banner banner banner
Судьба карает безответных, или Враки
Судьба карает безответных, или Враки
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Судьба карает безответных, или Враки

скачать книгу бесплатно


Молчание. Дураков и желающих нет. Желающих чистить туалет. Но майор, несмотря на то, что чуть-чуть выбит из колеи, верен себе: виновные находятся:

– За недисциплинированное поведение и беспорядок в помещении все отделение лишается увольнения в следующий выходной.

«Вот это да-а! Ну-у, прежний воспитатель лучше был…», решило после этого отделение, – и детский военный конфликт, для начала, был обеспечен.

Что в суворовском училище можно считать полезным, так это физическую подготовку воспитанников. Чужой крепким физическим здоровьем никогда не отличался, но в спортивных секциях участвовал, правда, без особых успехов… Военная подготовка; обычные школьные уроки; вечерами самоподготовка… Не знаю, что может быть глупее ходьбы строем, особенно марширований на плацу! Все, наверное, видели суворовцев на праздничных военных парадах. Черная форма, белые перчатки, четкий шаг. Ну что ж, там, на парадах, конечно, красиво. Он сам на них иногда испытывал подъем духа по случаю торжественной обстановки, но ведь торжества в нашей жизни бывают редко. Маршируем же мы подозрительно часто. Ох уж этот плац! Раз, два, левой, – левой, – левой! В этом есть что-то бесконечно родное и близкое, знакомое, поэтическое, вы не находите? Выше ногу, тяните носок! Левой, – левой! За-апевай! Чужой, поскольку обладал слухом, тогда ходил в запевалах вместе с несколькими ребятами:

Сегодня мы не на параде,
Мы к коммунизму на пути…

У местного отделенческого «короля» среди кадетов со слухом было хуже, и его больше занимали вопросы житейские. На марше он, совершенно не воодушевляясь наступающим «светлым будущим», при котором мы вот-вот должны были жить, и предвосхищая сегодняшние крупные недостатки в «мелочах быта», любил потихоньку напевать, приноравливая буги-вуги к ритму марша:

Как у нас, как у нас
Поломался унитаз.
Все соседи в страшном горе
Всполошились в коридоре…

Так вот, в то время Чужой с концертами агитбригады и по селам ездил… Теперь он больше в запевалах не числится. Отбили охоту. И по военной стезе не пошел. Но у Чужого такое впечатление, что он с тех пор всю жизнь так и ходит в строю, а стоит ему сделать шаг в сторону, поступить нестандартно, да даже просто пойти не в ногу, оставаясь в этом театрально-абсурдном строю, его сразу же бьют «по башке больно».

В качестве успевающего ученика он помогал отстающим. На самоподготовке суворовцев за столом учителя обычно сидел офицер-воспитатель и добрым цербером, читая что-нибудь, следил, чтобы они не отвлекались и не отлучались. Чужой «натаскивал» одного бестолкового парнишку, и его, бывало, злила его непонятливость. Они выходят вдвоем к доске; один старается объяснить по нескольку раз геометрическую задачу, другой, стараясь, не понимает; первому непонятно, как можно не понять, он раздражается, отчего второй окончательно тупеет. Намучился он с ним основательно, а результата не было. Однако, если оценивать в целом, неизвестно почему, но на вечерних самоподготовках царила полуидиллическая атмосфера; возможно, наш герой просто проецировал на окружающее свое настроение, ведь ему нравилась творческая самостоятельность.

Однажды их построили и повели проверять слух «на предмет отбора в хор». Очень молодая женщина со смазливым личиком наигрывала на пианино простенькие мелодии или отдельные звуки и заставляла их, по-одному, повторять голосом. Эта картинка вытаскивает на поверхность другие, времен детсада…

Малыши, среди которых и Чужой, старательно тянут нехитрую песенку вслед за тетей. Тетя сидит за пианино и усердно открывает рот, но открывает она его непередаваемо, прямо-таки до неприличия некрасиво, вытягивая вперед и выворачивая губы, отчего Чужой больше занят тем, что завороженно смотрит на тетины губы, чем поет. Эти губы, их явное несоответствие музыке оскорбляют его эстетическое чувство, и ему неприятно…

Он, маленький, стоит на стуле или табурете и поет перед коллегами матери. Душа его слегка трепещет, а те в упор хлещут ее плотскими взглядами…

Его, в числе нескольких других суворовцев, взяли в хор, причем предложили вместе с двумя-тремя ребятами быть запевалой. Он согласился скорее потому, что привык отвечать «есть!», чем по причине горячего желания петь. Потерзав их несколько дней своими привередливыми требованиями, женщина-музыкантша разучила с ними кое-какие патриотические песни для поездки с агитбригадой по районам республики. В этом «походе за культуру», как его называли ответственные лица, в агитбригаде, в хоре большую часть составляли городские школьники. Вся компания, этот временный военно-гражданский союз, разъезжала со своими самодеятельными «художествами» по селам на автобусе, да кажется, не на одном. Тогда у Союза (здесь с заглавной буквы) был, видать, какой-то конфликт с Турцией, поскольку гвоздем их программы, везде заколачивавшемся на бис, являлся номер, долженствовавший пародировать турецкую агрессивность. Он исполнялся считавшимся весьма артистичным молодым капитаном, который в стиле рок-н-ролла раскованно, выражая разнузданность и тут же одновременно презрение к турецкой экспансии и к рок-н-роллу, танцевал и пел:

Эх, в Стамбул из Константинополя
Плыли морем турки Мефистофеля…

Дальнейшие строки не помню. Почему турки принадлежали Мефистофелю, было совершенно непонятно, мрак поэзии. Иногда он буквально корячился на сцене, и именно это, а не политический смысл исполняемого, вызывало ржание в зале. Кое-кто из кадетов с мальчишеским ехидством строил догадки насчет отношений капитана с музыкантшей, намекая на их любовную связь, когда, например, она при переездах один-два раза выходила из автобуса, потому что ее укачивало. Ну а что же они? Они в разных залах пели торжественные песни, порой в таких тесных комнатушках, что и повернуться было негде, и дышать нечем, да еще жарил яркий сценический свет.

Чужой, стоя на сцене или выходя на нее, впервые тогда стал испытывать приливы внутреннего жара: словно поднимаются изнутри и постепенно захлестывают волны смущения или стыда. Но это совсем не обязательно было смущение или стыд, хотя внешне проявлялось иногда в подобной форме. Это индивидуальное физиологическое свойство его организма, связанное с особенностями функционирования кровеносных сосудов. Вяземский отмечал, что свойство краснеть – это детский и женский признак сильной впечатлительности, причем не только у детей и женщин.

Иногда после каких-то неприятных моментов выступления, в моменты безделья, или после обедов под открытым небом, благо, дело было летом, или когда просто не хотелось, надоедало быть среди одних и тех же, в общем-то, не близких ему людей, Чужой уединялся недалеко в лесу и бродил там некоторое время. Природа умиротворяла, примиряла с самим собой, – это ощущение не ново:

Это дрожь всех лесов
От объятий-дуновений,
Это у деревьев в сени
Хор легчайших голосов.

* * *

Душа вот эта, что стремится
В дремотной жалобе излиться,
Не правда ли, наша она?
Твоя, скажи, и моя?
Песнь робкая струится чья
Теплым вечером, чуть слышна?

    (Поль Верлен)
Но она же и возбуждала чувственность, сексуальность, он ясно ощущал. Примерно, как у Есенина:

Так и хочется руки сомкнуть
Над древесными бедрами ив.

Хотелось как можно дольше оставаться с ней наедине, и только сознание невозможности подобных вещей мешало… В их агитбригаде находился располагавший к себе взрослый парень «с гражданки», имевший отношение к художественной самодеятельности. В дороге, разместившись на заднем сиденье автобуса среди них, суворовцев, он начинал увлекательные повествования о своих любовных похождениях, «весомо, грубо, зримо», но на вполне сносном литературном языке. Так что в рамки «похода за культуру» укладывался.

Даже сейчас, когда мы все стали смелыми и раскрепощенными в вопросах секса (пишут, намедни появилась профессиональная проституция), опять-таки в действительности почти ничего у нас не делается, по крайней мере, в области полового воспитания, что пошло бы на пользу человеку (а разве когда-нибудь что-нибудь вообще у нас было человеческое, в правильном понимании этого слова, то есть естественно приспособленное к человеку?). А в то время и говорить-то на эту тему было не принято, видите ли, необходимо (все то же словечко!) соблюдать фарисейские приличия! А где фарисейство, ханжество – там и порок… Вон он, всплыл в памяти, будто из черных глубин дантовой воронки ада, тот зверь, но другого предназначения и в другом, пренеприят-нейшем обличье раннего подростка с черноморского побережья, ясным, солнечным днем. По-моему, у Данте зверь был с раздвоенным жалящим хвостом, тщательно им скрываемым. Этот же тип, наоборот, принародно и поминутно вытаскивал свое жало напоказ, прямо на ходу самозабвенно увлекшись этим и собственноручно его раздваивая. Наверное, это был какой-нибудь придурок, но дело-то в том, что, при всей дикости этой картины, в России с ее ханжеской раздвоенностью плотского и духовного, при нашей двойной морали, есть такая склонность в быту тайком потакать или подталкивать к чему-нибудь гаденькому, а потом принять вид своей непричастности и с тайным любопытством, всей своей мордой нарисовав собственную непогрешимость и отвращение, лицезреть происходящее. Существует негласный культ гаденького и культ дураков. В любой области жизни. Достаточно сказать: что-то многовато сейчас практически здоровых людей в психбольницах, тогда как изрядное количество одних и тех же ярко выраженных больных постоянно, изо дня в день и из года в год, видишь на улицах, и никто их вроде бы не трогает. В детстве Чужой, проходя мимо здания старого цирка, всегда видел напротив, на одном и том же месте, странное человеческое существо, вызывавшее жалость. Оно сидело на земле по-турецки, скрестив ноги, в руках держало шапку для милостыни и, глядя на каждого прохожего, тянуло и цедило, заикаясь, на одной монотонной ноте непрерывное «нэ-нэ-нэ-нэ-нэ-нэ…»… Суворовское училище не представляло исключения. Наоборот, для закрытых учебных заведений, по сравнению с обычными, более характерно процветание порока. Что касается Чужого, у него совпало: просыпалась, по-настоящему, плоть, пробуждалась душа. Событие, похоже, естественное в своем совпадении: сексуальность, как минимум в начале, доставляет определенные неудобства, порой мучения, что дает толчок мысли. Жизнь в училище тем временем продолжалась. Воспитанники уже были близки к 8-му классу, после которого обычно происходило отсеивание в их составе: кого по здоровью, кого по другим причинам. С гражданки от «шпаков» приходили известия, порой от отчисленных ранее из училища бывших суворовцев, нарушителей дисциплины. Выдержки из их писем офицеры любили зачитывать в назидание перед строем, не забывая каждый раз пугать ужасами гражданской жизни и отмечать несравнимую надежность военных порядков. На этих гипнотических сеансах по моральному закаливанию виделся где-то там, за стенами заведения, возникающий вселенский хаос, бессмысленное движение, непонятные перемены, словно не существовало незыблемого «самого передового в мире образа жизни», и доносился слабый голос раскаявшихся грешников, умолявших, по словам офицеров, о возвращении. Не знаю, какова надежность военных порядков, но вот каменная стена вокруг училища стояла настоящая, без всяких сравнительно-предположительных «как». Ну ладно, по выходным устраивались танцы, на которые в училище сбегались девочки из шустрых и которые хоть так скрашивали иногородним суворовцам замкнутость казенного быта. Девушкам льстила военная форма. Но ведь в увольнение пускали редко, по выходным, городских – «с ночевой», иногородних – «без ночевой», и очень просто могли не пустить за малейшую провинность. Кадеты сбегали «в самоволку», рискуя быть строго наказанными и чаще всего оказываясь наказанными. Зато среди персонала училища встречались изредка развратные девочки. Сия нечистая сила водилась в местах гигиеничных: на кухне, в столовой. Одна из них, помнится, искушала подростков во время питания в столовой. Входила скользкой походкой, украдчивыми движениями меняла кое-кому пустые тарелки на полные, хотя для раздачи назначались дежурные из суворовцев; масляные глаза, двусмысленные шуточки, такие же стишки пошлые: «Идет кадет с кадеткою, помахивает веткою…», – далее что-то либо циничное, либо нецензурное, а то и нерифмованный мат. Другая однажды резко изменила походку: ее ноги почему-то двигались на подозрительном расстоянии друг от друга, будто боясь соприкоснуться. Чужой этому не придал бы значения, если бы его не ткнули в бок, указав на нее, и не объяснили, почему… где, когда, с кем и откуда такая оперативная информация.

Думаю сейчас о том, сколько же надо было передумать всего, пережить, перечувствовать, с чем столкнуться и чего насмотреться, сколько этапов духовного развития пройти и остаться верным своей душе, этому богу, чтобы дойти до нынешнего состояния духа! Какого? Об этом позже. Вот только как все это передать, – прав был Шатобриан! – как зафиксировать множество ускользающих моментов жизни, мыслей, наметков мыслей, ощущений, нюансов, теней? Но пока о другом.

Как-то после отбоя, Чужой начал уже засыпать, его кровать вдруг стала вибрировать, переходя на тряску. Она была сдвоена с кроватью соседа, и колебания поступали оттуда. Чужой сразу догадался, в чем дело. В закрытых учебных заведениях тайный порок не в диковинку. Он повернулся к соседу, тем самым помешав ему, и тот поделился с ним своими откровениями, рассказав, что в отделении, откуда его недавно перевели, «все этим занимаются». Любопытно и странно было слышать об этих вещах от другого, кое-что действительно было откровением. Мальчишкам, за небольшим исключением, их трудно миновать. У них, по сравнению с девчонками, чувственность начинается резче и острее, эротические ощущения и переживания – слаще. Возрастной ажиотаж. Кадеты тогда взаимно открывали разные сексуальные истории. Чужому, например, казалась необычайной и невероятной одновременная интимная связь нескольких пар его ровесников (парней и девчонок), которая, если верить рассказчику, произошла в знакомой ему обычной школе, на отдыхе за городом. А в процессе уроков в училище, когда их вели преподаватели-женщины, находились типчики, пытавшиеся при помощи системы зеркалец залезть к ним под подол. Все, что касалось женщин, все сальности на их счет Чужому казались чем-то нехорошим, постыдным, вроде богохульства, ему не верилось, он их принимал с трудом и склонен был по своей натуре идеализировать женщин. В нем жил тот гармоничный женский образ-мечта, и в несовершенстве своей натуры, в схватке плотского и духовного, он стремился к более совершенному. Он, конечно, выдумал себе идеал, человек вообще по своей природе несовершенен и алогичен, и больше это касается женщин, но в половом отношении он все-таки почувствовал их превосходство, совершенство, их незримое влияние даже в их отсутствие. Если бы ему тогда сказали, что женщины – существа плотоядные и, по сравнению с мужчинами, более хищные, он бы не поверил еще и потому, что внешне они выглядели полной противоположностью. Ему казалось, что слабости половой страсти неприличны и им неведомы… Забавно было посмотреть, как этот тихоня вел себя на училищных танцах. Он мог с гусарской лихостью (правда, кратковременной) вначале пройтись перед рядом девчонок, словно устраивая им дерзкий смотр, порой заодно преодолевая смущение. Затем наскоком, но очень вежливо приглашал выбранную девицу и молча танцевал с ней, не отличаясь большими навыками и умением в этом деле…

Не знаю, как у кого, а у Чужого, во время дремотного состояния, например, при засыпании или на выходе из сна, а может быть и во сне, появлялся, бывало, движущийся, изменяющий геометрическую форму и массу зрительный предобраз, ощущение, своеобразная гравитационная волна, возникающая из ничего, из невесомой далекой точки, взрывающаяся ускорением туго закрученного по касательной к нему объемного завитка и уходящая тяжелой гроздью обратно, в ничто:

Колоколов звон разлился,
В завитки закрученный тугие,
Будто звуки флейты дорогие —
В молочны будто небеса.

    (П. Верлен)
Странно, во сне это было нечто тяжелое, неизбежно материальное, как воплощение рока или земных оков, на низкой ноте. У Верлена же в четверостишии иная, мажорная тональность и довольно высокий регистр звучания. Общее здесь – только математическая очерченность и музыкальное, хоть и разноплановое, сопровождение. И все-таки стих хорошо укладывается в ощущение во сне. Вероятно, совпадает манера чувствовать… Гораздо чаще Чужой совершал знакомые многим полеты во сне. Взлетал он легко, почему-то как в плавании стилем брасс, и парил на разных высотах и в помещении, и на воле. Интересная деталь: обычно ему в полете приходилось преодолевать натянутые электропровода, множество проводов, а то и лететь параллельно им, прямо как у Булгакова, но в то время он не мог, как вы понимаете, знать бул-гаковское произведение. Зато когда удавалось преодолеть этот барьер, взмывал он выше облаков, то ли демон, то ли бог, и никогда не падал.

Я не знаю, почему
Душа моя в своем горе
Крылом бьет беспокойным и стремительным и реет над морем.
У самых волн, на просторе,
Все родное сердцу моему
Моя любовь лелеет трепетным крылом. Почему? Почему?

Чайкой в полете печальном —
Мысль моя вслед за волнами,
Под небесными всеми ветрами,
Вслед за приливом наклон намечая, —
Чайка в полете печальном.

От солнца хмелея,
От свободы полной,
Она инстинктивно стремится сквозь эту безбрежность волн.
Летний бриз вольный
На потоке, что алеет,
Качает ее нежно в полусне, стающем все милее.

Иногда она кричит так грустно,
Что тревожит дальний летчика полет,
И ныряет, и по воле вод плывет,
И крылом совсем уставшим безыскусно
Вверх взмывает, и кричит так грустно!

Я не знаю, почему
Душа моя в своем горе
Крылом бьет беспокойным и стремительным и реет над морем.
У самых волн, на просторе,
Все родное сердцу моему
Моя любовь лелеет трепетным крылом. Почему? Почему?

    (П. Верлен)
Не во время ли жизни сына в училище, в период отсутствия его в доме, в душе матери происходило его отторжение, совершалось окончательное духовное отчуждение между ними? Во всяком случае, когда он приходил домой в увольнение, он не чувствовал там радостной атмосферы, праздника, особой близости в отношениях, которые он, направляясь туда, ожидал, а иногда очень хотел бы встретить. Позднее, в старших классах школы, Чужой однажды впервые четко, осознанно ощутил глухое непонимание, духовную слепоту и отчужденность матери. Младшего брата он сейчас, ретроспективно, почти совсем не видит в те короткие посещения: брат выглядел инертным, несколько заторможенным. Единственным красочным пятном дома зрится цветастая, красного оттенка рубаха двоюродного брата-стиляги. Стиляга – совсем не в ругательном значении, просто та мода одеваться и держаться на удивление гармонировала с его индивидуальностью и внешностью. Ему можно было бы оставаться стилягой даже стариком. Его штиблетом на толстенной подошве, слетевшим с ноги, один раз невесть с чего надумалось Чужому перебрасываться, поиграть около ворот с младшим братом. А двоюродному, молодому пареньку-старшекласснику, в тот день пришлось чуть похромать по улице без одного штиблета, неловко переваливаясь вслед за двумя мальчишками, дразнившими его. Кажется, он обиделся… Могут спросить: неужели не было хороших, приятных сторон или эпизодов в их семье тогда или раньше? Были немного, наверное, но ведь не запомнились, а это ли не лучшее доказательство их призрачности, эфемерности, нехарактерности для семьи? Известно, мы помним только лучшее о прошлом. Вот послушайте, несмотря на то, что темы разные:

В старом парке, холодном, заброшенном,
Проходили две тени из прошлого.

Их губы бесплотны и мертвы глаза,
И еле слышные звучат их голоса.

В старом парке, холодном, заброшенном,
Две души мечтали о прошлом.

– Ты помнишь наше прежнее здесь ликованье?
– Зачем Вы говорите? К чему воспоминания?

– Все также бьется твое сердце при упоминаньи обо мне?
Во сне меня ты продолжаешь видеть? – Нет.

– Дни чудные счастья такого, что выразить сложно,
Когда мы сливались устами! – Возможно.

– Как ясно было небо, а надежда – огромной!
– Надежда исчезла, разбитая, в небе темном.

Так шли они средь дикого овса,
И только ночь могла их слышать голоса.

    (П. Верлен)
Ну разве что бабушка, мягкий по натуре человек. Лишь в ней жила немая задушевность к старшему внуку, наряду, правда, с более присущими ей мещанскими повадками. Ее быстротечное участие в нем во время его визитов из суворовского заключалось, скорее, просто в молчаливо-общительном присутствии. Впрочем, она была одинаково ровна со всеми, в чем сквозило некое безразличие, и не понимала современную ей жизнь. Круг ее интересов ограничивался бытовыми вопросами. О тетке я уже говорил, но она была обособлена, существовала как бы отдельно: результат пагубной семейной обстановки. Кто сказал, что трудные подростки – только те, кто ведет себя ершисто, хулиганит, плохо учится и т. п.? Трудный подросток – это подросток с трудной внутренней жизнью, обусловленной внешними или внутренними объективными обстоятельствами. Он может быть и со сложным внутренним миром, не обязательно с примитивным. Он может испытывать какие-то физические наполадки в своем организме, именно физические, а не психические. И тогда ему нужно участие со стороны близкого человека, понимание, возможно совет, поскольку со своими ровесниками не всем поделишься. Правда, не всем поделишься и с близким человеком, но, во-первых, тогда это уже не близкий человек, а во-вторых, тем более тогда нужны чуткость и такт. Иначе возникают различные нелепости, недоразумения, в том числе и бытовые. Иначе подростку приходится защищаться, бороться за свою духовную независимость, потому что в душу ему начинают лезть, не снимая калош. Так было у Чужого.

На их улице рядом с ними жила семья евреев мелкочиновничьего уровня, которая, в общем, вполне вписывалась в мещанское окружение, но, в частности, была, естественно, лучше его низкого, вульгарного пошиба. Семья как семья. Папаша носил модную по тем временам лысину а-ля Хрущев и размашистой походкой моряка регулярно ходил на работу, раскачивая портфелем. Сын, примерно ровесник Чужого, с местной шпаной, естественно, не связывался, ни-ни, такое даже представить невозможно… Чужой поддерживал поверхностные отношения с двумя-тремя спокойными подростками-соседями (а отношения доверительные – как можно, он же в форме!). Когда он появлялся по воскресеньям белоперчаточным бельмом в глазах всей улицы, ребята-соседи с подозрением смотрели на него. Сын своего отца, прослышав, что Чужой отличник, несколько раз все пытался определить уровень его знаний и всячески подчеркивал, показывая трудные задачки из учебника, что сам, будучи на год старше, знает больше… Недавно, под конец брежневского правления, выяснилось, что он еще и умеет больше, так как оказался в заключении.

Лето. Чужой лежит, а вернее, плывет на раскладушке по комнате в теплом воздухе южных краев. У него высокая температура. Сильная простуда. Откуда же непривычное, сладостное чувство блаженства? Никогда он не думал и в будущем уже не испытает, что так приятно болеть. Может быть, потому, что за ним ухаживают? Забыты все полудетские обиды и подростковые печали. Теплые волны укачивают, навевают калейдоскоп быстрых, легких, легко улетающих мыслей, убаюкивают. И еще раз чувство легкости, легкости необыкновенной, душевной свежести, – при выздоровлении. Это еще одна поездка. Период, когда мать раскатывала по югам, стремилась туда… В один из отпусков она вернулась с новым папой. Папа этот получился ненадолго. Разве он мог знать, что в новом для него доме ему живо закатят скандал с истерикой? Ехал он, южанин, в более прохладные края, а попал в горячую атмосферу. Ему не понравилось, как младший брат что-то там начал «дурью маяться», он взял да и запер его в сенях, в туалете. Мать, конечно, в крик, иначе она не умеет. Новый муж сообразил, что это не Юг, это гораздо жарче, и вскоре уехал. «Я не допущу, чтоб детям было плохо!» – восклицала мать, имея в виду случай с младшим. А чего допустил, что, собственно, такое ужасное позволил себе этот мужчина? С другой стороны, не будь стычки, что, неродной отец – разве не плохо? Потом был муж с Севера (но способ все тот же, южный). Как человек основательный он даже не стал дожидаться инцидента, исчез сразу: ну собирался в края более теплые, но не настолько же! «Я не выходила замуж ради вас», – будет говорить впоследствии мать детям. Хорошо, ради чего тогда были все попытки? Хотя как раз в этом ее понять можно. Ведь не ради временного пользования, с любовниками отношения строятся иначе.

В училище полагалось назначать дневальных, которые по-очереди стояли на посту, сменяя друг друга днем и ночью. Почти полночи выдержать стоя, конечно, тяжело для детей, и они иногда пытались тем или иным способом устроить себе отдых, как-нибудь отвлечься с поста на время или поспать, хотя офицеры проводили ночные проверки и провинившихся наказывали. Чужой, смотря по настроению и состоянию, пробовал когда стоять, когда уйти посидеть за партой в рядом расположенный класс… Неимоверно томительно и медленно цедится ночное время бодрствования, наводящее на размышления и дрему. – Почему он есть именно он? А кто-то другой – это другой. Почему вот эта внешность, это тело, а не иные? А если бы он был в ком-то другом, как бы он думал, как бы себя сознавал? И мог ли он быть другим? Почему сознание единственности, вот он есть – и все тут, такого не было и больше уже не будет? Неужели его могло не быть, его с его душой? Что будет, когда его уже не будет? Вопросы без ответа… Кажется, вот-вот выясняется, сейчас еще немного подумает, и что-нибудь придет в голову, вот сейчас, сейчас… Возникают ощущения. Вечности времени. Самого процесса существования, на элементарном уровне; на уровне процессов, протекающих в организме; ощущение почти каждой клеткой; вплоть до возникновения понятия «существование», вплоть до ощущения его бессмысленности. Но во сто крат бессмысленней представляются теперь ночные дежурства детей. Подобного рода тренировки едва ли шли им на пользу, гораздо лучше они подошли бы им взрослым. Клонит в сон… Однако самым неприятным был момент, когда тебя резко будили среди ночи для того, чтобы ты заступил на пост. Дальше постепенно расходишься и даже находишь что-то романтичное в том, что ты не спишь, как все, но вот это насильственное резкое пробуждение прямо выбивало из колеи… Иногда он принимался читать. Он хорошо помнит, что решил как-то раз не тратить время даром. Когда он читал «Детство, отрочество, юность» Толстого, то прибегал к ночным «посиделкам» в соседней классной комнате. Книга заставляла думать. В ее герое были некоторые родственные ему свойства натуры. Правда, смешили «телячьи нежности»

героя. Импонировали его самобытность и неординарность, оригинальные объяснения его поведения; напряженная внутренняя жизнь, которая перекликалась с внутренней жизнью Чужого; тонкая духовность, душевные переживания, даже кое-какая закомплексованность: есть, значит, или, по крайней мере, были люди, близкие ему по духу! Значит, он не одинок в этом мире! Но одновременно – тревожный симптом: такие люди, они в художественных произведениях, а в реальной жизни он их не знал, не видел, не встречал, то есть в лучшем случае, если они не выдуманы, они разбросаны во времени и пространстве, песчинки Вселенной. Это как в одной очень красивой, поразительной научной гипотезе по физике, описанной в каком-то журнале: если что-либо случается в какой-нибудь точке Вселенной, если как бы дернуть за невидимую нить, это моментально отзывается в любой другой ее точке, будто немой крик. Если продолжить сопоставление, – это как внутриатомные слабые взаимодействия, которые в действительности самые сильные, как духовная связь. Нематериальная или почти нематериальная, невидимая, как поле, гармоничная паутинка, пронизывающая мироздание. Почти ирреальная в своей призрачности, словно неведомое поле, словно шестое чувство. Ну, а в быту Чужой словно предчувствовал: в будущей своей жизни в этой стране самодуров он постоянно сталкивается с карикатурно-уродливыми, нравственно извращенными человеческими душами, просто черт знает что! Когда он ведет себя совершенно естественно или пытается поступать и общаться по-человечески, получается только хуже; его принимают за кого угодно, но только не за того, кто он есть; в определенные важные периоды его жизни ему попадаются прямо-таки музейные экземпляры ядовитых людей, нервной распущенности! Нет, не проходит нынче вариант Николеньки Иртеньева или «Подростка прежних времен» Ф. Мориака, их просто не понимают, могут «не заметить» на улице при встрече, зато какой-нибудь пустоголовый болтун – всегда на виду, потому что он «свой, простой, рубаха-парень». В детстве, прочитав «Вечера на хуторе близь Диканьки», он дома долго представлял, как с наступлением сумерек из дальней темной комнатки вылезают разные чудища, скелеты; ему становилось чаще всего страшно, и он убегал на кухню, где возилась бабушка. Знать бы ему тогда, что не сказочных, а вполне реальных, в человеческом облике чудищ надо бояться и быть готовым отразить их людоедские поползновения! Но это в будущей жизни. А пока, во время ночного чтения, он про себя отметил, что человек – существо сложное и имеет право быть непохожим на других. Нестандартность – это норма, можно было бы добавить ныне.

Есенин, Маяковский. Особого впечатления поэзия в те годы не производит, разве что отдельные строфы, да еще потому, что он знает о самоубийстве Есенина. Вдруг ему говорят, что тот, кто написал «… В этой жизни умереть не ново. Сделать жизнь – значительно трудней», сам тоже покончил самоубийством. Это его поражает. Маяковский? Такой мужественный, такие энергичные, громкие стихи… Застрелился? Почему? Почему! Да разве, исполняя школьную программу, преподаватель скажет на уроках, что поэта просто-напросто затравили! Потом уже, намного позднее, Чужой установил суть, но догадываться-то он догадывался. В те минуты он лишь выдал: «Да, жизнь – вещь сложная». Та, у кого он получил сведения, преподаватель французского языка, очень симпатичная женщина, всегда умевшая по-человечески, живо и интересно побеседовать, невольно располагала к себе. Нахалитэй вопийант. Как вы думаете, что это такое? Это русское «вопиющее нахальство», произнесенное по моделям французского словообразования, с французскими окончаниями. Ее изобретение. Но даже если не она лично автор, то все равно говорила им она, ей выражение нравилось. Им оно нравилось ужасно, повторяли его постоянно. Тоже способ обучения. У нее были всегда веселые, насмешливые, увлекающие за собой глаза, и все в ее живом облике выдавало настоящую француженку не только по профессии, но и по происхождению. Она осталась самым, пожалуй, по-человечески запомнившимся преподавателем из всех и научила многому, а ведь ничего особенного не делала, так, легкий стиль. Она была против полной милитаризации жизни воспитанников, против казарменной сухости и жесткости: «Они же дети, нужно знать, что с каждым из них происходит, нельзя всех – под одну гребенку». «Ничего!» – ответствовали ей офицеры. И то правда, какое уж тут «чего», когда эта самая милитаризация распространилась на все общество, по крайней мере, на область труда! Чужому хотелось поговорить с ней о личном, особенно когда бывало тяжело на душе, хотелось душевного, а может быть женского тепла, разобраться кое в чем, – мало ли проблем у подрастающего человека, да еще прибавилось половое влечение, – но это ему казалось неудобным и не по-мужски… Забредя в кабинет иностранного языка, где она с другой учительницей проверяет тетради, он садится около них, пытается выразить свое, но вместо этого только краснеет… Если хотелось плакать, он не позволял себе такого открыто, на людях.

В моем сердце слезы,
Как над городом дождь;
Что это за грезы
Льются, словно слезы?

О легкий шум дождя
По земле и крышам!
Сердцу, что живет грустя, —
О мелодия дождя!

Слезы без причины
В сердце, ему тошно.
Как! Никакой кручины?..
Траур без причины.

Это трудно перенести,
Не зная, отчего
Без любви и ненависти
В сердце столько горести!

    (П. Верлен)
В предпоследний год в училище Чужой как-то сник, смотрелся уж не таким, как раньше на фотографии у красного знамени в качестве примерного суворовца. Француженка это заметила, она немного выделяла его среди других и теперь считала, что самых чутких и восприимчивых портит быт закрытого заведения. У него начало портиться зрение, постепенными скачками. Когда сливаются очертания лиц и предметов, когда смотришь как сквозь мутную пелену, вернее, она опускается на глаза, иногда неожиданно, – неокрепшей душе становится не по себе. Или просто наплывами мутнеет в глазах, внутри что-то на мгновения замирает… легкие головокружения. Со временем стало ясно: то были, помимо прогрессирующей близорукости, функциональные нарушения кровообращения. Для подростков они не редкость. У него они потом вылились в вегетативные, локализовались наружу. А тогда он в замешательстве обратился к училищному врачу, – та его успокоила, сказала, что ничего особенного, бывает… Среди кадетов практиковалось отжиматься, например, на спинках кроватей, незадолго до отбоя. Поглядев, сколько раз отжимается Чужой, один из ротных рекордсменов одобрительно молвил: «А чё, неплохо. Ты с виду худой, но, оказывается, жилистый». Словечко «жилистый» прозвучало для него лучшей похвалой.

У него в роте имелся друг, причем тот сам искал с ним сближения. Точнее, непринужденно вошел с ним в контакт. У них было кое-что общее: внешняя мягкость в обращении, вокальные данные. Вместе пели в хоре. На территории суворовского находился довольно приличный парк, они иногда бродили там. Болтали в основном о пустяках, о серьезном речь почти не заходила, возможно, потому что друг выглядел благополучным и легкомысленным. Чаще всего делали трубки из веток бузины с мягкой сердцевиной, нарывали ягод бузины и этим бисером перестреливались. Приветствием им служил ими самими придуманный куплет, где фигурировали их видоизмененные фамилии и который они, чуть завидя друг друга и сразу начиная улыбаться, распевали на мотив одной известной песни. Существовало отдаленное родство душ между ними.

Забавно, наверное, было бы наблюдать со стороны их кадетскую среду. Как некоторые непостоянно дружили (с возрастом кое у кого менялись друзья). Как одни вожаки и «удельные князьки» оттеснялись и сменялись другими, у которых вдруг оказывались шире плечи и выше рост. Как иные раньше вроде спокойные, вырастая, неожиданно становились вспыльчивыми, раздражительными или драчливыми и неуживчивыми. А их развлечения и негласные законы? Время от времени они устраивали друг другу «тёмную». Допустим, кто-то не понравился вожаку или что-то, по его мнению, не так сделал. После отбоя, стоит только потухнуть свету, на голову попавшего в опалу страдальца моментально обрушиваются все имеющиеся в спальне подушки. Темную однажды пришлось испытать Чужому. Молотят от души, подушки впечатывают, будто тяжелые мешки. Правда, испытанию подверглась его пустая кровать, посколько сам он, почуяв неладное, за мгновение до этого втихаря перебрался на свободную соседнюю кровать и хихикал там; но это уже детали. Или такое «упражнение»: доброволец встает спиной к стене, делает глубокий вдох и задерживает дыхание, а несколько человек с силой давят ему на грудную клетку до тех пор, пока тот не теряет сознание. Охотников до такого кайфа потом хлещут по щекам, чтобы привести в чувство. Чужой из любопытства разок согласился на вредный эксперимент. Ничего, чудненько… Среди них, «старичков», изредка появлялись новые кадеты, переведенные из училищ других городов. «Свои» принимали их жестоко, им приходилось туго. Но попадались оригинальные экземпляры. Один такой, по комплекции ходячий скелет (на него вначале ходили смотреть именно как на чудо анатомии), оказался редким нахалом. Он быстро использовал свою дешевую популярность с тем, чтобы его не затерли; сделался правой рукой местных заправил, не брезгуя ничем, чтобы им угодить и исполнять их волю; повел себя этаким разбитным хамом. Через три-четыре дня он уже нагло вышагивал по всей роте выразителем чьих-то претензий, вставал в позу, задирал и оскорблял почти всех, хотя сам драться побоялся бы, и странное дело – никто не смел пресечь эту дешевку. В общем, он стремился занять теплое местечко в их среде, нажить авторитет за их же счет, во вред им, но разыгрывая своего в доску. И что вы думаете? Как-то раз в длинном ротном коридоре возникла удивительная процессия: торжественно-скоморошье шествие кадетов, в тоги-простыни одетых. На их плечах пупом процессии, живописно разбросав свои мослы, полуобнаженным расхристанным скелетом возлежал он, герой дня, символ их позора, их дерьма. Под мрачновато-бравурные возгласы он принимал свое чествование. Аналогично протекало действо у одного французского писателя в рассказе о шествии прокаженных. Похожее было на похоронах Брежнева, маршем под голую барабанную дробь, слепым, неумолимым движением масс, производившими гнетущее впечатление. Напоминало скорее военное наступление, психическую атаку периода гражданской войны, чем похороны. Общее тут – слепая сила разрушения.

Вот и подошел к концу этап пребывания в суворовском училище. Позади 8-й класс. Чужой комиссован по зрению, но его спрашивают, не хочет ли он остаться, продолжить учебу. Казарма ему порядком надоела, он устал от ее дисциплины, и он говорит: «Нет»… Дома в качестве нового пальто ему перекроили и переделали черную суконную суворовскую шинель.

9-й класс школы. Чужой попал в совершенно иную атмосферу. Он оказался к этому не подготовлен, не обладал той относительной раскрепощенностью гражданских школьников и поначалу растерялся. К тому же, он был не из тех, кто стремится попасть в центр всеобщего внимания. Человек самодостаточный, интраверт, он в выпавших ему обстоятельствах и в условиях человеческого общежития, мало подходящих для его самоутверждения, относился к тем, кто полностью раскрывается (или может раскрыться) значительно позднее, приобретя жизненный опыт. Чем он тогда отличался в социальном плане? Послушанием и исполнительностью, безответностью (но не безответственностью), боязнью что-либо сделать не так или быть неприличным (подобные комплексы неполноценности, тесно связанные с общественной муштрой, были присущи многим в то время. Помнится, печаталась в каком-то журнале повесть «Человек в проходном дворе». Хоть и детектив, но как сказать, есть там любопытные суждения по данному вопросу). Что еще? Сколько Чужой себя помнит и вплоть до того, как он взрослым прошел через разные передряги, то есть большую часть своей жизни, душа его стремилась к деликатности и уважению в обращении с людьми, непроизвольно боялась обидеть кого-нибудь невзначай, так как сама была обидчивой. У нас ведь все изображалось самым-самым, передовым, лучшим (наши люди – само совершенство, чистота и непорочность!), негативные стороны жизни, в том числе человеческой природы, скрывались. Но Чужой их чувствовал, знал также в себе, а люди выглядели так, вели себя так, будто их в себе не знали, казались неуязвимыми, и это смущало, заставляло его стесняться. Уметь же завладеть всеобщим вниманием или просто представлять из себя что-то оригинальное и самобытное – кое-что значило, поскольку тогда все вдруг бросились на поиски личностей, точнее «гармонично развитых личностей», «людей будущего», как принято было говорить. Тем более в специализированной школе с математическим уклоном, где его после предварительного собеседования сочли подходящим контингентом. В рядовой школе, на фоне серости, выделиться было бы легче.

День первого знакомства. Сбор учеников их класса во дворе школы, встреча с учителем. Они подходят разрозненно. Ведут себя сдержанно, изучающе. Некоторые вроде знают друг друга, обращение свободнее, перебрасываются отдельными словами. Классный руководитель, он же учитель литературы, держится ненавязчиво, по-свойски, всем видом показывая, что он равный среди них. Ему лет тридцать; туфли носит модные, с обрубленными носками, по замечанию одного парня. Чужой об этой моде даже не слышал, он вообще не особенно представляет сейчас, о чем говорить, смущается. Ему было бы привычнее, если бы дали какую-нибудь команду; а тут какая-то необязательность, женская компания рядом, руки некуда деть, неизвестно, как стоять, разве что по стойке «смирно», да еще эта близорукость (очки он то носил, то нет)… Лишь душа впитывала новое.

Между нами говоря, заниматься писанием, писать – вещь неестественная, поскольку поглощает целиком, когда хочется просто жить, как обычно. Своеобразное извращение своей природы, наподобие сексуального. Но бывают вопиющие обстоятельства, когда нет иного выхода и необходимо назвать вещи своими именами. Охота пуще неволи. Ради этого стоит пойти на насилие над своей жизнью, ибо существует такое понятие как «духовность», еще существует. Поэтому извини, дорогой Товарищ, что бы ты там ни говорил, извращение будет в пределах нормы.

Итак, дремучесть, неподготовленность общества к необходимым переменам (неразвитость в некоторых аспектах). Ко времени Хрущева уже произошло много необратимых явлений: судьбы, изломанные прямо или косвенно, социально или биологически, начиная с революционных потрясений и хаоса, и далее – сталинские методы правления и репрессии («Четверо из каждых трех человек – враги народа», «Мы поймаем черную кошку в темной комнате, даже если ее там нет»). Тотальная недоверчивость. Страх и принуждение. Чем это отличается от многовековой рабской психологии? Новые идеалы? Причем же тогда здесь военные методы управления и обстановка страха, как это совместить с расписанным по всему миру трудовым энтузиазмом? Методом ловли несуществующей черной кошки в темной комнате? Построим «светлое будущее» втемную, на собственных костях? Фетиш, дикость, преступная организованность. Удивительно, как этого древнего зверя все еще продолжали ловить при Хрущеве? Но беды передаются по наследству: либо в разных формах скрытые протесты, самоустранение и равнодушие, либо вольное или невольное вредительство близкому окружению (прямое, или недружелюбной, нервной обстановкой, или подорванным здоровьем). Хоть в психологии человека у нас не разбираются, на практике вольно или невольно различные антигуманные вещи используются на потребу российских держиморд: раньше, например, поднимали шум насчет будто бы злоупотреблений бихевиоризмом на Западе, теперь же отчетливо видно, что, как раз наоборот, у нас у всех выработались социально извращенные условные рефлексы. Большинство из нас, может быть, даже не желая этого, уже не может поступать так, как нам нужно было бы поступать для нашего же блага. Были, конечно, отдельные более или менее личности, которые тогда ставились в пример как гармонично развитые, но они погоды не делали и не могли делать. Да и они – разве не продукт своего общества? Было стремление к чему-то более возвышенному, оригинальному, независимому, но одновременно было ощущение невозможности, в частности свободного самовыражения и самоутверждения: либо всевозможные социальные табу, отсутствие эмоционального отношения к человеку, либо субъективные, внутреннего характера препятствия (забитость воспитанием, стереотипы поведения, отсутствие душевного комфорта и эмоционального равновесия, следствия стрессов – неврозы). Была или тревожная духовность, тревожное ожидание чего-то, со скепсисом, или глухая, угрюмая, аморфная и непредсказуемая масса, толпа («Июльский дождь» Хуциева – предчувствие краха). Какое печальное коренное отличие: в западных странах свободу нельзя потерять, даже если она в тягость, у нас же ее нельзя обрести, даже если очень к ней стремишься. Также, как свою биологическую природу, невозможно, оказывается, преодолеть и свою историческую природу… Как бы кстати тут пришлось искусство ансамбля «Битлз», появись оно в СССР легально! Если не в 9-м, то хотя бы между 9-м и 10-м классами нашего поколения, когда «Битлз» достигли мировой известности, эта музыка могла уже звучать широко и открыто. Все равно ведь подпольные записи стали появляться года через два. Чего испугались власти? Ничего кроме благотворного влияния этой великолепной музыки на молодежь, кроме жизненного стимула для нее и ее сплочения, не могло случиться. Так нет, как это у нас принято, действовали по принципу «чем хуже, тем лучше» и при Хрущеве, и при Брежневе. И пропустить не пропустили, и взамен ничего не дали. Несмотря на всю разницу меж собой, два этих деятеля и их круги обнаружили одинаковый «музыкальный вкус». Не пущать, и все тут! Чему удивляться, основа-то одна. Но вопреки запретам, «Битлз» и бит-музыка были и остаются символом поколения послевоенных годов рождения, а для многих это был девиз.

На одной из улиц, в самом городе грез
Все будет так, как уже прежде было:
Почувствуешь, как что-то смутное, пронзительное накатило…
О это солнце через пелену, которую туман вознес!

О этот крик над морем, этот зов в лесу!
Все будет так, как будто этому не знаешь объясненья,
Как будто медленно в себя приходишь после потрясенья:
Предметы и явления свою изменят суть

В этом городе магическом, на этой улице,
Где орг?ны будут ярить жиги с наступленьем темноты,