скачать книгу бесплатно
Гд е в городских кафе за стойками сидеть будут коты,
И где б фрагменты музыкальные схлестнулись все.
Все будет так фатально, словно умереть пришли все сроки:
Текут неслышно слезы по щекам,
Смех сквозь рыданья в гомоне вокруг, то тут, то там,
На наступающую смерть намеки, —
Все старые слова, как тот букет цветов увядших!
Вдруг звуки едкие народной поплывут гулянки,
И вдовы медноликие, тяжелые крестьянки
Пройдут сквозь толпы женщин падших,
Что бродят там, с ужасными детьми болтают
И стариками без бровей, лишаем убеленными;
А в двух шагах, средь запаха зловонного,
Там на народном празднике петарды громыхают.
Все будет так, как будто спишь и пробуждаешься!
И засыпаешь вновь и грезишь снова
Феерией все той же и той же обстановкой,
Летом, в траве, где гул пчелы переливается.
(П. Верлен)
Они нам дали то, чего нас лишило общество: эмоциональное отношение к человеку, то есть искренность, естественность, то есть живую жизнь. Однако это пришло гораздо позже. Поздно. Люди вечны, а души мертвы.
Что касается класса, где учился Чужой, там все были конформистами, ужасно приличными. Нет, не подумайте, что сверх меры, они были разные, и тихие, и шумные. Но дрессированные. Правда, ужасно. Но приличные. Время было, я вам замечу, еще то: время, вперед! Но они являлись уже не теми, разрозненные и разобщенные, с надломом, с попыткой саркастических отношений. Да и здоровьем не очень блистали, все-таки родились в послевоенные годы. Чужого перемена обстановки встряхнула, но не раскрепостила. Он держался бесхитростно, без претензий на что-либо. В основном занимался тем, что старался учиться, к тому же самостоятельно, а там это отбирало много времени. Собственно, так у них училось большинство. Некоторые держались запросто, открыто. Кое-кто скромно, затаенно, Чужой в их числе. Среди последних была группка парней, интерес которой заключался в сексе и девочках, в постоянном обсуждении сексуальных проблем, в кои они посвящали Чужого. Имелась также группа ребят с претензиями на оригинальность, с гонором, с чувством юмора (не все), со склонностью к эксцентрике. Эти делились на «простых парней из народа» и на ребят модных, интеллектуалов, остряков. Объединял всех их, создавая приятный доверительный микроклимат, классный руководитель; он умел найти с ними общий язык, нравился им тем, что на его уроках не было скучно. По девушкам класса лучше всего можно было определить состояние тогдашних нравов. Как консервативный элемент общества по своей женской природе они вели себя в соответствии с просьбами или требованиями учителей, морали, по крайней мере, внешне; общих с ребятами демонстративных союзов или групп с целью оппозиции чему-нибудь не образовывали. Отдельные из них брали на себя роль совести класса, выразителя его мнения, помогая тем самым классному руководителю в воспитании, в сплочении, как говорится, в духе. Самому же ему приходилось попеременно то быть довольным совестью учеников, то к этой совести их призывать. Он строил взаимоотношения с ними на основе добрососедства и взамен просил не подводить его перед коллегами. Уроки он вел порой нетрадиционно, умел заинтриговать своих подопечных, чем давал пищу для размышлений.
Очередной урок литературы. Сегодня он решил показать противоречивость и трагикомичность жизни.
– В реальной жизни все так переплетено и сложно, что иногда сто раз намучаешься, прежде чем примешь решение. И не всегда будешь уверен, что правильно поступил. Вы с возрастом вспомните эти мои слова.
Он читает отрывки из «Шторма» Биль-Белоцерковского. Это произведение о суровой, тяжелой судьбе моряков, о трагических переплетах, в которые они попадают и которые поданы натуралистично. Затем по контрасту он переходит к рассказу Аркадия Аверченко, повествующему о полковой шлюхе, как видно, намекая на излишнюю застенчивость некоторых учеников в их классе и на необходимость держаться непринужденнее, поскольку выражения в рассказе встречаются грубые, рисующие грубость и простоту быта. Некоторые мальчишки смеются: «Козе понятно!» – кое-кто из девчонок смущен. Но застылость отношений на уроке разбита, разбужены эмоции, активность. Эти произведения не входили в школьную программу. Разговор сам собой приобретает полушутливый оттенок. Кто-то просит рассказать что-нибудь забавное. И тогда учитель выдает из своей ранней молодости стихи-пародию:
Ходит Гамлет с пистолетом,
Хочет кого-то убить,
Недоволен целым светом,
Думает: быть иль не быть.
Офелия, Гамлетова девчонка,
Спятила, товарищи, с ума,
Потому что датская сторонка
Для народов хуже, чем тюрьма…
Короче говоря (на ребячьем жаргоне), «копыта откинула», «коньки отбросила». Они ему в ответ, приняв эстафету юмора, – свой «народный фольклор»:
Помнишь мезозойскую культуру?
Мы с тобой сидели под скалой.
Ты на мне разорванную шкуру
Зашивала каменной иглой.
Далее в куплетах песни к первобытной паре в гости пожаловал сородич-сосед, они что-то не поделили, и…
Я не помню то, что было дальше.
Помню только как-то в забытьи,
Как, того соседа доедая,
У костра сидели я и ты…
Или такие вольно-военные (почти вольнонаемные) строчки, тоже из арсенала классных остряков:
А я, молоденький парнишка, —
лет семнадцать, тридцать, сорок,
так примерно, может, больше, —
Лежу с оторванной ногой,
зубы рядом…
Одна из девушек, которая нравилась Чужому, повышенной эмоциональности, смеется среди других характерным, открытым грудным, все покрывающим смехом. У нее все чувства наружу. На шум и оживление в классе живо реагирует местный ревнитель дисциплины, завуч школы, и, хромая и стуча своей вечной палкой, появляется у них. Возникает монументально, олицетворением табу. Кажется, классному руководителю его вольности сходили с рук исключительно за счет полудружеских, уважительно-приятственных отношений между ним и завучем, но наставления завуч ему все-таки читал, посещая их. Именно перед завучем просил своих учеников не подводить его классный. Иными словами, завуч всего-навсего его терпел, из личной симпатии. А если бы на месте учителя был другой?.. Иной раз он мог предложить следующее занятие: составить из букв слова «карамболь» как можно больше слов, имея в виду, что максимум их здесь более сотни или даже ста двадцати. То были своего рода разгрузочные уроки.
Учитель математики, мужчина солидной, немного грузной комплекции, смотревший на учеников как бы с высоты своего уровня, своего познания в науке и никогда как бы полностью не снисходивший до них. Как правило, он одним своим присутствием, одним видом подавлял все попытки словоизлияний остряков. На занятиях у него стояла тишина. Хотя, похоже, человеком он был далеко не суровым. Скорее из тех, кого называют основательными. Тишину нарушал только он сам, шумно сморкаясь в платок, и тогда сосед Чужого по парте, подвижный, как ртуть, уважительно крякнув, удваивал темпы своей работы.
При объяснении на школьных уроках теорий в физике (и астрономии) в самом построении систем Чужому виделась какая-то надуманность, условность, искусственность. Ему всегда казалось, что в реальной жизни физические явления, процессы могут происходить не совсем так, как там объяснялось, или даже совсем не так. Почему именно в указанном порядке, а не иначе? Разве процессы не могут протекать не упорядоченно и закономерно, а хаотично? А если и упорядоченно, то разве нельзя то же самое истолковать по-разному? И он въедался в смысл сказанного и прочитанного и искал другие подходы.
Учительнице истории никак не удавалось овладеть положением в их классе, повлиять на них. Из раза в раз она взвинчена или быстро раздражается в процессе урока, нервничает; даже если бывает спокойнее обычного, все равно готова сорваться, накричать. И срывается, не понимая отдельных шуток, а то и колкостей, которыми они перебрасываются вроде бы меж собой:
– Что это такое, что за реплики с места?! Почему вы так себя ведете?! Безобразие! – кричит она кучке ребят, не особенно жаловавших ее, и отвечает им чем-нибудь язвительным. Держится чаще всего напряженно, в конфронтации с ними; поэтому, когда сама пытается пошутить, получается у нее неудачно или неуместно. Иногда, взорвавшись, убегает за завучем.
– Эх, историчка-истеричка! – бросает кто-либо из учеников, когда она скрывается за дверью. Ну, в таких уж случаях завуч – в своей стихии!
– Опять Ваш класс, – державно обращается он к классному руководителю, который тоже сюда вызван. – В прошлый раз баловались на вешалке, кавардак там устроили. Сегодня плохо дежурили. Сейчас урок срывается. Прошу Вас принять меры.
Классный краснеет и обещает. Пожалуй, смущение руководителя больше всего впечатляет учеников, они даже перешептываются. Потом, наедине с ними классный объясняет, что не всем удается преподавать, учительнице трудно, что надо быть к ней доброжелательнее. Но дело, помимо прочего, еще в том, что кое-кто из ребят, из молодых да ранних, в том числе Чужой, задают учительнице истории вопросы с подковыркой по теме, а та не знает, что ответить, или говорит, что это им рано знать, не положено, «вы еще ничего не понимаете». В учебнике только общие фразы, полные воды, лозунги да даты, которые надо зазубрить. Ни разу, ни на истории, ни на других занятиях, никто из взрослых даже не заикался, например, о культе личности (вопрос не обсуждался в школе), несмотря на благоприятный для этого период, хотя один-два раза в классе пытались поинтересоваться.
Самой экзотичной персоной была учительница французского языка. Стареющая дама, немного смешная, подслеповатая, но аффектирующая приятные манеры и хороший тон. Чужой у нее считался фаворитом в смысле учебы, так как после суворовского училища заниматься в школе французским языком – проще простого. Когда она его опрашивала на уроке, лорнируя текст обыкновенными полусломанными очками, которые она держала в руке, водя ими и носом по бумаге, он так быстро, подробно и полно отвечал, что она часто не успевала даже постигнуть сказанное им. Приходилось повторять, ей оставалось только соглашаться и восхищаться. Дома на решение задач по высшей математике у него уходило много времени, и, хотя было интересно и были удачи, в классе он числился по этому предмету на среднем уровне, не выше. На уроках же французского он чувствовал себя свободно и уверенно. Требуется исполнить роль в простенькой французской пьесе для детей на школьном вечере? Пожалуйста! Вместе с другим бывшим суворовцем, а теперь учащимся одного с ним класса, они выступают на вечере.
В дверях появляется юморист из школьников и, забавляя присутствующих, предлагает:
– Кому нужно хлебную корку? – он показывает ее всем. – А то сам съем.
Пока некоторые улыбаются, он продолжает:
– Последний раз спрашиваю, кому? Потом просить будете, – не дам! – (и после паузы) – Ладно, сам съем. Все, съедаю, опоздали.
Нет, это не на сцене и не на французском языке. Просто будничный эпизод на перемене. Как и другой, подобный ему. В затылок друг другу в класс вваливаются, топая в ногу, семеро наголо остриженных парней. Шайка бритоголовых, великолепная семерка. Ну, просто посмотрели ребята зарубежный фильм. Ну и что? Как это, то есть, ну и что! Тлетворное влияние Запада, вот что! Чтоб завтра пришли с родителями, надо будет обсудить!
Да, кстати, как там у нас с дружбой и любовью, девичьей честью и мужским достоинством? С соблюдением морального кодекса, наконец? В общем, прекрасно. Ой люли, ой люли, хором мы его блюли! Ну а в частности? Для определения этого пройдем, дорогой Товарищ, на собрание союзной и другой бесхозной молодежи. Но вначале давайте побываем в походе, сходим покормим комаров. Они почему-то предпочитали леса, где водилась прорва этих насекомых… Отправились с ночевкой, на ночь глядя; прихватили на этот раз и классного руководителя. Чужой поехал не выспавшись, дома у него тогда не ладилось. В электричке «простые парни» заедино с остряками-интеллектуалами сразу начали молодецки резаться в карты, в модного по тем временам «козла», благо, классный шеф поехал отдельно. Кое у кого нашлось винцо, – скорее, бравада тогда, чем обычай у школьников. Кандидат в лидеры, он же штатный остряк и гитарист-самоучка, пускает в ход инструмент:
На Дерибасовской открылася пивная.
Там собиралася компания блатная.
Там были девочки Маруся, Роза, Рая
И с ними спутник жизни Васька-Шмаровоз.
Три полудевочки, один шикарный мальчик…
Или:
…А под нами глубина —
Пять километров до дна.
Пять километров и двадцать пять акул.
А волна до небес
Раскачала МРС,
Но никто, никто из нас не утонул.
А на месте, в лесу у речки, – костер, попытки подражать под гитару авторам возникшей в те года туристской песни. Приятно посидеть у костра летом, ближе к ночи. Потом, по-простецки, – палатки на траве, и спи, если сможешь или если дадут, потому что возня внутри палаток продолжается долго… Так бывало. Но в этот раз они с шефом обосновались на ночлег вроде в доме лесника, и вышла у них вполне благопристойная безалкогольная пирушка далеко заполночь. Было неплохо, весело. На следующий день, с раннего утра, все отправились пешком по лесу. Чужому так и не удалось выспаться, и он двигался в любопытном и странном ощущении: все окружающее воспринималось сквозь пелену, несколько ирреальным, как во сне или, точнее, в полусне. В такие моменты, если очень захотеть, можно, наверное, податься в субъективные идеалисты; но он о них еще не знал, а если бы знал, то не захотел бы. Он приблизился к шедшему поодаль парню, с которым общался, одному из лучших учеников по математике, и оба они как-то незаметно пошли рядом. Некоторое время шли молча. «Странно, – произнес математик, – иду, как во сне, даже как бы плыву». – «Интересное совпадение: и я тоже». Мироздание оставалось на своем месте, внешне ничего не изменилось, лишь невидимая паутинка гармонии, гораздо более реальная сквозь призрачную пелену, билась и пульсировала в стремлении соединить все живое. На миг даже почудилось, что она возникла в области бокового зрения, то невесомо замирая и паря в чистоте и свежести воздуха, то двигаясь вместе с движением глаза. Вскоре пелена полусна растворилась, исчезла. С этим парнем Чужой поддерживал дружеские отношения; к тому же, у них оказались рядом садовые участки.
Летом они виделись там, ходили вместе с младшим братом Чужого купаться на далекое от садов озеро. Лесная прогулка продолжается. Предыдущего попутчика сменил другой парень и сразу начал назойливо гундосить, самозабвенно смаковать свои и чужие эротические влечения и сексуальные похождения во всех технических подробностях. Это был его конек, оседлав которого, он мог болтать сколь угодно долго. Об ином от него редко можно было услышать. Если когда что-то даже интересовало в его разговорах, в конце концов, все равно начинало надоедать. Он же был неистощим на подобные штучки, даже когда выглядел утомленным. Много раз Чужой его встречал уже после окончания школы, чаще всего на главной улице для фланирования, на «Броде», где он «клеил» своих «чувих», и всегда беседы сводились к сексу. Судя по его словам, он приобрел богатый опыт в данной области, но не удовлетворялся достигнутым и продолжал экспериментировать. Секс являлся единственным настоящим интересом в его жизни. Он часто подбивал Чужого на связь с женщинами, но тот мог начать только с задушевного общения, с души, а не с тела. В свое последнее время он выглядел пресыщенным всем, хотел «чего-нибудь новенького». Лет через двенадцать после школы Чужой узнал, что он покончил с собой. Зловещую роль здесь сыграла специфика его работы в злачном месте, которая заключалась в негласном правиле «рука руку греет» и таила в себе опасность вредительства в отместку. В жизни он был безобидным и вообще-то неплохим, непосредственным человеком, в чем-то привлекательным и искренним… В походе этот парень намекнул в узком кругу, что один из ребят, «втихаря кирнув» (кирнуть, то есть поддать, то есть быть под градусом значит… В нашу эпоху трезвости вы, наверное, с трудом уже вспоминаете, что значат подобные слова, да?), короче, пытался юноша соблазнить прошлой ночью относительно молодую хозяйку дома, да сорвалось.
Ах ты, господи, какая незадача, да еще хозяйка вдруг пожаловалась шефу! Вот вам и обещанное собрание. Прямо ЧП! Нет, ЧП не в том, что сорвалась амурная интрижка. И не в том, что молодушка сообщила, не угадали. В том, что организовали собрание по этому поводу? Чтоб вы не путались в догадках с позиций нашей нынешней путаной жизни, лучше послушаем собрание… Приход классного руководителя предваряет шутник с хлебной коркой в руке:
– В конце концов, уж сейчас-то кому-нибудь нужно корку? А то съем, – спрашивает он почти безнадежным тоном, обходя класс. – Что, опять не нужно?! Ну это уж вапще-э-э! Ну зажрались!
А наши ученики в это время делятся впечатлениями о походе, гадают, зачем их собрали. Классный появляется с несколько отстраненным, как бы безучастным видом:
– Ребята, вы накануне вступления в самостоятельную жизнь; увидите, наверное, собственными глазами в будущем жизнь при коммунизме. У нас с вами есть Моральный кодекс строителя коммунизма. О чем он гласит? Духовное богатство, нравственная чистота, физическое совершенство – таким будет человек будущего…
Интересно, думает Чужой, как это за такой короткий период, еще при его жизни, люди смогут так быстро перемениться? Ладно, духовное богатство – это: Онегин – лишний человек, Базаров – нигилист, Пьер Безухов – почти что наш человек, Данко – пример для подражания, Павел Власов из «Матери» Горького – совсем наш человек, не говоря уж о Павке Корчагине и молодогвардейцах, кто там еще. Нравственная чистота? А как же быть со своей несовершенной природой? Даже неудобно как-то. Может быть, другие совершеннее? Но вот что всего интереснее: как это так это б сделать, чтобы заиметь фигуры древнегреческих статуй?
– …а что мы видим у нас? – продолжает классный. – Нашелся среди вас такой бессовестный, – произносит его фамилию, немного замялся, затем решительно, – да чего уж там, буду называть вещи своими именами: предложил сожительство в нашу походную ночевку женщине, годящейся ему чуть ли не в матери, вот.
Секундная немая сцена. Первой откликается на эту явную попытку вовлечь их в обсуждение девушка с чувствами наружу: как совесть класса она выражает возмущение, смешанное с усталым разочарованием в людях.
– О-о, силен чувак! – реплика из стана остряков. Девушки с заплетенными косами, девушки с бантами смущенно, а большинство ребят глухо молчат. Редкие перешептывания, два-три смешка. Общее чувство неловкости. Поди разбери, из-за чего: из-за необходимости открыто обсуждать столь деликатное происшествие или от поступка «падшего мальчика». Сам же «мальчик» невозмутим и внутренне, как видно, готов к любому повороту, готов вести себя цинично. В классе учились три девушки с одинаковым именем, но разной комплекции и, естественно, характеров тоже разных; их именовали «пионер – комсомол – партия». Кто-то пытается шутки ради выяснить их отношение к инциденту. «Пионерка», как и положено, покраснела; у «комсомолки», вот тут неувязочка, как всегда двусмысленная, саркастическая и я бы сказал но боюсь обидеть комсомол кривая улыбка вкупе с вихляющей походкой, когда она «хиляет» к доске; «партийная», девушка физически очень развитая и высокая, клеймя провинившегося, с любопытством поглядывает в его сторону, в глазах живой огонек. Кто-то из шутников предлагает произносить фамилию «падшего» в среднем роде, благо ее окончание позволяет это сделать. Предложение явно нравится и вызывает смех. Так ведь и прижилось с тех пор: девочки, мальчики и оно! Один из парней подсовывает той самой совесть-девушке лирико-эротическое стихотворение Лермонтова:
… Ты сама, горя желаньем,
Поманишь меня рукой.
И тогда душа забудет
Все, что в муку ей дано,
И от счастья нас разбудит
Истощение одно.
– Дурак! – совершенно искренне и горячо говорит ему она и все ее чувства. – Вот сам полюбишь, тогда узнаешь!
После собрания два остряка шествуют в обнимку по классу:
– Духовное богатство, нравственная чистота, – вещает один и, демонстрируя тощий бицепс другого, заключает, – и физическое совершенство.
В сфере модных танцев набирал тогда силу твист. Рядовой школьный вечер. Расхаживает законодатель школьных мод. Он вальяжно присоединяется к симметрично выстроившейся и более или менее синхронно двигающей своими задними частями колонне танцующих ребят и девчат. Твист-колонна немногочисленна, в основном элитные мальчики и девочки. Большинство стоят и смотрят на них. Но вот в азарт входит один из секс-мальчиков; маленького роста, он неожиданно и неуклюже пристраивается где-то сбочку твистующих с таким видом, будто хочет сказать: я сейчас, быстренько, хе-э, чуть-чуть покручу ножками-ручками, попой, хи-хи-с, раза два, ну вот, хорош. Так же неожиданно он прекращает свой скромный мини-танец. В танцующих женщинах бросалась в глаза скрытая животность, о которой они не знали, и это наводило на мысль, что о человеке известно мало, по крайней мере, что-то серьезное не учитывается в нашей жизни.
У одной прилежной девочки из их класса начались сильные головные боли. Они тогда навещали ее в больнице. Внешне она выглядела как обычно, строгой. Говорили, что она переутомилась. У другой, через некоторое время после школы, произошел нервный срыв.
День рождения одноклассницы, девушки с чувствами наружу. Многие из них собрались у нее дома. В отношениях ее родителей наметилась, вероятно, небольшая трещинка, поскольку она то явно, то скрывая, выказывала беспокойство о них, особенно об отце. Словно это ей было важнее, чем ее день рождения. Вполне приличная по тем временам квартира в центре, у матери Чужого тогда была гораздо хуже. Простой проигрыватель, порядочно пластинок. Иованна со своими «Танцующими эвридиками». И кое-кто из ребят со своими первыми бутылками вина, первым причастием.
Непродолжительное время скромник Чужой увлекался «пионеркой». Закончились увлечения черезчур ухарским прыжком с высокого парапета на каменные ступеньки лестницы на набережной, вернее, неудачным приземлением и гипсом на левой стопе.
Дома, по мере взросления братьев, не появлялось ничего утешительного во взаимоотношениях близких. Мать, приходя с работы, с запрограммированной регулярностью плакалась бабушке о неразберихе, склоках, нервотрепке в поликлинике. По участковым больным она бегает дольше всех, и на прием-то к ней записывают почему-то больше больных, чем к этой «врачихе, ну Вы помните, мама, я в прошлый раз про нее говорила… Да не эта, вот глухотня, я ж Вам ясно говорю кто, не дергайте мне нервы!.. А сегодня захожу в кабинет, – опять мне подсадили ту врачиху, опять будем принимать вдвоем в одном кабинете, какая тут работа!» Бабушка: «Опять двадцать пять! Расчехвостили…». Бабушка, не понимая причин этих явлений, поскольку никогда не работала на государство в бытность свою женой мелкого полумещанина-полукупца, имевшего небольшую лавку, обычно реагировала удивленно-испуганными междометиями типа «а!», вырывавшимися у нее легкими вскриками при втягивании воздуха в себя, иногда произнося что-нибудь вроде «вот, я так и знала!» и слегка отдуваясь, иногда оставаясь с испуганно-открытым ртом. «Ну что Вы вытаращили глаза? Нет, Вы, мама, не только глухая, у Вас старческий маразм начинается!!! Не эта, а другая врачиха, как Вы не поймете?! Ну, что Вы замолчали?.. Вы что, немая? Не махайте на меня рукой, не махайте, я сама могу махнуть! Что отстань? Вот всегда так с Вами, одна нервотрепка!»… И раньше, когда Чужой был маленьким и толком-то не понимал, почему мама расстроена и злится, было то же самое; точно так же, как вначале было слово. Один раз, огорченный, желая в следующий ее приход отвлечь ее от разговоров во взвинченном тоне и развеселить, он придумал очень смешную, на его детский взгляд, вещь. Приладив к губам стеклянную банку и сделав так, чтобы она присосалась к его лицу, он притворился спящим. Трудный номер: долго ждешь, когда на тебя обратят внимание, банка норовит соскользнуть без поддержки руками, нужно выкачивать из нее воздух собственными легкими в качестве насоса, дышать, да еще смех разбирает, ну просто умора. Однако все впустую. Внимание на него так и не обратили. Мама по привычке жаловалась. Ни его, ни молчаливого призыва его не существовало. Вначале было злое слово…
Нет, почему же, он, бывало, пытался подсказать ей в подобных и других случаях, когда она на его глазах унижалась перед кем-то или, вечно торопясь по любым обстоятельствам, вечно боясь упустить что ни попадя, дергалась и дергалась, и все валилось у нее из рук, что гораздо важнее тут сохранять свое достоинство, что лучше плюнуть, за всем не угонишься, все сразу не сделаешь, но она, казалось, не понимала, о чем идет речь. Суетится, сумочка у нее не закрывается, платье не застегивается, а уж если застежка сзади – светопреставление («ну помоги же, уф, уф, окаянная, ну никак, прямо наказанье, я больше не могу-у-у!»), приходит в ярость, наливается краской; музыка тут еще по радио, симфонии-концерты разные («выключите эту пилилку, руки бы этому скрипачу повыдергать, чтоб не пилил на нервах, убить того мало, кто сочиняет такую музыку!»); документы, справки, нужные бумаги, конечно, куда-то подевались некстати («будь они прокляты, будьте все прокляты»), глаза навыкате, готова лопнуть («я с вами стала комок нервов!»)… В такие моменты невольно отскакиваешь от нее подальше, и, если в следующий раз она психует, особенно-то не тянет помочь ей застегнуть платье. В последнее время в матери появилась особая желчность, перешедшая в ядовитость; дома она позволяла себе все выплескивать на близких, доходила до безобразной нервной распущенности. Если она так разряжалась из-за своей неудавшейся личной жизни, то не слишком ли это большая цена за избавление от напряжения? И избавление ли это? Не прав ли был Фрейд, говоря о неудовлетворенности инстинктов и подсознательного, о возможных негативных последствиях в результате? Во всяком случае, «фрейдисткие мотивы явно проглядываются в поведении этой женщины», думал Чужой чуть позднее, уже учась в институте. Женщина, не сумевшая сохранить свое семейное гнездо в целости, прогнавшая отца своих детей, далеко не последнего из мужчин (особенно ввиду их дефицита в послевоенное время), разве могла она в дальнейшем поддерживать огонь семейного очага, которому недостаточно одних материальных ресурсов и необходимо тепло души? Не обладавшей духовностью, легче всего ей было следовать в семейных делах принципу «разделяй и властвуй», и она, может быть неосознанно, пошла по этому пути.
Чужой и брат. Оба они, совсем маленькие, имели привычку забираться ночью к маме в постель. Иногда к маме вместе с папой; но чаще, когда она была одна; помимо всего прочего, к ней одной еще и потому, что это продолжалось, наверное, также после развода. Чужой помнит, что его ночью тянуло к родителям: он мог чего-нибудь неприятное увидеть во сне в одиночку, и тогда бежал к ним в кровать, мог просто по привычке. Какие это были чувства? Да просто живое льнуло к живому, маленькое – к большому, теплому, знакомому, а позже – уже к своему, близкому. Все та же вселенская трепещущая нить. В кровати они могли не поделить маму с папой. В таких случаях было легче, дело заканчивалось быстрым распределением сыновей по разные стороны постельных баррикад. А вот с одной мамой было хуже. Чужой стремится залезть к ней под одеяло, а она порой гонит его; младший брат, однако, остается с ней. Зрелище для старшего очень обидное и горькое. Вы скажете, ерунда, блажь? Не думаю. Далее. Как понять эти поступки матери? Что вы можете возразить? То, что дети друг подле друга могли быть более неспокойными, взбудораженными, чем по-отдельности? Мать могла быть уставшей? Второй сын был для нее все-таки младшенький? Нет-нет-нет, взрослому это говорить незачем, вы подите объясните это ребенку! Фундамент под будущую трещину начинает закладываться…
Честно говоря, после суворовского училища Чужой возвратился домой не с легким сердцем. Помимо специфических юношеских недовольств, что-то в нем копошилось касающееся семьи.
В ее атмосфере всегда витало нечто примитивно-давящее, чего-то явно не хватало. Он всегда инстинктивно чувствовал, что его там не встретит беззаветная преданность. Пустота без настоящей жизнерадостности. Суетность всегда нервозного характера матери. Ее слезливое бесчувствие. Больше всего хлопот матери доставил, по ее же словам, младший сын, включая сюда и его болезнь, и даже беременность им, которая ей далась трудно. Возможно, именно это и еще то, что он был младшим, незаметно для нее самой ориентировало ее на младшего. Чужому приходилось заниматься с братом, без конца объяснять ему уроки, домашние задания. Его непробиваемость и неимоверная тупость надоедали, даже утомляли и раздражали. Он был здоров, но все-таки не доставало в нем чего-то из неуловимо высшего порядка духа: интуитивно верного, дифференцированного восприятия, точного понимания, интеллектуального чутья, – вообще не было ничего интуитивно-чуткого, что в быту, в общении легко замечается и, кстати, у нас одобряется, а посему может сослужить хорошую службу. Это духовно-интеллектуальная неразвитость, своеобразная духовная импотенция. Казалось, в нем вытравлено все свое, личное. Поэтому он являлся великолепным объектом для манипуляций. Существовавший вакуум заполнялся, правда, с трудом, чужими мыслями, чужими мнениями, чужим влиянием, даже чужими чувствами, скорее через подкорку, чем через сознание и осмысление. В результате мать, вколачивая в него всякую примитивщину, лепила его по своему подобию. А иного практически обществу и не требовалось… К тому же он принимался ни с того, ни с сего, как говорится в быту, «психовать». Пока еще младший не осмеливался явно, открыто хамить, но когда, в дополнение к скуке с ним, начинал как-нибудь дурить, капризничать, дерзить, делать поперек, Чужой не выдерживал и колотил его.
– Ой-ой-ой! А-а-а! – моментально раздается пронзительный истерический вопль. Это, выпучив глаза, наперерез бросается мамаша. – (старшему) Ты что, паразит, делаешь! Изверг!
Если бы сейчас закричали «На помощь! Убивают!», такой крик произвел бы меньший эффект, чем ее непередаваемый, потрясающий вопль. На этот вопль испуганно прибегала тетка, даже когда была в смертельной ссоре с сестрой и зарекалась переступать порог ее квартиры, а тихая полуглухая бабушка, вздрогнув, становилась в боевую стойку. Невзирая на погоду и проводимость звуковой волны, вопль пробивался сквозь стены близстоящих домов, шокируя по пути случайных прохожих; при благоприятных метеоусловиях принималось дребезжать все неодушевленное и одушевленное, что только могло резонировать на высоких нотах.
– О! о! о! Ну, начинается… Бесплатный концерт, – привычно отзывались соседи.
– А! Это наша участковая, – охотно информироволо завороженных зевак сидящее на посту местное сарафанное радио, с привычной завороженностью ловя каждое взвизгивание и блестя пристально-колкими глазами.
Дома, уже давно, они держали тогда собаку, восточноевропейскую овчарку. Порода довольно крупная, не из трусливых. Когда раздавались вопли и крики, истерические причитания, бедное животное резко приседало на задние лапы, прижимало уши и затравленно сверкало белками глаз или забивалось куда-нибудь подальше и жалобно скулило…
Вообще-то, это отдельная печальная история, в данном случае очень характерная. Для чего мать взяла собаку? Ведь раз уж она в доме завелась, тем более овчарка, с ней нужно проводить специальные занятия, выводить ее гулять, ей необходимо движение, а если этого нет, – то хотя бы нормальное обращение. На первых порах гулять ее выводили; затем – изредка, а временами совсем забывали; держать стали в сенях, в любую погоду, отгородив закуток с конурой. Никаких тренировок не было. Периодически надо было отдавать ее на случку, – но случали всего один раз, лишь раз она принесла щенков. Получилось так, что породистая собака все больше дичала. Причем вести себя стала адекватно обращению с ней, моментально реагировала на любую перемену эмоций в семье. Кормили ее то что называлось «с палкой», и началось это еще до того, как собака стала плохо есть. Еще раньше мать любила при кормежке позудить: «Зы… зы… дай мне!» – и смеялась, если собака огрызалась. Кажется, и другим по ее примеру доводилось так же вот поиграть, поразвлечься. Теперь, когда голодная собака ела плохо, брали длинную палку, тыкали в ее миску: «Ешь… ну!.. а то сейчас возьму…». Она бросалась на палку, яростно кусала и грызла ее, потом принималась за еду. Так и приходилось стоять около нее с палкой, пока она не доест. Это уже стало рефлексом.
Добровольно она ела только мясо и самое вкусное. В ее закутке подолгу не убирали, там скоплялись груды экскрементов. Чтобы попасть в туалет, нужно было пройти через закуток, но каждому из них до уборки и дела было мало, у них были свои счеты, свои нелады, они препирались. Появилось что-то затравленно-подлое в поведении породистой овчарки, злость и агрессивность не только к посторонним, но и к хозяевам. Ответная же радость к хозяевам стала радостью преувеличенно-пресмыкающейся, скулящей, пугливо-поспешной, словно ждущей какого-нибудь подвоха. Она кусала любого из них, иногда даже без причины; как видно, по старой памяти; а когда ее били за это, лишь больше свирепела, могла искусать в кровь. Закончилось все настоящим варварством. Мать позвала знакомого охотника… Он поднимается на две ступеньки лестницы, ведущей на чердак, откуда лучше видно собачий закуток. Прилаживает к плечу двустволку. Дети стоят рядом. «Жалко, – думает Чужой-взрослый, – я оказался в то время недостаточно зрелым, чтобы остановить происходящее». «Жалко ее», – думает Чужой-старшеклассник, но вслух почему-то спрашивает охотника о другом и смотрит дальше. Их собака привычно и яростно кидается на дверцу-перегородку, по виду не чуя опасности, сама подставляясь под выстрел. Залп в голову из одного ствола бросает ее на пол. Кажется, она ничего не поняла. Рыча, делает движение встать. Она думает, что ее опять ударили, только сильнее, чем обычно, сейчас она вскочит и бросится на обидчика, и отомстит… Но уже не встала. Голова бессильно падает. Дальше – агония…
Что скрывалось за стычками братьев? Чей эгоизм, чья нелюбовь, может быть, тут виноват был Чужой? Эгоизма у них у всех хватало, не только у братьев. У Чужого он тоже, несомненно, был. А как без него? Он нужен до определенных пределов; в конце концов, на эгоизме, на личных интересах человека многое основано, и к альтруизму можно прийти только через эгоизм. Не в нем дело. Чувствовался какой-то яд внутри семьи. Мать словами могла затиранить, затравить любого; чаще она обрушивалась на старшего. Старший, он был из тех тихих омутов, в коих рано или поздно заводятся черти. Она видела, что тот имеет свое мнение, может и поспорить, доказывая его. Ей это не нравилось. Она не привыкла думать, не умела рассуждать, боялась всех и всего, кто и что выше ее или ее понимания, считала себя единовластной хозяйкой над теми, кто от нее зависит, кого она приручила. Ладно бы еще она при этом была хозяйкой самой себе, но ведь она собой совершенно не владела! С современных позиций, это истероидный тип человека, а также у нее был явный невроз. Если бы врачи были требовательней или внимательней к коллегам по работе, они б, наверное, обнаружили в своей среде немало такого «добра»… Теперь что касается любви-нелюбви. Чужой не знает. Он лишь знает, что брат не нравился ему порой своим поведением. Кроме прочего, младший, наверняка, привык за время отсутствия старшего в училище в одиночку пользоваться благосклонностью матери и всем остальным, что она предоставляла. Определение бабушки: «Большекромый…». Он бывал эгоистически упрям, неуступчив, а между тем, не обладая тонким пониманием и большой сообразительностью, хитрил, не забывал спрятаться под крылышко мамы, пожаловаться или наябедничать ей с пользой для себя: «Ма-ам, а че он…», – а то и подольститься к ней. Определение бабушки: «Прихвостень материн…». Чувствовал, что мать не будет разбираться, кто прав кто виноват, и пользовался этим. А ведь в подобных случаях следовала вакханалия нервов. Поди тут докажи чего-нибудь… С другой стороны, непробиваемость младшего позволяла ему неуязвимо выносить материнские «концерты». Мать с младшим сыном сближали нервно-тираническая любовь и неразборчивость в средствах – одной – и примитивность, способность на почве духовной неразвитости такие минусовые эмоции принять – другого. Их привлекала друг в друге какая-то недужная человеческая недостаточность, незавершенность.
… «Юродивый» – это значит «Юра дивный», – само собой сформулировалось у Чужого. Афоризм понравился в семье всем, включая того, кому предназначался…
…Младший, привязанный к кровати, бесится и дергается, пытаясь высвободиться. Матери нет дома. Привязал его Чужой: брат перед этим распсиховался, упрямо желая добиться своего. Бабушка стояла тут же, одобряла: «Правильно. Крепче привязывай, крепче… вон, смотри, сейчас развяжется!»…
В семье все постоянно взаимно путались под ногами, шипели и огрызались. Обитали на маленькой жилплощади. Две смежные комнаты, без дверей меж ними; дверь внутри основного помещения была лишь между жилыми комнатами и кухней. Двух кроватей и дивана на всех не хватало. Чужой наночь ставил раскладушку, которая при любом расположении оказывалась на проходе. Всеми правил условный рефлекс взаимной невежливости, царило взаимное неуважение. Тот, кто ложился спать первым, обычно, не дожидаясь остальных, раздраженно кричал (исключая бабушку): «Эй, там, – тушите свет!» «Эй, ты!..», – грубили друг другу братья, сыпались разные оскорбления. Чужой часто засиживался, делая домашние задания, допоздна и даже заполночь. Письменный стол с настольной лампой находился в маленькой комнатке у терпеливой бабушки, но свет беспрепятственно проникал и в большую, в «зал», вызывая, в зависимости от настроения, ворчание или зев матери и брата. Чужой все делал старательно, медленно, так как любил подробно разобраться, выяснить, довести дело до конца, хоть часто не успевал. «Копуша, времяпроводилка!» – нередко пилила его мать. Он же считал: главное – это не когда, а как сделать, добротно или плохо.
– Как же ты дальше будешь жить! – сказала она однажды, намекая на его гордость и на то, что для нее было дерзостью: иметь свое мнение. Лицо ее приняло постно-прокисшее выражение. – Ты что же думаешь, кому-нибудь нужен что ли будешь, кроме матери, а? Ведь всем будет наплевать на тебя, безразлично, как ты там! Ох и трудно тебе придется в жизни!
– В нашем обществе нужен буду, у нас так устроено, по справедливости, – запальчиво ответил он, скорее не потому, что был в этом уверен (хотя, в общем-то, иного не знал), а для того, чтобы отстоять свою позицию, доказать, что он тоже человек, потому, наконец, что здесь просто необходимо было что-нибудь ответить, реплика напрашивалась сама собой. Трудно или нетрудно будет в жизни, разве в этом дело? Что ж теперь, не быть самим собой из-за этого? Да и как это можно не быть самим собой, жить не по-своему, куда от этого денешься? А чтобы нетрудно было в жизни, что, выходит, нужно быть таким же дерганым, как ты? Причитает: «О-ё-ёй, совсем не приспособлен к жизни…»
Похоже, они вырастали Иванами, родства своего не помнящими. К отцу в гости не ходили, хотя он жил недалеко от них. Правда, Чужой раза два в детстве там бывал, но он не уверен, что оба раза после развода родителей. При редких встречах на улице отец сдержанно интересовался его жизнью, подбадривал, а дядя, его брат, всегда ободряюще тряс Чужому руку, крепко сжав ее. «Подрастешь – поймешь, почему так получилось», – выговаривал отец, но не вызывал у сына сочувствия, скорее наоборот, неприязнь. Порой, произнеся первые слова, отец внутренне… сразу сдавал, глядя на Чужого, как если бы тот… имел потерянный вид, и тогда дядя с тетей, его сестрой, уже подбадривали деморализованного отца.
В семье вошло в обиход фискалить, выдавать друг друга. Разве лишь тетка (сестра матери) не прибегала к доносам, не говорила лишнего. Остальные чуть что, любая мелочь, – сразу упреки и жалобы. Бабушка не упускает случая: «Я вот ужо расскажу матери-то, как ты (вы) хулиганил (хулиганили), что опять подрались…» или «А ну-ка, живо за водой (за хлебом, вынеси помойное ведро), не то матери скажу! Ну и ну, помошнички аховые!» Как наказание, так и поощрение, да вообще все, что можно услышать в этом доме, связано с лучшим куском, с пищей, с недорогой вещью (было бы о чем говорить), иного здесь не дождешься!
«… Работала я в органах, молодая совсем. Насмотрелась там всякого, была-то секретаршей. Бывало, заходишь в кабинет к нашему начальнику, а у него сидит какая-нибудь нахальная морда, развалился, как у себя дома, довольный такой. Послушаешь, о чем толкуют, – ну прямо возмущение берет! Я ж его знаю, бандюга отпетый, мы там все всё знали, а болтает по-свойски, как равный, о чем-нибудь сговариваются. Да иногда еще тут же и выпивка, и закуска какой нигде не найдешь… А я тогда откровенной, смелой была и на внешность считалась красивой, вон портрет-то той поры висит… На танцы в Дом офицеров всё бегали, так меня всегда нарасхват приглашали… Ну вот, значит, я смотрела-смотрела на это безобразие, да и заявила в очередной раз им прямо в глаза: что, мол, Вы делаете (говорю начальнику), его давно за решетку надо, а не любезничать с ним; если это не прекратится, я пойду доложу куда следует! Они в ответ только смеются. Уголовник, гляжу, ничего не боится (сажали только мелкую сошку, а те, кого принимали в кабинетах, крупные жулики, тех не трогали, те были большая сила, против них и улик-то не было, – творили, что хотели, и все чужими руками), он говорит: остра, мол, на язычок у тебя девочка, дерзит, но ничего из себя краля! Начальник этак прищурился на меня: мол, много себе позволяешь, помалкивай, иди-ка лучше сюда, к нам, погуляем. У обоих глазищи разгорелись, этот жулик, противный, облапать меня норовит… Оба кобели порядочные! Я еще больше возмутилась, не позволила с собой так обращаться… В общем, они пообещали меня приструнить. А я не смирилась. И однажды какой-то незнакомый тип устроил мне: я с лестницы летела вниз головой о-го! чуть не убилась, сотрясение мозга заработала, травма серьезная была… После этого пришлось уйти с работы. Не смогла ничего доказать, невозможно; все там друг за дружку, все шито-крыто. С тех пор вот мучаюсь с горлом, спазмы все время сводят, глотать трудно…»
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: