек выходили тройки пониже напором и расходились по городу: на центр, на заводы, на Заречье, на пристань. Всё это соединялось через щит в кирпичной будке, где стояли рычаги и обереги.
Обычная подстанция. Только старая и больная.
Я шёл от стояна к стояну и записывал.
Вторая бочка выла. Я подошёл вплотную, и гул ударил в зубы так, что пришлось отступить. Бок у бочки был горячий, как печка, а по нему из-под крышки стекало тёмное масло. Перегрев: масло расширяется и гонит через прокладку. Ещё месяц такой работы, и она либо загорится, либо замкнёт.
Первая бочка стояла рядом и молчала. Рычаг на щите — вниз. Я хотел было его поднять, но остановился.
Её выключили. Кто-то, когда-то. Зачем — я не знал. А включать то, что выключено неизвестно почему, — верный способ узнать почему. Самым неприятным образом. Записал в блокнот: «Первая. Выяснить, кто и когда».
Соединения были хуже бочек. На половине стоянов жилы были не срощены, а скручены. Скрутка, перетянутая проволокой, а сверху — лента. Красная, заговорённая. Я тянул ладонь вверх, к скруткам, но не ближе чем на шаг. К живому я не прикасаюсь. Дар отзывался: где ровным теплом, где жаром, как от углей. На трёх соединениях жар был такой, что я отдёрнул руку и отступил ещё на шаг. Там контакт держался, как говорят у нас, на честном слове. И на ленте.
Через два часа у меня был список на четыре страницы. И голова, которая раскалывалась так, будто я весь день просидел под гудящим трансформатором. В общем-то, так оно и было. Дар брал своё.
Я сел на ящик у будки и посмотрел на свой список.
Тридцать дней. Один старик-смотритель. Ноль монтёров. Ноль денег. Одна больная бочка, одна выключенная. И город, который каждый вечер требует света.
Ладно. Бывало и хуже.
Вообще-то не бывало. Но так говорить полезно.
* * *Вечером, за чаем, я спросил Ефима о главном.
— Ты говорил, жилу отключили. Рычаг вниз. И ты проверил ладонью. Холодная.
— Холодная, — кивнул Ефим.
— А как вы вообще проверяете? Всегда ладонью?
— Так а как ещё, барин? — удивился он. — Живая жила — тёплая. Гудит, если ухо приложить. А мёртвая — холодная. Это все знают.
Я поставил стакан.
Вот оно.
Жила тёплая, когда по ней идёт ток. Когда к ней подключён город, лампы, станки. Ток греет медь, это закон. Да и живая, исправная жила греется едва-едва: в апрельскую ночь на ветру её ладонью и вовсе не почуешь. Греются плохие контакты, а не провод. А если на другом конце никого нет, если линия оборвана или отключена, тока нет. Нагреваться нечему. Жила холодная.
А напряжение при этом может быть. Полное, смертельное. Напряжение не греет. Его ладонью не почувствуешь. До тех пор, пока не замкнёшь собой.
Холодная — не значит мёртвая. Холодная значит только, что ладонь ничего не почуяла.
— Ефим, — сказал я медленно. — Жилу на Заречье отключили здесь, на узле. А другой её конец куда шёл?
— Как куда? На Заречье. По улицам, по домам.
— А больше никуда? На заводы, на мельницы? Может, там кто-то свою силу держал? Свой малый Исток, свой запас?
Ефим нахмурился, подумал.
— Не слыхал, — сказал он. — Да и откуда у кого на Заречье свой Исток? Это ж казённое дело.
Я кивнул и стал перебирать варианты, как на любом разборе аварии.
Ефим перепутал рычаг? Сорок лет на узле. Вряд ли. Наводка с соседней тройки, что идёт рядом на тех же стоянах? Бывает, и убивает. Но заречная тройка идёт по своим стоянам одна, рядом с ней живых жил нет. Остаётся третье.
В тот вечер в Нижней Речке кто-то включил в розетку генератор. И «мёртвая» линия ожила с другой стороны.
Здесь, в апреле, жилу отключили на узле. Проверили ладонью: холодная. А потом отец полез её чинить. И его убило.
Значит, с того конца в неё кто-то подал силу.
Печники про такое говорят «обратная тяга». Когда дым идёт не в трубу, а из трубы в дом. Вот и назову так. Обратная тяга.
Я не знал, откуда она взялась. Не знал, случайно это вышло или нет. Но я знал, как это бывает. Я на собственной шкуре это знал.
— Ефим, — сказал я. — А заземь в ту ночь ставили?
— Заземь? — Он махнул рукой. — Батюшка не любил это. Говорил: пустое, раз холодная. Обряд для старух.
Обряд для старух. Правило, написанное кровью, здесь считали обрядом для старух.
— Какие тройки у нас сейчас отключены?
— Заречную-то Савелий ещё в апреле сростил, до того как уйти, — сказал он. — А отключена одна. Северная. На Сурковскую суконную фабрику. Батюшка ваш её ещё зимой обрезал, за неуплату. Сурков, купец, полгода не платил, вот он и обрезал. Она с тех пор мёртвая стоит.
— Где у неё вывод?
— Да вон, за будкой. Крайний стоян. А что?
— Ничего, — сказал я. — Спать иди.
* * *Я вышел, когда Ефим уже храпел.
Ночь была ясная, морозная. Узел гудел за спиной, вторая бочка подвывала. Луна светила так ярко, что я видел каждую ленту на стоянах.
Крайний стоян за будкой. Северная тройка. Рычаг на щите — вниз, я проверил. Жилы уходили в темноту, к городу, к фабрике, которую обрезали за неуплату.
Мёртвые.
Я подошёл к стояну. Нижний вывод был на уровне груди: стальной зажим, медный хвост жилы, закопчённая чашка изолятора в изморози. Низко. Слишком низко для вывода под напором. Кто-то здесь очень хотел, чтобы до него было удобно дотянуться.
Нормальный человек сейчас пошёл бы за указателем напряжения. Но указателей здесь не было. Здесь была ладонь. И у меня была ладонь, которая слышит.
Я не стал касаться самой жилы. Я положил руку на деревянный стоян, чуть ниже изолятора. Днём я себе такого не позволял. Мороз, дерево сухое. Рискую. Но в меру.
И прислушался.
Сначала ничего. Тишина и холод.
Потом, очень слабо, как пульс под пальцами у спящего человека, я почувствовал.
Тонкую, едва заметную струйку. Она шла с жилы по грязной, заиндевелой чашке изолятора в дерево стояна. Утечка. А утекать может только с живой жилы.
Северная тройка не была мёртвой.
Глава 4
Сначала заземление
Ефима я разбудил в начале второго ночи.
Он сел на лавке, нашарил ружьё и только потом открыл глаза.
— Кто?
— Я. Одевайся. Идём гулять.
— Куда, барин? — Он посмотрел в чёрное окно. — Ночь же.
— Северная тройка живая.
Ефим застыл с одним валенком в руке.
— Да как живая? Я ж сам… рычаг-то внизу.
— Рычаг внизу, — согласился я. — А жила живая. Значит, сила в неё идёт не от нас. С того конца. Хочу посмотреть, откуда.
Ефим посидел. Потом молча натянул второй валенок, снял с гвоздя фонарь и тулуп.
— Ружьё брать? — спросил он.
Я подумал.
— Бери. Но не стреляй.
* * *Северная тройка шла от узла вдоль оврага, по окраине, к суконной фабрике Суркова. Версты две. Мы шли под ней, от стояна к стояну, и я слушал.
Близко к жилам я не подходил. На каждом третьем стояне я останавливался и клал ладонь на дерево, ниже изоляторов, как час назад у будки. И каждый раз ловил ту же тонкую утечку: слабое покалывание, как от шерстяной варежки. Жила оставалась живой всю дорогу. Не сильно. Но не мёртвая.
— А может, это… — Ефим замялся. — Может, она сама? Ну, от старой силы. Батюшка ваш, бывало, говорил, жила после отключения ещё дышит.
Я остановился и посмотрел на него.
— Он так говорил?
— Говорил. Что, мол, отключишь — а она ещё дышит. Потому и надо ждать.
Я покачал головой. Отец знал больше, чем записал. Отключённая жила и правда может ударить. Только дышит она не сама. И не с зимы же.
— Это не старая сила, — сказал я. — Старая давно бы ушла. Её кто-то подаёт.
С версту от узла стояны северной тройки подходили к оврагу. Здесь, в узком проходе над оврагом, заречная тройка на пару пролётов сходилась с городской, той, что на центр: две линии рядом, в десятке шагов друг от друга. А северная пересекала их обе. На одной высокой опоре она шла понизу, заречная поверху, каждая на своих изоляторах.
Я остановился под общей опорой. И сразу понял.
Дар взвыл. Здесь гудело так, что заныли зубы. Сверху, с заречной тройки, шёл сильный ровный поток. А на нижней, северной, — тот же поток, только тоньше. Как будто их кто-то соединил.
— Фонарь, — сказал я. — Подними повыше.
Ефим поднял. Жёлтый свет упал на опору.
От верхних жил к нижним тянулись три медных провода. По одному на каждую жилу. Толстые, новые. Там, где сползла тёмная тряпка, медь блестела. Их навесили на крюках, с длинного шеста, прямо под силой: подцепил, дёрнул — и висит. А чтобы никто не заметил, обмотали тряпкой.
Перемычки.
Кто-то взял живую заречную тройку и соединил её с отключённой северной. И сила пошла по северной. В одну сторону — к фабрике Суркова. Бесплатно. Туда шёл ток, потому его и было слышно здесь, под опорой.
А в другую — к нам. На узел. На вывод, который на уровне груди. На «мёртвую» жилу, за рычагом, который внизу. Туда шёл не ток, а напор. Он стоял у рычага и ждал. Ток гудит, напор молчит. Поэтому всю дорогу я слышал его только ладонью.
— Подсос, — сказал Ефим глухо. — Батюшка ваш такие находил. Два раза. Заявление писал.
— И что?
— А ничего. — Он помолчал. — А я гляжу — у Суркова по ночам окна горят. Думал, свечи жгут.
— Значит, Сурков знал, что ничего не будет.
— Сурков никого не боится, — сказал Ефим. — У Суркова свояк — полицмейстер.
Я молча смотрел на перемычки.
Вот так и гибнут люди. Не от злого умысла. От жадности и лени. Купцу было жалко платить. Его монтёру было лень думать, что будет с тем концом. И если завтра кто-то на узле полезет к северной тройке, проверив её ладонью, — его убьёт. Как убило отца.
В апреле такой перемычки быть не могло. Северную обрезали ещё зимой, заречную в тот день отключили на узле. Тянуть было неоткуда. Значит, там было что-то другое. Но схема та же. Обратная тяга. Сила, которая приходит не с той стороны, откуда её ждут.
— Снимаем, — сказал я.
— Сейчас? — Ефим посмотрел на перемычки, потом на меня. — Барин, они ж под силой. С двух концов. Убьёт.
— Убьёт, если снимать как попало. Мы снимем правильно.
* * *Правильно — значит, по порядку. Этот порядок я знал наизусть, как молитву. Тридцать лет я заставлял молодых повторять его вслух перед каждой работой. Отключить. Повесить знак. Проверить, что напряжения нет. Заземлить. Только потом трогать.
Не наоборот. Никогда наоборот.
Сначала — отключить. Перемычки держали силу от заречной тройки. Значит, отключать надо заречную. На узле.
Мы вернулись. Две версты туда и обратно по морозу в два часа ночи — это не то, о чём мечтаешь в девятнадцать лет. И уж тем более в пятьдесят четыре.
В щитовой будке было темно. За стеной выла вторая бочка. Ефим светил фонарём. Я нашёл рычаг заречной тройки.
— Заречье без света останется, — сказал Ефим.
— На час-другой. Ночью там все спят. Переживут.
Я взялся за рычаг. И тут из-под щита, из щели между стеной и медными шинами, на меня глянули два глаза.
Маленькие, круглые, зелёные. Как у кошки, только меньше.
Я застыл. Ефим тоже увидел — и сразу полез в карман тулупа.
— Ах ты ж… — прошипел он. — Опять тут, паскуда. А я-то на крыс грешил. Сейчас, барин, я его…
В руке у него была жестянка. Отрава.
— Стой, — сказал я.
Существо вылезло из щели целиком. Оно было размером с крупную крысу, длинное, гибкое, похожее на хорька. Только мех у него был не бурый, а тёмно-серый, с голубоватым отливом. И по шерсти, по самым кончикам ворса, бегали крошечные синие искры. И зверёк тихо попискивал. Тот самый писк, который я слышал в первый вечер.

