Читать книгу Наполеонов обоз. Книга 1. Рябиновый клин (Дина Ильинична Рубина) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
bannerbanner
Наполеонов обоз. Книга 1. Рябиновый клин
Наполеонов обоз. Книга 1. Рябиновый клин
Оценить:

2

Полная версия:

Наполеонов обоз. Книга 1. Рябиновый клин

– И никаких реставраций, ради бога! Знатоки и так купят, а наследникам не огорчительно. Они ведь, бывает, притащат бюро или бювар, не заглянув даже в ящики. А между тем там случаются интере-е-есные находки… Вон, потяните-ка средний ящик того туалетного столика. Нет, не красного дерева, а того, что рядом – это, к слову, корень ореха, довольно редкая древесина. Если над ним поработать… эх! Ни-ни, ни в коем случае не соблазняю! Загляните в ящик – там три пора-зительных листика, я их в файл запаял, пока вовсе не выцвели. Тысяча восемьсот семьдесят третий год. Чернила-то старые, добротные, из коры дуба (раньше только чёрными и писали), но время и их не щадит. Всё руки не доходят отвезти в Москву приятелю-архивисту.

Листики впрямь были старые, зажелтелые, и чернила повыцвели до голубизны. Текст самый, что ни на есть, антикварный: с ятями и прочим, соответствующим времени грамматическим обиходом.

– Почерк твёрдый, мужской… – сказала Надежда. – И какой-то… нерусский, что ли, хотя и кириллицей писано. Как будто человек полжизни до того писал готическим шрифтом.

– Почитайте, почитайте пару фраз, – улыбаясь, предложил Боря-Канделябр. – Вы же филолог, редактор… книжки издаёте. Вам должно быть интересно. Я так всё прочитал. Целый вечер на это убил, но получил огромное удовольствие.

Надежда сняла очки, сощурилась, приблизила файл к глазам. Отсвечивало в этой жёлтой подвальной мути. Хорошо бы лампу включить или хотя бы вынуть бумаги из пластика, да Борис Иваныч наверняка воспротивится.


– «…и по сей день волосы дыбом встают на моей старой седой голове, когда вспоминаю ужасы тех далёких дней. Я скакал, стараясь миновать кошмарные картины, что вставали на моём пути, ибо важность данного мне высочайшей волей поручения не позволяла остановиться и в полной мере ощутить трагизм нашего положения. Несчастные раненые в обозах! Их сбрасывали по пути из телег. От Смоленска до Ельни я их видел на обочинах – стенавших, умолявших о милосердии… Их страдания я смог вполне оценить несколько дней спустя, когда и сам раненый, потерявший коня, плакал от радости, откопав три полусгнивших картофелины под снегом…» – С ума сойти, – сказала Надежда, опуская файл. – Это что за эпоха? Война с Наполеоном? И кто пишет?

– А в этом и самый смак! Читайте, читайте, там пикантнейшие подробности. Этот беглец, или посланец, или чёрт его знает, кто ещё он таков, пишет, что ослабевшие французские солдаты ели собак и своих павших коней, и – буквально на другой странице – про то, как, совсем оголодав, они вырезали куски мяса из тел умерших соратников, поджаривали их на костре на шомполах и жадно рвали зубами, как те же собаки…

– Господи, спаси и помилуй!

– Причём обратите внимание: о французах пишет как о своих, но ведь по-русски пишет – вот где загадка!

– Да… – Надежда задумчиво перебрала листы. – Действительно… Так кто же он? Шпион? Беглец? Или то и другое вместе…

– Хотите? – улыбнулся Боря доброжелательно. – Отдам недорого, тысяч за пять.

– А как же – архивист, научный интерес…

– Ой, бросьте! Если б я жил научными интересами, то давно б уже три диссертации накатал и донашивал старые штаны эпохи перестройки.

Тут Надежда мысленно ухмыльнулась: пыльные штаны Бори-Канделябра могли дать фору самой последней рвани в лавочке вторсырья.

Он всплеснул руками, тряхнул залихватски куд-рями:

– Отдам за три, так и быть! Двумя платежами и когда захотите.

Ну, как устоять! Взяла, конечно. Поторговавшись, разумеется. Не за пять и не за три, а за две тысячи. А зачем?! Бога ради: на что ей сдались эти ветхие листы непонятных воспоминаний человека неясного происхождения, да такие неуютные воспоминания! И не подделка ли? С Бори станется! А главное, за каким лешим Надежде, которая и так по судьбе вынуждена копаться в чужих текстах, понадобилось ещё и это старьё! Вот и лежит теперь тот файл с так и не прочитанными листами в нижнем ящике её письменного стола. Всё руки не дойдут достать, разобрать… А где они, те две тыщи кровных рубликов? Улетели!


Время от времени оскудевая кошельком, Надежда запрещает себе визиты к Боре-Канделябру и, стесняясь своей слабости, даже и за овощами на рынок в Боровск не едет, дабы не совратиться. А то оно как: поедешь за редиской-огурцом, а вернёшься с туалетным столиком девятнадцатого века, с зеркалом такой немыслимой ясности, что вечерами в него страшно заглядывать: вдруг высунется оттуда какая-нибудь боярыня Морозова. (Хотя вряд ли: не до зеркал той было, ох не до зеркал – в земляной-то яме Боровского острога!)

Зная и уважая ненасытную страсть Надежды, Боря-Канделябр, во-первых, и цены снижал весьма прилично, во-вторых, вещи отдавал ей в кредит и на чистую веру, что в наших краях, согласитесь, небезопасно и даже дико.

Вот на днях она опять наведалась к Боре. Не удержалась, как всегда.

Борисываныча застала посреди пыльного его царства верхом на немецком военном мотоцикле (боком сидел, как аристократка – на вороной кобыле). Ужасно Надежде обрадовался:

– Привет вам,рюмочка Хрыстова!

– Боря… – отвечала она, а неуёмныезагребущие глаза уже рыскали вокруг в поисках новостей. – Я так неловко себя чувствую. Я ведь вам в рублях должна, а с ними вон чего происходит.

Боря бодро гуднул своим мотоциклом и изрёк:

– Надежда, забейте! На деньги плевать, на доллары плевать слюной зелёной! Надо радоваться сегодняшнему дню и кайфовать от жизни!

Надежда поразилась столь необычным речам в устах Борисываныча и, воспользовавшись его настроением, тотчас набрала в долг кой-чего ещё: рыбное блюдо именное-кузнецовское и фигурку бегущей куда-то босоножки, девочки-сироты (Дулёвский фарфоровый завод), которая напомнила ей детство, каникулы, речки-пруды, которые она легко переплывала (пловчиха была отменная!), и мальчишку, кричащего издалека: «Дыл-да! Дыл-да-а-а!»

Глава 7

Белые лошади…

Хотя никакой сиротой Надежда не была, а, напротив, родилась в большой сводной, как хор с оркестром, семье последним, шестым, ребёнком (единственнымобщим у мамки с папкой). Большущая горластая родня, всегда тесно, всегда драчливо и весело, а на каникулы, летние и зимние, каждый год мать отправляла её к той самой бабе Мане, «Якальне», что дружила с рюмочкой Христовой, изо всех внуков упрямо отмечала одну лишь Надежду и, не стесняясь мамки и остальных ребят, так и говорила: «Присылай мне Надюшку, она рыжая, лёгонькая, и щекоталка такая, – от неё сердце улыбается».

Лет с пяти Надюшка приезжала к бабе Мане одна. Обожала весь этот путь, этот праздничный ход начала каникул: неохватный и тяжеленный, набитый подарками и книгами рюкзак, и огромную копчёную рыбину (сосед-рыбак сам коптил) – главный подарок деду. Рыбина в рюкзак не влезала, её надо было держать под мышкой, из-за чего вся курточка пропитывалась сладковато-пряным рыбьим духом и по приезде немедленно отправлялась в стирку.

Начинался путь всегда одинаково: они с мамкой приезжали к поезду заранее, «с накидом», ибоподыскивание доброй души для пригляда в пути – это вам не пустяк. Стояли в стороне, внимательно вглядываясь в лица входящих в вагон пассажирок, ибо одобрить кандидатуру должны были обе. Выбиралась самая душевная (а душевность определялась по глазам, а затем и по голосу), и мамка приступала к разговору: что да как, да куда едете, а вот и дочка моя тоже… Наконец, вызнав всю подноготную добровольной сопроводительницы, мать устраивала Надю на полке, и сидела там, обхватив дочь обеими стальными руками, до последнего звонка, до медленного потягивания-подёргивания состава, до крика проводницы: «Выйдешь ты, или я милицию зову!!!» Наконец, под сочувственный говорок соседки: «Да не волнуйтесь вы так, у самой дети, что я, не понимаю!» – впивалась последними крепкими поцелуями в щёки, лоб, губы дочери, выскакивала из поезда и бежала вслед по перрону до конца платформы – вся в слезах, будто в эвакуацию ребёнка отправляла.

Впечатлённая эдаким неподдельным отчаянием, соседка-покровительница обычно с первых же минут пути начинала кормить девочку и заботиться о ней… И дорога пролетала, как песня, – уютно, с тук-перестуком колёс, колыханием вагонов, коровьим рёвом паровоза в ночи; с пестрящей лентой лесов за окном, гитарным гудением струн-проводов, россыпью домишек и краснокирпичных водокачек, с белёными или серо-каменными зданиями вокзалов… А главное, с ветром в приспущенное окно, ветром знакомым, травным, упоительным –бабыМаниным, обещавшим очередное щикарное лето!


На станции её встречал дядя Коля, мамин брат, лейтенант – он «стоял» в тамошнем военном городке, к которому ещё ехали минут тридцать на автобусе, а чтобы попасть внутрь городка, надо было предъявлять пропуска на КПП.

Однажды – Наде было лет восемь – они с дядей Колей разминулись, и девочка, с огромным рюкзачищем за плечами, с вкусно-пахучей рыбьей доской под мышкой потопала лесом, где километра через три её и нагнал запыхавшийся дядя Коля:

– Ты что, Надюшка?! Сдурела?! Почему не дождалась?! Разве можно – одной, такой малой, по лесу… А кто бы напал?

– А я вот рыбиной отбилась бы. Смотри, дядь Коль, она как меч рыцаря Ланселота…

(Лет с пяти читала запоем.)

Так вот, из гарнизона дорога к бабушке была легче лёгкого: миновать военную часть (танковые боксы, танкодром…), а далее – мостом через речку Титовку… и вот она, Блонь – так называлась бабушкина деревня.

Было это километрах в шестидесяти от Минска.


Баба Маня работала на льнозаводе трепаль-щицей.

Заводом это можно было назвать с натяжкой: просто большое здание из красного кирпича. Внутри – огромный цех, и длинной дорогой составлены металлические столы, за которыми друг против друга сидят женщины, человек двадцать. В углу ещё, Надежда помнила, стоял какой-то громоздкий механизм – куделеприготовительная машина? мялка? трепалка-трясилка? Всё одно – неважно, ибо механизм годами не работал, а лён женщины трепали вручную, как бабки их и матери. Трепало – доска такая деревянная, вроде ножа или косаря, с частыми металлическими зубьями. Сидят бабы и резко отбиваютповесмо; стук стоит, как в лесу, когда рубят деревья, – это чтобы чище выбить кострику, застрявшую в волокне. А после поднимают пучок повесма и просто бьют им с размаху о ребро стола – вытрясают частицы…

Трепальный цех в Надином воображении всегда связывался с какой-то огромной банной залой. Там в воздухе висела густая жемчужная взвесь медленно оседающих очёсов кудели, – как снег почти, но плотная на вдых. И фигуры женщин, как в сильный снегопад, угадывались по силуэтам.

В поисках бабы Мани («кого тоби? Якальны?») Надя перемещалась по залу перебежками, зажимая руками нос и рот, стараясь глубоко не вдыхать, а то потом кашляешь всю ночь. А бабушка – хоть бы что, так только хусточкой – уголком платка – прикроется, и работает весь день.

– Бабуля, как вы здесь дышите?

– Та ничого…


Если год оказывался грибной, а он почти всегда и был таким, – чуть не каждый день ходили по грибы на Попову горку.

Поповой ту назвали в честь батюшки одного. Здесь в войну расстреляли семьдесят пять евреев. Батюшка пришёл в управу просить за них, так его повязали и первым в этот ров столкнули. Потому и место: Попова горка.

А грибы там были здоровущие, и как на подбор все – белые, крепкие, с замшевой, на ощупь – совсем детской кожицей…

Стирать ходили на реку. Там на берегу, осев наполовину в воду, как полузатопленная баржа, лежал плоский серый камень – искрючий такой под солнцем! – на нём отбивало бельё не одно поколение деревенских баб. Надюшка подносила и расстилала, баба Маня, взяв за ручку плоскую деревянную доску – рубель, со всего размаху колотила и колотила, вся в радужных брызгах воды, солнца и блескучих кварцевых искр. Сильная была бабушка Маня, жилистая и насмешливая.

– Ты устала, бабуля? Дай помогу!

– Та ничого…

Вот и вечная картина то ли из снов, то ли из памяти: небо синее-синее, аж васильковое, по нему редкие ленивые барашки пасутся, а баба Маня бьёт и бьёт бельё рубелем, и ни капельки не устаёт, только руки меняет.

Стирали хозяйственным серым мылом – кстати, отлично отстирывались им пятна, – потом полоскали в реке, отжимали… А уж после расстилали по отлогому травянистому берегу – сушить. Это тоже была Надюшкина работа. И как же празднично, как весело смотрелись на зелёной траве льняные скатерти, простыни, домотканые пёстрые половики!

Ну а сохлое ровненько складывали, прибивали в стопку и несли домой. Гладили только одежду; постельное и скатерти катали ребраком: наматывали на валик и поверху прокатывали. (Две широкие бабушкины ладони лежат на ребристой плоской доске с ручкой и катают, катают, сильно и плавно катают по простыне ребрак.)

Тогда уже городские хозяйки стирали в первых стиральных машинах – с резиновыми валиками-отжимами, и дети предлагали бабушке такую купить. Она яростно сопротивлялась! Будто её собирались лишить чего-то главного в её жизни. Памяти самой, что ли.


Густая дурманная смесь запахов сена и лекарственных трав – чабреца, мяты, липы – заполонила чердак деревенской хаты. Уже высушенные травы пучками висели по стенам, другие сушились, разложенные на дерюжках на полу. Поднимешься на чердак, и голова кружится от терпкого душистого воздуха, – вот где было натуральное ароматическое СПА, или как там сейчас это называется.

Туда же, на чердак, отправлялись разные ненужные в ежедневном обиходе вещи. Например, прялка; бабушка доставала её время от времени, обычно зимой, когда пряла пряжу из во́лны, неотбеленной овечьей шерсти. Там же впонавалку лежали книги, «бо у хате места не було́»: полное собрание сочинений В. И. Ленина (бабушка этими бесконечными томами печь растапливала) и почему-то Носова, а также три книги знаменитого Херлуфа Бидструпа, неизвестно каким книгоношей занесённые в деревню Блонь. Всё это мирно соседствовало со старыми молитвенниками, «Записками из Мёртвого дома» Достоевского и затёртыми лубочными изданиями Сытина: «Бова Королевич», «Тарас Черномор», «Битва русских с кабардинцами»… Сиротливым кулём без картонной обложки валялась серёдка из «Робинзона Крузо» – как раз то место, где он находит Пятницу. Будто кто-то выдрал из книги самую суть, пронзительноесердце повествования, и – забросил на чердак.


Но, конечно, самым милым, самым родным в хате была печь! Горячее нутро дома, корень и кормление семьи, средоточие уюта и сытного тепла. Словом, альфа и омега деревенской жизни, кормилица-поилица и лечебница в едином образе. Все самые ласковые, самые вкусные воспоминания о деревенской жизни у Надежды были связаны с бабы-Маниной печью.

В ней хранились три огромных чугунных утюга с откидными крышками – для закладки горячих углей в нутро.

А вот что хранилось НА печи – то отдельный подробный рассказ.

Самые изысканные деликатесы в своей жизни Надежда ела не в ресторане Центрального дома литераторов, не в какой-нибудь из модных едален Москвы или Питера, не говоря уже о Лондоне-Франкфурте-Лейпциге, куда заносила её служебная судьба на международные книжные толковища, – а в доме бабушки в белорусской деревне Блонь, ибо есть такая еда, готовить которую нужно исключительно в благословенной русской печи.

Невесомое потрескивание, шорох, сухие щелчки горящих поленьев, жилистая фигура бабушки, ловко орудующей ухватами, её лицо, подсвеченное снизу оранжевыми сполохами огня из печи… и навеки впечатанные в мозг, глаз, носовые пазухи, главное, в душу – запахи толстых ржаных блинов и мачанки.

Собственно, печь состояла из трёх частей: основная – для обогрева и стряпни; ещё плита с двумя горелками (тоже топилась дровами), и самая любимая, самая заветная – полати, где и прошла изрядная часть белорусского детства Надежды.

Чего только там не было! Во-первых, всегда лежала бабушкина перина, которую она снимала на ночь и стелила на кровать; нагулявшись на морозе, в неё можно было с разбегу нырнуть и сидеть там, как в тёплом облаке.

Во-вторых, на печи хранились и дозревали всякие гастрономические радости: например, сушёные тыквенные семечки в полотняном мешочке. Их Надюшка с бабушкой в конце августа выскребали из тыкв, раскладывали на жестяные поддоны, и бабушка подсушивала их в печи, а потом ссыпала в полотняные торбочки. Так же сушили и яблоки с грушами – а других фруктов в Белоруссии вроде и не выращивали.

А ещё там, за печкой, кольцами на протянутом шесте дозревала домашняя сыровяленая колбаса, и никакие в мире салями не могут сравниться запахом с её райским благоуханием. Колбаса должна была висеть сорок дней, и не приведи бог тронуть её раньше – кому ж охота нарываться на кипучий бабушкин гнев.

Ну и травы, опять же, разные лекарственные и чайные сборы: «от простуды», «от живота», «от головы», «от спины и коленей»… – короче,от всего тела.

(Кстати, в деревне никто не пил чай из пачки, заваривали исключительно травяные.)

Но самое-самое главное: на печи можно было лежать бесконечными зимними вечерами, вдыхая слабо-чесночный, мятно-травный, душисто-чабрецовый запах хаты, ибо на печи –читалось. Лучше, чем дома, гораздо лучше, чем в школе под партой. (И даже лучше, чем в читальном зале их вязниковской библиотеки, куда Надя была записана с пятого класса и где тот самый мальчик, заполняя и свою, и её анкету, в графе Ф.И.О. написал: «Дылда Петровна Прохорова».)

На тёплых кирпичах лузгая тыквенные семечки, лет с четырёх, с пяти, Надюшка перечитала практически весь «Детгиз». Всё, что привозила на каникулы в тяжеленном своём рюкзаке.


Но тут может сложиться неверное впечатление о каком-то Емеле, лежмя лежащем на печи все каникулы. Нет! Как можно? Вокруг столько всего ошеломляюще прекрасного! К тому же по соседским дворам полно было ребятни, а самые ближние соседские пацаны, братья Серёга и Вовчик Бахрошины, всегда утягивали Надюху с собой на какие-то опасные забавы. Шли втроём за трактором, как цапли, выхватывая из борозды патроны.

Однажды – родителей не было дома – пацаны затеялись в икону из рогатки пулять.

Семилетняя Надюшка, воспитанная дедовыми святыми озарениями, стояла рядом, тряслась от страха и причитала-умоляла «не убивать боженьку!». Разок стрельнули, другой… На лике святого Николая отколупнулась краска на носу. И вдруг – как-то это разом случилось, именно что «вдруг», и Надежда вспоминала это всю жизнь, хотя никому не рассказывала, ни в юности, ни в молодости, ни в безоглядные и бессонные годы своего книжного бизнеса; ни одной душе, кроме всё того же мальчишки… (да неважно это, неважно!) – вдруг, как удар кнута по избе: разом громыхнуло, хлястнуло по крыше и заполыхало близко и страшно за окном. Женский высокий голос где-то неподалёку истошно крикнул: «Бахрошинская хата гори-и-и-ит!» И правда: хата горела. Как порох. Еле успели выскочить наружу…


А дед-то, узнав о страшном таком паскудстве, сказал:

– Наказал! Да не паршивцев, а родителев, – за то, что плохо учили!

И тут Надюха услышала о ещё одном, главном озарении его жизни. Как, мол, дед когда-то, «молодым-молодым», пас коров где-то на Кубани – то ли нанялся, то ли помогал знакомым гуртовщикам.

А на Кубани – там балки да холмы, солнце то спрячется за горку, то выкатится на вершину.

«…И вот так однажды заворочалось в тучах, загромыхало, бабахнуло в небе, и издали с горки покатился на меня огненный шар… небольшой такой, ну, как… с бочку, так скажу. А я молодой был, не пугливый. Стоял и ждал, когда он докатится… Ну, докатился… И я со всей дури ка-а-к хрястну по нему пастушьим кнутом. Он – хруппп!!! – в искры огненные. И оттуда мальчик выскочил, годков девяти, рыженький, вот как ты, и строгой. И говорит:

– Я – Господь Бог!

…Ну, тут я память и потерял».

Надежда даже помнила, где это дед ей рассказывал: они сидели на деревянном крыльце деревенской школы, пустой по летнему времени. Дед там парты починял, возился с утра и до вечера, и каждый день, пообедав, Надя несла деду его обед. А потом ещё с полчаса они сидели оба на крыльце – дед позволял себе перекур.

Он так уютно и вкусно затягивался дымом, и запах свежей стружки, застрявшей золотыми колечками в складках его рубахи, мешался с запахом папиросы, растворялся в мощных летних запахах сосен и лип, еловой хвои и пыльной дороги. Дедовы седые усы попыхивали на солнце остатней рыжиной, а вспотевшая лысина сияла, как малая копия того огненного шара, из которого выскочил строгий и рыженький мальчик-бог…


Дед был доброты какой-то необъятной, неисчерпаемой, всех мирил, всё улаживал, всехстреножил справедливым словом. Тем более была странной его неприязнь к собственной сестре – старшей, бабе Усте.

Вообще, у деда было две оставшихся в живых сестры. Катерина – почтальон: худенькая, сутулая, вечно в стоптанных «чириках», вечно с огромной дерматиновой сумой через плечо. Жила в Заречье, соседней деревне. Всю жизнь считала себя больной, всю жизнь за сердце хваталась. И баба Маня говорила: «Ны выдумуй, артыска! Дэ воно е, то сэрце?!» И впрямь: пережила Катерина всех своих.

А ещё старшая сестра была, Устя…

Жила по соседству, но как-то отдельно от всех, через картофельное поле, на невысоком холме, поросшем редколесьем. Вот там и стояла её хата – маленькая, приземистая, с открытой верандой, густо увешанной пучками разных трав. Баба Устя всю жизнь была одинокой и жила как отверженная. В деревне считали её ведьмой.

Она и правда наговоры знала и лечила людей. Внешне – обычная старуха, только взгляд исподлобья трудный такой, глубокий – испытующий, не все могли вынести. Кто уж сейчас разберёт, какой-такой ведьмой она была, а только Надя своими глазами однажды кое-что видела. Они целой компанией возвращались из лесу – соседские девушки и стайка детей; и Наталья, невестка Чмырёвых, споткнулась о корни и упала – прямо на руку. Та враз опухла в запястье, стала багровой… Наталья брела, баюкала опухшую руку и жалостно подвывала.

Тут кто-то из девушек сказал:

– Поди к бабке Усте загляни.

– Боюсь, – подвывала Наталья, – она сглазит…

– От дурная, – отозвалась подруга, – она поговорит-поплюёт и вылечит. Сама видала.

Заплаканная Наталья упрямо помотала головой, но, когда поравнялись с Устиной хатой, всё же пошла, – рука, видать, так болела, что уж и не до страха.

И все почему-то молча и опасливо ждали снаружи.

Полчаса спустя Наталья вышла потрясённая и очень тихая. Вокруг запястья у неё была обвязана красная нить, а опухоли как не бывало! Всё так же молча спустились с холма и разошлись по домам в полном молчании…

А на следующее лето баба Устя саму Надюху спасла. И не только вылечила, но и…

Вообще-то Надежда не слишком часто позволяла себе вспоминать во всех подробностях то событие далёкого детства, хотя «фокусом» охотно забавлялась, особенно если под руку подворачивалась рептилия – прекрасная возможность попугать кого-то из ребят.

Но в тот день на лесной полянке ей было совсем не смешно, а больнёхонько и мерзко. Они с бабой Маней увлечённо обирали с куста крупные ежевичины. Надюха отдёрнула пронзённую дикой болью руку, успев заметить среди корней вильнувший жёлто-зелёный жгут змеи, и заорала благим матом! Рука прямо на глазах угрожающе надувалась в пальцах, в кисти, даже в локте. «Сейчас вся раздуюсь и лопну», – с ужасом подумала девочка. От страха и боли её вырвало… Мгновенно рядом оказалась баба Маня, взвалила лёгонькую внучку на плечо и побежала с ней… (Подружка Люська потом говорила: «Как в фильме – Иван Поддубный!») Надежда этого не помнила, очнулась в избе у бабы Усти, слабая, но живая и – повторяла баба Маня, беспрестанно меленько крестясь: «…опав-ши, слава те, осподи!» Баба Устя стояла чуть поодаль, как будто и не касалась девочки, но у Надежды почему-то всё тело чувствовало, что та её тащила, тащила и вытащила – то ли из болота, то ли из ямы какой-то земляной, поганой. И она сладко так заплакала, тихо, блаженно…

– Поплачь, девочка, поплачь, – глухо проговорила Устя, по виду вроде как тоже сильно -усталая. – Сейчас слезами последний яд выходит…

Надюшку оставили на ночь в избе у бабы Усти, а наутро она проснулась совсем здоровая. Когда допивала молоко с какой-то пахучей травкой, за ней пришла баба Маня, «Якальна». Принесла Усте полную корзинку свежих яиц, толстенный шмат сала, завёрнутый в чистое полотенечко, и большую банку мёда.

– Не, убери, – отказалась та. – У своих брать не положено.

И провожая их на веранде, напоследок сказала девочке, что никакая змея ей «отныне ни в жисть не опасна. Ни одна не укусит, не бойсь». И На-дюшка ей сразу поверила.


…Умирала бабка Устя долго и трудно. Всё просила бабу Маню: «Привези внучку, я ж только за руку подержусь, и меня отпустят…» Но бабушка не хотела. Доли этой не хотела для Надюшки – одинокой, отверженной, пугающей доли. Приходила к бабе Усте, ставила еду на табурет возле кровати, поила чаем. Смотрела, как тяжко стонет и корчится золовка.

1...45678...15
bannerbanner