скачать книгу бесплатно
Судьба карает безответных, или Враки
Валерий Владимирович Роот
Произведение «Судьба карает безответных или Враки», создававшееся с конца 80-х по начало 90-х годов, с постскриптумом от 2002 года, излагает историю одной жизни в советский период второй половины ХХ века на фоне социума с его достоинствами, недостатками и злоупотреблениями против людей. Это подлинная история, документальный роман, своеобразная исповедь, сопровождаемая авторскими комментариями о временах «перестройки» и Ельцина.
В формате a4.pdf сохранен издательский макет.
Валерий Владимирович Роот
Судьба карает безответных или Враки
© Роот В. В., 2016.
© Издательство «Прометей», 2016.
* * *
Жил-был однажды в бывшей прекрасной советской действительности, а вернее, бесцветно существовал мужчина в расцвете лет, по прозвищу Чужой.
«Что же в этом интересного, если бесцветно?» – возможно, спросит какой-нибудь Товарищ, из «бывших», прекрасных советских. Ну что Вы, уважаемый Товарищ, как можно-с задавать подобные вопросы, ведь каждый человек – это целый мир, и к тому же звучит гордо.
Родился он благополучно, вскоре после Отечественной войны, что само по себе с его стороны было шагом отчаянным и предприятием весьма наглым и неуместным, поскольку, кроме того, что он вообще родился, он еще родился, как сказал поэт, в Дуровой Зыки, да в такое время. Мало того, он умудрился родиться от двух несовместимых начал: от потомка, извиняюсь, тевтонских кровей и от русской нервной почвы (эта порода женщин под благодатной сталинской плеткой эффектно дергалась и охотно принималась за ярких представительниц трудового энтузиазма). А с родителей, сами понимаете, взятки в виде налога гладки, на то они и родители, чтоб рожать, – вот и пришлось ему рискнуть и головой работать. Хоть перед ним и стоял вопрос «что делать?», однако, девиз Вождя «мы пойдем другим путем» показался ему несколько странным и неосуществимым. Выхода не было. Только вперед. Но мало и этого: он подгадал, дьявольское отродье, родиться в год свиньи, под знаком скорпиона и, наконец, 13 числа. Во времена, во нравы, а! О боги, о черт подери, кто еще?!
В характере и во внешности у него все было от отца, и это, наверное, сослужило ему плохую службу, несмотря на то, что свойства его натуры, как и у отца, скорее можно было отнести к достоинствам, чем к недостаткам. Упрощенно говоря, он относился к типу что называется «правильного человека», человека естественного. Однако, он всегда чувствовал себя чужаком по духу среди окружающих его людей; по крайней мере, не своим. В дальнейшем он понял, что и отца мало кто понимал и принимал. Как-то мало они оба подходили той среде, в которой выросли.
Пусть Товарищ да не усмотрит здесь намек какой или критику. Боже упаси. Чистосердечно, положа руку на Библию, то бишь на Моральный кодекс строителя коммунизма, излагаю только то, что видел, только то, что чувствовал, только то, что пережил этот мужчина, только то, что точно знаю, а знаю я его, ну прямо как себя…
* * *
Раннее детство. Детский сад. Что совершенно четко осталось в памяти, так это как взрослая молодая тетя, которую он воспринимает вроде в чем-то знакомой, привычной, наверняка воспитательница, сначала ласково играет с ним; потом он уже видит ее лежащей, он не помнит на чем, и он почему-то рядом с ней: на ней надето что-то белое, и этого белого мало. Она держится как-то необычно, может быть, даже скованно и время от времени говорит ему почему-то шепотом, таинственно, иногда каким-то нетерпеливым голосом: «Вон, вон там… Да нет же, вон там» – и показывает на какое-то место на своем теле. Все это привлекает его внимание, он чувствует ее напряжение, которое передается и ему, но не понимает, где это «вон там» и что она ему хочет сказать, перебирает это белое на ней и чувствует, что она мало довольна его бестолковостью. Кажется, ее поползновения продолжались недолго: кто-то вошел в помещение, она его остановила, и они затаились. Чужой помнит несколько подобных случаев, в том числе и между детьми, причем порой такие «игры» заходили гораздо дальше. Став взрослым, он понял, что детские сады – это место, очень хорошо подходящее для совращения детей. Знать бы сейчас, какая это дрянь забавлялась им тогда!…
То же раннее детство. Он с отцом идет по улице. Обычная прогулка. Отец держит его за руку. Он тихо идет рядом с отцом, молчаливым и прямым, ставящим ступни тоже прямо, а не наискосок, который кажется ему таким большим и сильным. Ул о ч к а, где они тогда жили, всегда пустынная и тихая, окраина центрального района, полого спускается к реке. В то время в середине улицы деревья росли лишь на ее изгибе, по обе стороны, два старых дерева, для малыша они – великаны. Миновали «проходнушку»… Он не ощутил удара, по крайней мере, не помнит его: что-то навалилось сзади, и он потерял сознание. Потом малыш видит свои руки. Ладони в крови. Он не плачет, но сначала не понимает, что произошло, чья это кровь? Эти красные ладони гипнотизируют его. Отец отводит его домой. Дома паника и женский крик. Это кричит мать. Мать и бабушка суетятся вокруг него. Только тогда он начинает плакать. Отец срывается и убегает куда-то. Как затем выясняется, – разбираться с тем парнем, который на велосипеде сбил малыша. Кажется, отец даже подрался с ним, по крайней мере, забрал на время велосипед. Почему так, если все обошлось без больницы? Да потому, что этот парень нарочно сбил малыша, он был из местной шпаны, которой (и не только ей) не нравилась немецкая фамилия отца и он сам. А ведь отец был, как говорится, свой человек, не враг какой-нибудь, и, вообще, он никогда никому не причинял вреда, – так за что же?
Говорят, счастливые люди – это те, кто свободен от груза воспоминаний. Что ж, жизнь почти научила Чужого забывать всякую гадость, и так действительно легче жить, но вот писать так, конечно, намного труднее, если не стоят перед глазами картины происшедшего. Запоминается ведь чаще всего главное; так уж устроен нормальный человек, что не держится у него постоянно перед глазами во всей красочности то, что отравляло ему жизнь, иначе он просто не смог бы справляться с текущими делами… Так вот, главное он не хочет и не позволит себе забывать, ну а отдельные эпизоды и реминисценции он попробует вызвать в памяти…
Еще в 9-м или 10-м классе школы он написал в домашнем сочинении, которое потом учитель литературы зачитывал перед классом, что «семья – это общество в миниатюре». Писал он его под впечатлением нездоровой обстановки, сложившейся в семье, где он жил у матери (а сочинение было на тему «Господа Головлевы»). Так что, повествуя об «иудовщине», он на самом деле думал о своей семье и стремился выразить всю ту горечь и боль, которые у него тогда накопились (отлично помнит те ощущения), потому и сочинение получилось хорошее. Он, конечно, плохо знал в то время общество и все пытался соединить плохо для него тогда совместимое, и не мог уразуметь: то ли их плохая семья является исключением из хорошего общества, то ли сама мысль неверна?
Из каких-то давних закоулков сознания всплывает картина. Чужой, еще совсем маленький, сидит и горько плачет. Он в незнакомом для него детсадике, его привели в первый раз и оставили один на один с новым местом. Он давно уже ждет маму и папу, за ним обещали сейчас прийти, но их долго нет, и уже поздно, стемнело. Напротив него незнакомые дети, уже все по кроваткам, и воспитательница, – все с любопытством и как-то бесчеловечно, переговариваясь меж собой, рассматривают его, как смотрят именно на чужого, капризного ребенка. Воспитательница что-то недружелюбно говорит насчет его нытья. Мальчик чутко улавливает нюансы интонаций, от всего происходящего ему тяжело, и он никак не может успокоиться… Повзрослев, он сохранил четкое ощущение, что именно тогда он впервые неосознанно почувствовал что-то неестественное в отношениях в обществе.
Покорность равнодушна, беспросветна, —
Тупик на жизненном пути.
Не избежать, не скрыться, не уйти.
Судьба карает безответных.
Как же это получилось, что он поставлен в настоящее время в такое идиотское положение? И еще, имея высшее образование, работать сторожем в какой-то дыре? Ведь его вольно или невольно пытались срубить под корень, самым худшим и мерзким способом, какой только можно применить у нас и в наше время, в результате чего в социальном плане он и оказался поставленным в ущербное положение, из которого невозможно выбраться. И если внутренне он не поддался, остался несломленным и знает, что он представляет из себя в действительности, то это только благодаря самому себе, своей силе воли, поскольку никто, ни единый человек из тех, кто мог бы помочь ему в этом, не сделал этого. А вот наоборот, подтолкнуть, растоптать, – это было, и не раз. В разных случаях разные люди предавали, отступались или просто самоустранялись, но всегда делая вид, что ничего не случилось, что они не понимают или добросовестно не понимая, настолько люди у нас задурены, и всё вокруг лживо, фальшиво, сбито с толку. Вокруг – ни одной истинно живой души, пустота, и биться приходится тоже с пустотой. А это значит быть неприкаянным, отчужденным.
Вначале, до старшего детсадовского возраста, у мальчика были и мать, и отец. Жили у них в семье еще младший брат и бабушка по материнской линии. Трудно сказать, как сложились бы их отношения, сохранись семья в полном составе, но в том-то и дело, что сохранить ее было практически невозможно. Отец, по характеру прямой, не весельчак, даже больше молчаливый, энергичный, работящий и добросовестный, не любящий обмана и с чувством собственного достоинства, тактичный. Мать, тоже энергичная и работящая, с характером гораздо более открытым, по-женски эмоциональным, но человек крайне нервный и несдержанный, без чувства меры и такта, без чувства собственного достоинства, натура деспотичная. Это была неестественная пара. В памяти не сохранилось каких-то бурных сцен между родителями, хотя и таковые, конечно, были, но, как видно, главное – это их органическая несовместимость, что и неудивительно при скверном характере матери. «Помнится, например, как мать показывает на окно, выходящее на крышу одноэтажного дворового пристроя к дому (жили они на втором этаже двухэтажного деревянного дома), и стращает нас, что-де пьяный отец вот-вот может забраться через него в квартиру и устроить «бучу», – свидетельствует Чужой, – «драться будет». Какой пьяный, где-там драться, – мы ни разу его таким не видели, да и не пил он вовсе! А если изредка, предположим (Расея-ж), он и мог выпить, то отнюдь не в его характере было буянить». М-да, ма-ма-ня, насчет в окошко вломиться, – это ты чё-то лишка, хотя для тебя это в самую точку: впору родную милицию звать! А что, бывало, и вызывала. Ну, а как же твои малые детки, они ж всему еще верят?! Тем более, что сами позднее не раз карабкались по деревянным массивным воротам двора, благо те были вровень с этим пристроем, и в окошки лазали.
Разводилась она также с помощью милиции, крайне популярным СРОЖЕ (способом российских женщин или строгой рожи): сдав мужа в милицию. Оч-чень удобно, и не требует материальных затрат или самый их минимум.
После развода папаня обосновался в квартире своей матери, державшейся всегда отстраненно от семьи снохи (впрочем, это было взаимно), на улице внизу, тянувшейся вдоль реки и славившейся шпаной еще больше, чем их собственная. Мать Чужого запретила детям видеться с отцом. И странное дело, когда отец, поднимаясь временами по их улице, заставал там Чужого, его старший чувствовал себя скованно с ним, звучали «напрасные слова». Но все-таки два-три раза он у отца гостил…
Как-то, уже школьником, направляется он туда, топает эдак аккуратненько, уже вывернул, сразу после водной колонки, направо на отцову улицу. Еще несколько шагов, – и вдруг из подворотни, прямо перед ним, выскакивает девчонка. Рыжая, лупоглазая, конопатая. Раскинула руки и не дает пройти. Он шаг в сторону, в обход, – она туда же, он в другую сторону, – она прыг-скок! и загородила дорогу.
– Пусти!
– А, обрындился, мазаный будешь!
Он с удивлением смотрит на нее. Та только бесстыже хлопает ресницами рыжими – и ни с места! Вся ну точно как на пружинах, вот так минуту-другую она им забавлялась: не драться же с девчонкой и не бежать от нее. Еле прорвался через этакое пугало! 1953 год. Умер Сталин. Пятилетний Чужой лицезреет дома, как завороженный, истерические метания матери. Должно быть, это было первое сообщение по радио, потому что она то припускает по комнате-«залy», заломив руки, то останавливается, будто вкопанная, вцепившись в волосы, причитает:
– Ой, что теперь будет, что теперь будет?!.. Ой, все, теперь нас уничтожат, завоюют!
Она была похожа на всполошившуюся курицу, глупо метавшуюся из угла в угол. Этот образ приходит Чужому теперь, а тогда он так не подумал, он только сказал, поскольку такое количество эмоций произвело на него впечатление и ему хотелось успокоить мать:
– Ничего и не случится, найдут другого…
Мать искоса таращит на сына глаза, как на нечто неприятно микроскопическое, но почему-то рассуждающее непонятно о чем, в глазах животное удивление, она даже на время прекращает рыдать…
Ловлю себя на мысли, что неразвитость самосознания, непонимание психологии человека, дикость в этом смысле, привычка к нерассуждающей, безропотной покорности приводит людей к тому, что они не знают, кто они такие есть на самом деле, к извращенному национальному самосознанию, к убогому, невежественному и некомпетентному общественному мнению или к отсутствию его, к тому, что народу подсовывают искаженные ценности, как дураку погремушку. Далее следует пренебрежение и подавление личности и, особенно, индивидуальности человека, его чести и достоинства, неправильное толкование социальных проявлений и устремлений человека, нормы и патологии его поведения, различные правовые злоупотребления и злоупотребления психиатрией. На этой «благодатной» почве любой вышестоящий по отношению к любому нижестоящему, по праву того, у кого больше прав (выходит – он прав), мог бы следовать такому девизу:
Когда я ем, старинная пословица не властна, —
Мол, безобиден я, да глух и нем, —
Поэтому перечить мне опасно:
Любого я сожру пристрастно,
Чтоб неповадно было всем.
Поистине прав был тот, кто сказал: «Лучше вечные опасности, чем рабство, и лучше свобода, чем цветы в хлеву».
Крепче всего засело в памяти (из тех времен, когда они после ухода отца жили вчетвером в семье матери, время начальной школы) то обстоятельство, что мальчику приходилось частенько реветь дома. Теперь, в отсутствии отца, за неимением более подходящего объекта для того, чтобы тешить нервы, чаще всего именно ему доставалось как старшему. Он рос упрямым и способным ребенком. Способным детям должно быть больше позволено, или хотя бы нельзя их постоянно дергать, подавлять их независимость, гордость, надо считаться с их повышенной чувствительностью. Мать, когда ей что-либо не нравилось в поведении старшего (например, он что-то делал по-своему), часто наказывала его тем, что не давала в процессе еды чего-нибудь вкусного, либо просто не давала временно есть, либо унижала его другим способом в зависимости от того, насколько была взвинчена. Бывало, все сидят за столом, а он ревет, лежа на диване, под отчужденные взгляды родных и не идет кушать, хотя его зовут; ему приходилось дожидаться конца еды и их ухода, чтобы поесть. «Распустил нюни…
А ну его, выкобенивацца!» – говорила бабушка. Один раз особенно в душе остался осадок чего-то жутко несправедливого, он уж не помнит, по какому поводу, но то состояние запечатлелось довольно живо, – знать, задет был сильно, – поскольку в воображении тогда весь день и даже часть ночи как бы мелькали кадры на тему обиженного самолюбия, где мальчик неустанно восстанавливал попранную справедливость. Ребенку, конечно, это обидно, но унизительнее ему представлялось подлизываться к матери, просить прощения ради лучшего куска, когда он чувствовал свою правоту, или сидеть с ними за одним столом после какой-нибудь несправедливости. С младшим такого, кажется, не случалось. Возможно, он тогда был более покладист, а вернее, слишком мал, чтобы что-либо различать. Крайне неприятно воздействовала также утренняя спешка, эта горячка, доходившая до бешенства. Панический, даже патологический ужас матери перед возможным опозданием ее ли на работу, в школу ли сына заставлял ее неистово тормошить спящего ребенка, а потом носиться по квартире, выпучив глаза: успеть, успеть любой ценой! Такая встряска ранним утром иногда приводила к капризам: хотелось еще поспать, да и вообще было непонятно, зачем так торопиться, словно за тобой гонятся, и почему такой испуг?.. Как мальчишки они часто дрались, и, естественно, больше тумаков перепадало младшему. Мать злилась и называла их «немецким отродьем». В такие моменты, да и в другие, когда она выходила из себя (делала она это легко, а порой забывала возвращаться обратно), она воздевала руки к небесам, как бы призывая на помощь бога, в которого верить ей не полагалось, и, потрясая ими и трясясь сама, с упоением изрекала: «Будьте вы три-и-ижды прокляты!!!». Впрочем, она это выдавала охотнее в единственном числе, вы понимаете по какому адресу. При желании ее можно было бы ассоциировать с мифической Психеей, но поскольку в нашей идиллии не хватало Эрота, а романтическим образ этой матери не назовешь даже за крупную сумму, от всяческих ассоциаций я категорически отказываюсь и предоставляю это сделать уважаемому Товарищу, ему и суммы в руки… Все происходившее иногда вызывало у старшего озлобление, поэтому он мог не то чтобы выместить его на младшем (эмоции старшего обычно были направлены на своего обидчика), а переборщить в стычках или драках с ним. Заживо воспитанный.
Локковское утверждение насчет «tabula rasa» (чистая доска) в чем-то сомнительно. Чужой, например, в раннем детском самоощущении хранил некую важную, значительную для себя внутреннюю свою суть, нечто сидящее в нем генетически; он интуитивно знал, что нельзя, нельзя это утрачивать или изменять и ломать, и противился, отстаивал это.
Болезнь брата…Черноморский курорт… Искуственный спутник Земли… М-да, ну и цепочка! Но вот в сознании эти картинки сцепились, – одна вызывает другую.
Вскоре после развода родителей, где-то через год-два, заболел младший брат. Воспаление мозга, менингит… Чужой-первоклассник только что пришел из школы, когда ему сказали об этом. Брат лежит в постели, перебирает пальцами свои губы, молча и с удивлением смотрит на Чужого. Совсем не похож на заболевшего. Он и раньше часто так же смотрел на Чужого как на старшего.
– А как он болеет?
– Голова у него болит.
– А почему же он тогда не плачет?
Мать была по профессии врач-терапевт. Вот тут-то ей пришлось постараться, кроме непосредственно лечащего врача, чтобы выходить младшего и, по ее словам, спасти ему жизнь. Учитывая невысокий уровень развития нашей медицины, вполне правдоподобными кажутся утверждения матери, что она сыграла в выздоровлении сына главную роль. В первое же лето после выздоровления младшего она поехала с ним на Черноморское побережье Кавказа. Чужой с теткой (которая жила рядом с ними, в квартире под тем же номером, отделенной от их квартиры) тогда провожали их в дорогу. В следующую поездку туда же, в конце 50-х годов, мать взяла с собой обоих сыновей, потому что старший очень просился. Ну, что сказать? Для детей любое новое место интересно. Там было красиво, тепло, длинные очереди в столовые, теснота в снятой для ночлега комнатушке и сверхтеснота на лазурном море. Когда они пошли темным южным вечером в кино на «Седьмое путешествие Синдбада», они увидели летящий в небе спутник… Чернейшее, с яркими звездами южное небо, – и одна из звезд, не особенно спеша, пересекает его свод, словно сорвалась и падает, падает, как в замедленной съемке, и не может упасть. «…Звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас». Нравственный закон?
Тетка, сестра матери, жившая с ними через стенку, была существом одиноким. Нет, вначале муж у нее был, – помнится, сцеплялся как-то раньше с отцом, когда семьи ссорились. Обычно он, набивая табаком папиросы в широкой картонной коробке, угрюмо-сочувственно смотрел на Чужого. Но уже к середине учебы старшего в начальной школе она или прогнала его или он сам ушел. Сестры жили в вечной грызне. Тетка была человеком совершенно иного, нежели мать, склада: уравновешенная, рассудочная с налетом лиричности, в молодости – красавица. Мальчик часто засматривался на ее большой фотопортрет, висевший на стене ее квартиры. Как у женщины жизнь у нее не сложилась, детей не было. Поэтому она не могла не тянуться к детям сестры, да и с сестрой она, наверное, могла бы по своему характеру поладить, но та отталкивала ее от себя, а детям внушала, что тетка вредная и испортила ей жизнь. Старшего всегда влекло к тетке, она была ему ближе других по духу, там ему было интереснее из-за атмосферы доверительного общения.
Каким ты был, таким ты и остался:
Орел степной, казак лихой.
Зачем, зачем ты снова повстречался,
Зачем нарушил мой покой…
Солнце скрылось за горою,
Затуманились речные перекаты,
А дорогою степною
Шли с войны домой советские солдаты…
Темные ивы склонились к пруду,
Месяц плывет над водой.
Там у границы стоит на посту
Ночью боец молодой…
Тетка обычно ставила на свой патефон эти старые пластинки, когда он приходил. Вспоминала молодость. Что-то рассказывала из своей жизни, давала умные советы. Матери все это не нравилось, ей казалось, что та строит ей козни. Если не всегда, то чаще всего она запрещала ходить к тетке, также как запрещала видеться с отцом, категорически и всегда. «Опять у нее был?! Ведь она ведьма, сглазить может! Вон недавно наворожила…» Когда нет собственного положительного влияния на ребенка, нет умения его понять, влияние постороннее уже подозрительно. А ведь, говорят, взаимопонимание – это любовь. Но детское сердце не обманешь, он инстинктивно чувствовал в словах матери примитивную чушь, если не бред. Тетка же постоянно приходила мирить поссорившихся в семье у матери, она понимала Чужого. Чем больше Чужой думает о тетке, тем больше склоняется к мысли, что она пострадала в жизни просто как хороший человек.
В начальной школе ему было нетрудно, как и в дальнейшей учебе. Первый раз в школу его отводила тетка. На уроках первая учительница – приземистая, мужиковатого телосложения, с кавалерийскими ногами – имела обыкновение шустро перемещаться по классу и с добродушным лицом и смешинкой в глазах лупить по головам детишек длиннющей линейкой. Однажды она прихватила и его, хотя он был тихим, «домашним» ребенком. Вероятно, пропустить кого-нибудь представлялось ей невероятным. Он сидел за одной партой со спокойным косоглазым мальчишкой и порой старался понять, на него тот смотрит или нет, отчего уже оба периодически косили друг на друга глазами, зырк, зырк… Обычно Чужой не доучивал до конца устные домашние задания, но на уроках, хоть и боялся, отвечал так, что флегматичная вторая учительница останавливала, этого самого конца не дожидаясь: «Хорошо! Ты, конечно, знаешь, молодец…», и он испытывал большое облегчение. Там ему нравились две девочки, одна смуглая, худощавая и чуть голенастая, как Софи Лорен в детстве, другая – коренастая. Обе статные, строгие и казавшиеся жутко неприступными.
Он уже давно посещал школу, а мать все еще водила их в баню в женское отделение. В старом деревянном доме, где они жили, не только помыться нельзя было, но отсутствовали водопровод и даже вначале – газ; печь топилась дровами («Ведь пецку надо топить, пецку!» – подтаскивал поленья Чужой, когда был малышом), на кухне стояли керосинка и примус, туалет – сенях. Постепенно ему становилось в бане не по себе среди женщин. Если раньше он не замечал их тел, то теперь начал присматриваться. Иногда на грани сознания появлялось нечто смутное из жизни детсада: белое пятно той полураздетой женщины, тянущей его к себе; девчонки и мальчишки подсматривают друг у друга «глупости», одна нахальная девчонка сдирает с мальчишек под кроватками штаны. Появлялось неприятное ощущение, будто что-то в нем реагирует, отзывается на все это, возникало чувство стыда за то, что он голый среди особ другого пола. Иногда женщины делали матери замечание: «А-я-яй, мальчик-то у Вас уже большой. В каком он классе?» Но матери так, вероятно, было удобнее, быстрее. Позднее она стала брать номера для семейных…
Вот он идет в школу, располагавшуюся неподалеку, в двух кварталах от дома. Как правило, он добирался туда без происшествий, ему удавалось избегать мальчишеских драк. На этот раз на подходе к школе он заметил стайку пацанов и еще на расстоянии почувствовал что-то в них агрессивное, хотя по их виду это определить было трудно. Чужой приближается к школьным воротам, поглядывая на них, они смотрят на него, одновременно сбоку под углом идя с ним на сближение. Ощущение опасности возрастает, а его прямая уже превращается в дугу; таким образом, когда они бегом бросаются на него, он уже готов к финишному рывку и удирает удачно… Пацаны могли быть из «дома чекистов», но возможно и другое: его могли попытаться побить просто потому, что он был «примерным» и тихоней. На той улице, где Чужой вырос, по-настоящему своими становились только грубые, хулиганистые натуры, матершинники. Мат служил визитной карточкой этого мирка, а духовность или чья-то тонкая душевная организация вызывали подозрительность, котировались невысоко и считались странностями. Чужой подростком стеснялся материться. Напротив его дома находился многоквартирный и большой для дере-вяннозастроенной улицы дом из красного кирпича, в просторечье называвшийся «каменный дом». Как раз там проживали местные подростковые и мальчишечьи «короли». Собиравшаяся вокруг них уличная «кодла» совсем необязательно была шпаной: в основном полухулиганистые, влиятельные своей силой ребята, которые, в зависимости от различных обстоятельств в их судьбах, либо становились преступниками, либо, так или иначе, выходили в обычные, среднесерые люди. Ничего особенного. Это с нами бывает. Из нас выходят люди и, как говорится, пропадают в неизвестном направлении. Вообще-то, как в последнее время выясняется, тут никуда не денешься, старую русскую сказку переиначили, какое направление ни изберешь – все одно: налево пойдешь – в преступники попадешь, направо пойдешь – ой! опять в преступники, прямо пойдешь… Ну разве что прямо в преступники… А может быть, так даже в чем-то честнее? По крайней мере, не стоять на перепутье и не ломать голову. Не пойман – не вор. А те-то, которые, не выходя в люди, – сразу в преступники, они-то разве не прямы в своих действиях? Так какая же разница? Что вы говорите? Ах да, миль пардон, я дико извиняюсь. Все условия и все удобства, разные там премии, надбавки, по-рублю-прибавки, прогрессивки, заодно нечаянно прогресс двинем небрежно так одной левой. Это имеет легальная преступность. Не считая того, чего она не хотела бы, чтобы у нее считали. Да, обычная преступность в этом плане поотстала, что с нее возьмешь – дурной вкус! Однако, куда ж это я забрался? Вон и Товарищ пальцем грозит: «Что, в зону захотел или в психушку?!» Всё, молчу, молчу… «Полковник», «Шарабан», «Косой» и компания. Известные на улице клички. Были и другие. Внутри кодлы, кроме обмена новостями, общение заключалось в рассказывании примитивных анекдотов, игре в карты (частенько на деньги), выпивке. Каменный дом не ладил с домом чекистов, носившим такое имя по причине проживания в нем в свое время сотрудников МВД. Между их представителями постоянно происходили стычки. Если били тех или других поодиночке, по два, по три, потом приходила вся кодла, чтобы отомстить. Практиковались простые кулачные драки, если не считать уголовных преступлений. Вначале Чужой был маловат, затем, в самые подростковые годы, обитал в суворовском училище, в отдалении от своей улицы. Как бы то ни было, компанейским он не являлся, держался особняком, независимо и неприкаянно. Но как все-таки психологически трудно это было! Стоишь иногда среди кодлы и, хоть больше не хочешь, а не уходишь, как привязанный. И не из страха какого-то, – из-за непостижимой зависимости от ребят кодлы, вплоть до чувства неудобства перед ними. Как правило, его не трогали, но и своим он не считался.
Однажды после 4-го класса, летом, он сидел за письменным столом и делал какое-то домашнее задание, полученное на каникулы, когда пришла мать. В ней чувствовалось хорошее настроение. Она сказала, что намерена отдать его в суворовское училище:
так не будет драк дома. Под общее настроение он стал качаться на стуле и спросил: «А кино там будут показывать?» Получив утвердительный ответ, он с легкостью любопытного ребенка согласился туда пойти. Мать была явно довольна: наконец-то ей станет полегче, она сможет заняться только своим младшим, а у старшего все пойдет само собой, все-таки пристроен куда-никуда. Такое впечатление, будто он был неудобен матери, в чем-то ей мешал, ну вот не получалось из него безвольной игрушки! В действительности же мальчик был из тех, кому, наоборот, нужно семейное воспитание. Правда, не в подобной семье, но именно семейное. Собственно, каким детям оно не нужно? Кстати, может быть, не случайно позднее отменили прием в училище с 5-го класса и стали брать только старшеклассников?
Будучи в суворовском училище, мальчик, еще не сознавая, но уже предчувствуя порочную зацикленность людей в невежественной, слишком плотной социальности и инстинктивно стремясь к независимости, к цельности своего внутреннего мира, не любил беспрерывно находиться в одном и том же кругу чужих лиц и органически стремился к природе, другой порочности.
На приемных экзаменах в 1-ю роту (5-й класс) училища преподаватель русского языка с интересом выслушал ответы на вопросы, подозвал другого педагога, обратив его внимание на похвальные ответы кандидата в суворовцы. Затем они вместе спрашивали еще, каждый раз с удовольствием отмечая чувство языка.
Суворовское училище! Какое противоречивое переплетение событий: внутреннего распорядка жизни, отлаженного, как хороший механизм; детских характеров, не укладывающихся в его прокрустово ложе; изменений, происходящих во взрослеющих детях, в том, что затем может (или нет?) стать духовностью! Здесь впервые его душа, под номером 17, начала трудиться. Далее ему присвоили личный номер 19. Сколько же в детстве происходило открытий в душе, сколько было важных состояний духа, которые сознательно или неосознанно становились установками на будущее! Чего стоит, например, одна лишь детская потребность не столько даже одухотворить, облагородить все материальное, все живое, сколько наделить все это жизнерадостной, жизнеутверждающей, животворной силой! Тут неизвестно, что от чего идет; может быть, в детстве страстно хочется, наоборот, материализовать все мечты, фантазии, надежды. Главное другое – эти две стороны жизни, материальная и духовная, тут идут неразрывно, от юной свежести, новизны и силы ощущений и впечатлений. Созидательное, творческое переплетение фантазии и реальности защищает от черной пустоты безучастности, равнодушия, этих черных дыр души, которые, в отличие от аналогичных астрономических объектов, имеющих массу, действительно разрушающе пусты и куда может сгинуть весь реальный мир. Поэтому во взрослой жизни важно не столько то, чем занят человек, материальным накопительством или каким-либо морализированием, сколько следующее: сумел ли он сохранить в своей душе ребенка, этого бога-созидателя, уберечь его от неблагоприятного окружения?
Как-то в первые дни, когда поступившие определились, но еще не были распределены по отделениям роты и слонялись сами по себе в помещении, незнакомые или малознакомые меж собой, некоторые начали играть, шалить, подшучивать друг над другом. Один белобрысый мальчишка играл-играл с Чужим, потом стал надоедливо приставать, просто от нечего делать, цеплялся, толкал его, сидя на кровати без матраса, там же, где сидел Чужой. Наш Чужой отталкивал-отталкивал его, потом, взъярившись, недолго думая и не говоря ни слова, ка-ак двинет об стену, рядом с которой кровать стояла! Падая назад, мальчишка ударился затылком о батарею парового отопления, – нашему герою на миг даже страшно стало. Тот же вроде не пострадал; не знаю, башка ли у него из того же материала, что и батарея, сделана была или еще что. Только азарт задиристости у мальчишки моментально иссяк, он встал и с обиженным видом ушел, опасливо поглядывая на казавшегося еще недавно безобидным партнера по игре. С тех пор он больше не отваживался заигрывать с Чужим, а тем более задевать его, да и другие, бывало, осторожничали.
Два первых года начинающий суворовец ходил в круглых отличниках. Черная с красным и черно-белая с красным форма, белые перчатки невольно как бы даже возвышали его в собственных глазах. Много ли надо детскому сознанию. Но главное, конечно, заключалось не в этом. Новая обстановка, культивируемая там строгая дисциплина заставляли послушного в обществе ребенка быть собранным, а воспринимал и усваивал он все быстро, – вот и оказался на хорошем счету. Так и пошло. К первому в тех стенах Новому Году он «дослужился» до кремлевской елки. Тогда было принято поощрять отличников поездкой в Москву на новогоднюю елку, по одному представителю от младших рот. Таким образом, в самый разгар либерального царствования Хрущева Чужой, как неуместное малолетнее воплощение одной из самых консервативных, застывших групп общества, сподобился быть кратковременно представлен ко двору, умудрился быть в числе избранных. О, это было особое событие! После поездки ему даже пришлось отчитываться, живописать все перипетии этого действа по очереди во всех трех отделениях роты.
По дороге в Москву в поезде, выбивавшем колесами, как ему казалось, барабанную дробь, он больше читал книгу, чем разговаривал со своими попутчиками, одновременно прислушиваясь к их болтовне. Читал «Спартак» Джованьоли, где неприятное впечатление произвело то непостижимое тогда обстоятельство, что красивая знатная римлянка, кроме благородной любви к доблестному Спартаку, питала еще какие-то чувства к испорченному во всех смыслах Сулле. Читал про римлянку, а представлял на ее месте одну из девочек, ехавших в их группе на елку. Сам был, естественно, Спартаком. Каким-то образом эта девочка, центр внимания мальчишеской компании, далеко не идеал красоты, заставила работать воображение, и начал возникать смутный, бесплотный, идеализированный женский образ, отвлеченно-обобщенный, который с тех пор часто посещал его как символ высшего совершенства, чего-то неземного, без повода и по конкретным поводам, когда в дальнейшей жизни он встречал девушек или женщин, нравившихся ему и вносивших новые штрихи в неизменный образ добродетели, который еще долгое время представлялся ему, – он просто испытывал в этом потребность, – воплощением женской сути и к которому он всей душой стремился:
Что этот частый сон, проникновенный, странный, значит
О незнакомой женщине любимой? И ко мне ее любовь
не нема;
И неизменной каждый раз проходит темой
Она, и разная, и та же, все понимает, чувств ко мне не прячет.
Она все понимает, голос сердца моего прозрачен
Лишь для нее, увы! и быть перестает проблемой
Лишь для нее одной; лицо мое горячее и бледное
Она одна умеет освежить плачем.
Какая же она? Шатенка ли, блондинка или рыжая? – Не знаю.
А имя? Его звонким я и нежным вспоминаю,
Как имена любимых, Жизнь которых разлучит.
Взгляд у нее похож на взгляд статуи.
Голос же, далекий, важный и спокойный так звучит,
Как дорогие голоса, которые уже не обрету я.
* * *
О женщина, с любовью теплою, и ласковой, и тонкой,
Каштановая прядь, нежна, задумчива, всегда вас понимает
И в лоб целует иногда вас, как ребенка!
(Поль Верлен. Здесь и далее перевод мой.)
Огромна и красива главная елка в Георгиевском зале Кремля, хороши подарки, но еще красочней предстало зрелище в ледовом Дворце спорта: вырастающая прямо изо льда, будто хрустальная, белоснежно-сверкающая искуственная елка. Невероятных размеров кремлевский буфет. Все воздействовало на неискушенное воображение и являло собой нечто символически необязательное, непринужденно-свободное после казарменной зажатости. От избытка впечатлений и полноты чувств он купил в одном из московских магазинов… детский столярный набор. Только потому, что набор в маленьком деревянном футляре красиво смотрелся.
Почему у нас кругом столько негативных явлений, во всех областях жизни, столько по сути дела несчастных людей, так мало людей духовно здоровых, так много разбитых или неблагополучных семей, откуда этот поголовный уход в алкоголизм, что это за мужеподобное поведение женщин и почему так недостойна роль мужчин в обществе и так распространено их третирование, откуда нервозность в наших отношениях, почему мы так настороженны и тотально недоверчивы, и готовы в любой момент сорваться или, наоборот, замкнуться в равнодушии, почему так нетерпимы ко всему нестандартному и непохожему, почему действует принцип «один за всех, но все на одного», почему, наконец, в опале элементарная порядочность, а хамье – на коне? Ведь мы привыкли к таким вещам и многого в обычной жизни не замечаем. (Я и дальше буду делать подобные отступления социального или философского плана. Это все вопросы риторические, даже и ответа-то не требующие или требующие ответа далеко не однозначного. Но я все-таки пытаюсь на них ответить, чтобы показать ту эпоху глазами нашего героя, уже взрослого и под конец здешней истории, хотя время уже после его истории, описанной в этом произведении, могло и изменить его мировоззрение). Да потому все это происходит, что мы себе не хозяева (как сказал один из героев фильма Никиты Михалкова: «…с хозяевами мы разделались еще в 17-м году»), мы не принадлежим себе, а живем по законам казармы. Хоть Чужой, повзрослев, испытал и другие, несравнимо более мерзкие способы принуждения, казарменные порядки суворовского ущилища, того детского периода, напоминают ему порядки общественного принуждения именно тем, что применялись они, как правило, спокойно, с холодным безразличием, как будто ничего другого и быть-то не могло, а еще тем, что именно с детства в нас вырабатывают привычку беспрекословно подчиняться, не рассуждать, жить для того, чтобы служить (работать), а не наоборот, как подобало бы. Там, в суворовском, или «кадетке», как они именовали заведение в своем кругу, большинство детей до 8-го класса не любили дисциплину и хотели уйти «на гражданку». Вольно или невольно дисциплину нарушали, «сачковали» (например, натирали солью подмышками, чтобы локально повысить температуру и лечь в санчасть), а иногда нарочно «доводили» офицеров-воспитателей или их помощников, сержантский состав. Один из сержантов, прибалт эстонец, самый безобидный из всех воспитателей, бывших в их роте. Стеснительный силач. Всегда старался с уважением строить отношения с подопечными, был с ними добр и никогда не повышал голоса. Но именно ему больше всех доставалось от ребят… Он появляется в спальне, где они находятся, что-то спрашивает, рассказывает о жизни в своих краях, о том, что там популярна тяжелая атлетика. Подходит к одной из кроватей и, взявшись мизинцем за металлическую спинку, легко отрывает кровать от пола, довольно тяжелую для подъема даже всей рукой. Казалось бы, расположение ребят обеспечено. Но вот он приходит в следующий раз. Кое-кто из ребят доставил ему неприятности.
– Товарищи суворовцы! Некоторые из вас не выполнили обещанного. Мы же договаривались. Надо сделать.
Говорит вежливо, тихо, но с акцентом, не чисто по-русски. Вместо ответа – передразнивания со стороны мальчишек, некоторые сзади него изображают походку штангиста, строят рожи. Злоупотребляют его добротой. Почему?! К тому времени их уже досыта накормили дисциплиной. С ними были жестки – они стали жесткими с воспитателями. Неважно, хороший или плохой, для них любой военный воспитатель стал символом довлеющей над ними силы, и они пользовались любой возможностью отыграться, пусть беспощадно, пусть даже подло… Сержант молча, только лицо чуть вздрагивает, подходит к одной из кроватей и, взявшись мизинцем за металлическую спинку, легко отрывает кровать от пола, довольно долго держит ее на весу… потом отпускает палец… Ему приходилось быть под перекрестным огнем «кадетов» и своих непосредственных командиров.
Одна из сцен перед отбоем. Все кадеты по постелям, как по коням, в весьма игривом настроении. Входит офицер-воспитатель № 1, майор. Настроение резко падает. Он не такой добрый, как сержант. Правда, между нами, не такой уж злой, но им кажется чрезмерно строгим (любимое его словечко по отношению к любому нарушителю – «нерадивый»). Майор тушит свет и выходит. В спальне раздаются свист и гиканье. Скачки по кроватям и на кроватях. Входит майор, зажигает свет:
– Сейчас же прекратите, не то буду наказывать, – он пока спокоен. – Давайте, ребята, лучше по-хорошему, не будем ссориться.
После его ухода десяток-другой секунд затишья, – и возникает гул; он нарастает, переходит в ор, в воздухе порхают подушки, – скачки победоносно продолжаются! Вдруг:
– Шухар, ребя, воспитатель! – крайний к двери в спальню кадет чует офицерский топот в кориоре. Но поздно. Влетает майор. Про свет и говорить нечего, майор накален и полыхает, как громовержец, – да будет свет! Стоп-кадр.
– Суворовец А-н, наряд вне очереди на кухню! Суворовцы П-к, С-в, К-в – то же самое! Суворовец Ч-о, два наряда вне очереди! Суворовцы Д-н, П-в не пойдут в увольнение! Все, отбой, и не вздумайте продолжать, – накажу все отделение!
Теперь, похоже, возымело действие:
– Ой, ну и дурак! Так психует! – утихомириваясь, комментируют меж собой происходящее «отходящие ко сну» кадеты. – А вначале притворялся, что будет за нас.
Сценка на утренней поверке суворовцев, в коридоре. Входит офицер-воспитатель № 2, – тьфу черт, опять майор (новый, только что назначенный)! Осмотрев классную комнату и спальню отделения, он остался недоволен чистотой и порядком в них; кровати, по его мнению, плохо заправлены и еще что-то там неправильно. Решив сходу дать им жару, он приказал построиться: заодно и познакомится с ребятишками.
– Отделение, становись! – командует дневальный. Этот раньше других столкнулся с новым майором и теперь подтверждает слухи, распространившиеся перед сменой власти; строясь, кадеты перешептываются: «У-у, зверь… в той роте вон чего делал…» Раз так – посмотрим! Строй, к неожиданности нового начальства, получается на удивление оригинально расположенным во всех измерениях, неким сломанным веером, причем не только фронтально, но и по высоте: мальчики нарочно стояли не по росту, а кое-кто еще и на полусогнутых.
– Отставить! Разойдись! – начальство немного смущено. – По порядку становись!
Выстроив и подравняв их, воспитатель начинает перекличку, но к концу ее тихо свирепеет, и его вполне понимают, так как выяснить, кто есть кто, нелегко: некоторые, одни и те же, отзываются на разные фамилии, меняя голос. Он кидает, уже не сдерживаясь:
– Ваша фамилия, суворовец!… Ваша!… И вон того еще… Каждому по наряду вне очереди, драить сортир! – (И уже всем) – Вообще, запомните: вы пока всего-навсего потребители!
Ладно, поехали дальше:
– В спальне непорядок в следующих тумбочках (перечисляет). Кто их хозяева?