banner banner banner
Из варяг в греки. Набег первый
Из варяг в греки. Набег первый
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Из варяг в греки. Набег первый

скачать книгу бесплатно


– И вовсе не верно, бабушка, ты меня поняла. Не буду я частью племени вашего, не стану тут жить. Уйду.

– Ох, дикуша, – старуха щурила улыбку, – Знакомо-знакомо. Я же и сама полянская была, и меня полонили, и сама я плакала. Домой хотела. А потом ничего. Женили, детей нарожала, мужа похоронила, да и в землю вросла. Не всё ветром летать. Надо и землю знать. Ничего-ничего…

– Ты, бабушка, покорная. А я не такая. Уйду. Вот увидишь, уйду.

Варун неохотно позволил Стояну забрать у него пленницу, и потом, заходя в дверь гридницы нарочно торнул плечом Любора, выходившего из неё.

– Берегись, – заметил Витко, – ты теперь ему враг.

– Отчего же? – недоумевал Любор.

– Князь отнял у него пленницу, на которую, помниться, и ты посягал.

– Ну, если разобраться, это я её добыл.

– А ты часто видел, чтобы Варун разбирался?

Сам князь Стоян в меру возраста к наложницам ходил редко, а если и ходил, то к двум – толстомясым и ленивым Лагуте и Пригоде, с которыми было не так обидно, когда ничего не выходило. Новую же пленницу он хотя и смазывал вожделеющим глазом, но побаивался. Уж больно дика, норовиста, на язык остра – осмеять кое-где может… да и людоедка! Хотя при этом сокрушённо вздыхал и с тайной завистью поглядывал на молодых своих сыновей.

Любор прежде в терем не ходил, не интересны были ему рабыни – нет азарта охоты. Да и как можно было доедать кусок, от которого кусало столько ртов! А вот длинная сутулая тень Первуши, старшего княжича, частенько гнулась при лучине в ночных сенях. Наследнику уже минуло двадцать пять, а всё он сторонился выбора супруги, предпочитая вольности с невольницами. И, говорили, сильно мучил их и заставлял по ночам нагими ходить в загон для скота, а уж что делалось там, среди быков и коней, никто вслух не предполагал.

Пленной древлянке и тут повезло – Первуша обходил её стороной. Она же вела себя тихо, и через десять ночей ей разрешено было покидать терем по своему желанию. Славяне никого не держали на привязи.

Первым делом она спустилась к реке и там долго омывалась и стирала одежду, затем бродила вдоль берега, уносясь взглядом за леса, и стало ей ясно, что о побеге домой не стоит и думать. Слишком далеки и незнакомы места, слишком густы леса, а вокруг одни чужаки.

Она сидела и плакала в камышах, и тёмная речная глубь вдруг поманила в свой вечный покой. Снятую рубаху девушка связала узлом на вороте, насобирала в неё камней. Получился тяжёлый мешок, который утащил бы на дно и витязя. Рядом оказался рыбацкий плот. Погрузив на него мешок, она из лент, которые всё же носила, ибо негоже девушке неукрашену быти, связала длинную верёвку и привязала мешок к черевью. В воде кожаный сапожок набухнет, и уже не снять его так просто, не успеть – вода прорвётся в грудь быстрее. А там будь что будет. Водяной на расправу скор – не мучает долго.

Плот скользнул с песка на воду, разогнав мальков. Бросилось в глаза солнце, в уши – пчелиный гуд и кукушка с опушки леса. Так внутри защемило, что она испугалась, не передумает ли. Но решено, не быть ей рабыней! Плот с мешком плыл от берега, древлянка шла уже по живот в воде, держась за осклизлое в ракушках дерево.

– А ну ворочай плот! – раздалось позади.

Она растеряно обернулась и увидела того, из-за которого попала сюда, того с кем боролась на поляне. Молодой светлокудрый, ещё не остриженный по-мужицки. Лицо у носа темнело и было вздуто, и она вспомнила удар коленом, который нанесла ему, но почему-то теперь было не весело, а страшно. И тут же почувствовала, как тянет под водой её привязанную ногу. Это плот относило течением. Воздух застрял в горле, и вдруг ужас охватил её.

Любор сбегал к берегу, на ходу стягивая одежду.

– Не уйдёшь, куница! Не уйдёшь! – посмеивался он.

А древлянка пыталась отвязать от сапожка верёвку, но та туго разбухла, и только ногти срывались. Плот вышел на центр реки и взял хороший разбег. Мешок камней от рывков девушки сползал к самому краю. Ещё рывок в попытке развязать узел – и груз опрокинулся и потянул лёгкое тело в бездну. Но пока этого не случилось, Любор в несколько махов доплыл до неё, и уже готов был наказать беглянку, хотя и сам не знал, как – может, утопить и не мучать себя, что не ему такая досталась, а Варуну?

И только тут разглядел он верёвку от мешка в воду, и дикие глаза девицы, немые от ужаса. Голова её уходила под воду, и казалось, больше не появится, но течение и тяга вытаскивала её, и она кашляла, билась и задыхалась. Любор влез на плот, ощупал мешок и всё понял. Разодрав ткань, он высыпал камни, схватил верёвку и притянул древлянку к плоту. Обессилившая, она не смогла даже держаться за край, и Любор затащил её сам.

Солнце светило, кукушка пела, клокотала водица. На девице не было ничего, кроме обуви, и он бездумно разглядывал её молодое тело, пока она не пришла в себя. Когда открыла глаза, он резко отвернулся. А затем натужно стал править к берегу.

– Зачем это было? – спросил он, когда под ногами была земля, а перед глазами – согревающий костёр.

– Княжий сын, чего спрашиваешь? Не рабичем рождён, небось.

Она сидела, укрытая его рубахой и, не мигая, глядела на пламя. Сизые губы дрожали.

Только сейчас он мог изучить её лицо. Тонкое, резное, пронзительные зелёные глаза, белые брови, широкие как будто чуть бархатистые скулы. Кисти рук, которыми она обхватила колени – пухлые, как бывает в самой юности. Наверное, ей было не больше шестнадцати. И голос по-детски хриплый. Но далеко не детский взгляд – мерило судьбы.

– Не рабичем, – согласился Любор.

– Вот и я свободная.

– Уже нет, – заметил Любор, – Ты теперь у нас.

– А что мы вам сделали, что вы, как звери дикие, всех перебили? И сестёр моих, и братьев.

Красные от воды глаза метнули в него молнию, и тут же вновь стали впитывать пламя.

На это Любор не сразу нашёлся с ответом. Ему вдруг и впрямь стало неясно, к чему той ночью они перебили столько беспомощных спящих людей.

– Всегда мы воевали, – сказал он, – Не нами начато, не нами кончится.

– Да уж, куда вашему князю…

– А ты про князя потише, – Любор попытался прикрикнуть, но вышло нелепо.

– Как уж сказала. Вон Аскольд Киевский все племена собрать хочет, помирить. Чтобы дружили против Царьграда. Сила будет! А ваш что?

Опять Любор замялся с ответом.

– Мы то одним, то другим служим, дань платим. Хватит, что ли. Вот наш род и пошёл в Киев. Только вы нам помеха. И не только нам, а всей силе.

– Я не знал… Мне только в ту ночь и сказали про призыв Аскольда, – признался Любор, смущённо тыча палкой в землю, – Это дело хорошее.

– Так чего же вы сиднем сидите? Чего бьёте нас? – древлянка долго и без всякой злобы, но с удивлением, поглядела ему в глаза, – Идите, объединимся. Не дадим христианам этим воли!

– А это правда, что вы людей едите? – Любор вспомнил возражение умного Витко.

Девица потянула носом и сплюнула.

– Бывало когда-то. Я не видела.

– Ладно, – сказал Любор, обивая ладони, – Пошли, а то искать станут.

Рубаху свою Любор оставил ей, а сам возвращался в одних портах, перетянутых поверх колен ремнями, да в опанках на босу ногу. Это вызвало смешки в Стоянище, и бабы склонялись друг к другу головами, перешучиваясь. Как же он, мол, так срывал рубаху с неё, что ничего от той не осталось. Горячий парень княжич.

Перед теремом у оградного плетня, Любор оставил её, и только в спину услышал:

– Благодарствую, княжич.

Она сказала это холодно и строго, как на торжище называют последнюю цену.

– Как звать-то тебя?

– Янка, – сказала девица.

Остаток того дня Любор провёл в лесу, таинственно радостный бродил он и пел. А ночью извертелся на скамье, так и не сомкнув глаз. Но пришло новое солнце, и вдруг он обнаружил в себе слабую, но растущую с каждым часом жажду. Что-то крепко засело в груди и тянуло, звало, мутило разум.

Всё пошло с той поры у Любора в разлад с прошлым. Прежде он знал, зачем жить и что будет дальше, кого славить, а кого чтить, знал вес отцовского слова. Теперь же не представлял, как мог Стоян пойти наперекор предкам. Как мог он предпочесть этого бесславного грека самому князю Киевскому и всей чести, которую сулил поход на Византию.

Но и своих родовых богов, изваяния которых высились на лысом холме за теремом, Любор проходил мимо, не кланяясь им больше. Он видел, что так вёл себя честной люд Получья, и уж явно неспроста отвернулись они от поверженных идолов. Он и сам больше не хотел, чтобы в него, как бывало, вселялся какой-нибудь бес, наполняясь которым можно было ни о чём не думать и не волноваться. Только вот осталась пустота смертная в душе Любора, на том месте, где раньше торчало три идола.

Более же всего поменяла его встреча с Янкой. И вот тут уж была пустота-пустотища, омут и бездна. Все, кто был прежде, даже та самая Малинка, домашняя и пригожая, казались ему теперь скучными, и даже их лиц он не мог вспомнить. А всюду, куда бы ни посмотрел, видел лицо Янки зеленоокой.

– Скажи, дядька Везнич, есть ли на мне волшба какая?

Любор сидел в землянке жреца, одноглазого Везнича. Отец говорил, Везнич сжёг свой второй глаз на жертвеннике, получив за это дар провидца от огненного бога, и никогда с тех пор не тушил в своём жилище огня. Так научили его скандинавы, у которых Везнич жил в юности, и чей бог сам отдал глаз в обмен на мёд мудрости.

Жрец полоскал рот вонючим грибным настоем и пускал слюну. Единственный глаз его вращался в своей тёмной яме и блестел страшным весельем.

– От чего же ты так думаешь, княжич? А… Вижу-вижу, – Везнич почти вплотную припал к Любору пустой глазницей, обхватив его голову руками, – Всё вижу про тебя. Сохнешь. Только с чего ты взял, что это волшба?

– Понимаешь, дядька Везнич, всё теперь поменялось.

– На что поменялось?

– Трудно сказать. У меня раньше такого не было.

– А ты давай-ка мысли не выпасывай! Говори, что на деле.

– Ну представь… вот выхожу я по утру к реке. Дух лесной, птахи, солнышко за туманом встаёт. Радуйся! – а не могу. Песню поёт рыбак. Как я любил раньше песни! Или пастух трубит. Или как девки засолнечную тянут. А теперь не могу. Всё померкло, песни нестройные. А я вроде и знаю, как надо петь. Знаю, как должно лесом пахнуть, знаю, как солнце блестеть должно по воде. Но всё вокруг не так, как знаю я. А я ничего не могу поправить. Тоска от этого. И вот тут болит в груди. И ни братья, ни отец…

Везнич вдруг закаркал, как ворон – так он смеялся.

– Чего ты, дядька?

– Знаю я средство.

– Ну так скажи!

– Найти надобно тебе человека, который такое с тобой делает, и сделать с ним то же самое.

– Это как? Кого же? – недоумевал Любор.

– Да вестимо кого – девицу ту, которая из тебя такого рохлю сделала. А теперь иди и не трать моё время!

От Везнича Любор пошёл к отцу, рассказать о том, что не может он жить теперь без Янки, и чтоб отдал он невольницу ему. Стоян с малой дружиной потчевались в гриднице. Когда Любор вошёл, внутри царил кавардак. В центре светлой залы на расчищенном от скамей полу грызлись две псины. Бороды, глазища и сжатые кулаки заполнили всё под потолком и вдоль стен.

– Жри его, Волочай!

– Рви его, Берка!

– Ага! Угу! Р-р-раз! Ах ты, гнилой!

– Чего встал! Дайте ему сапогом!

Собаки вцепились друг другу в холки и застыли на месте. Застыли белые глаза вывернутые назад, прижатые к затылку уши, красные дёсны в углах мокрых ртов. Иногда только упёртые лапы скользили и тут же упирались в пол ещё крепче. Вот-вот одна из собак должна была пойти по швам – так напряжён был комок мускул.

Кто-то заметил на пороге молодого княжича.

– Эй, Любор! Иди к нам!

Но он закрыл дверь снаружи, и долго ещё слышал гневные и весёлые подначки из-за деревянных стен.

А за гридницей раскинулись просторные стогна, где часто собиралось вече. Теперь там было пусто, в кострище аккуратно сложены новые дрова, свежая солома устилала землю. На той стороне площади высился терем. И Любор решил, не дожидаясь отцовского слова, последовать слову жреца Везнича. Пойти и сделать с Янкой то же, что она сделала с ним. Как – он не знал. Но тайно лелеял мысль: а что, если и она чувствует то же, что и он?

Унылый полный страж отступил, пропуская княжича, из-за двери пахнуло травным дымом и сладкой липой. В тёмных сенях от его шагов разбежались дети. Один из них – совсем ещё карапуз – упал и громко заплакал. Тут же навалили из комнаты женщины, начали задувать карапузу коленку, курлыкать над ним, а на Любора никто и внимания не обратил.

В другой комнате сидела старуха и делала руками знаки, от чего ему стало не по себе. В проходе он столкнулся с брюхатой на сносях бабой, и вдруг подумал, что она, может быть, носит его будущего брата. Если, конечно, князь ещё ходок сюда.

Огромный резной столб выплыл из мрака, и Любор, сам того не заметив, очутился в просторной зале, освещённой утлыми лучинами. Это была, так называемая лядвенница, место для долгих посиделок. Зала была разделена занавесями, и Любор тихо вошёл. На полу шуршали листья, в нос ударило шалфеем.

Кто-то шептался, и, прислушавшись, Любор узнал голос Варуна. Зачем, подумал он, кузнецу ходить в терем? У него ведь жена, дети… были дети. Угрюмый и замкнутый Варун в таком месте… Неужели? Янка! За шёпотом кузнеца послышался её презрительный смешок. Его можно было узнать из тысяч.

Любор сжал кулаки со скрипом, и на миг шёпот в углу затих. Но потом вновь продолжился. Всё так – Варун упрашивал её жить с ним. Янка не отвечала.

Кузница Варуна была под горкой, в тени деревьев у самой реки, где та расходилась на плёс. Варун любил, когда природную тишину нарушает только правдивый звон металла, и верил, что любое слово, произнесённое при ковке, входит в состав стали и влияет на судьбу оружия. Да и сельчане обходили кузницу стороной – священнодействие не для глаз посторонних. Когда все четыре стихии встречаются в одном месте, много духов и бесов приходит туда, и ни к чему тревожить их.

В день, когда Янка пыталась утопиться, Варун был первым, кто увидел её и Любора, идущих от реки. Он правил лезвие копья, и в оконце воздуховода ветер занёс голоса. Кузнец замер с красным острием в чугунных клешнях, прислушался, пощурился в щель. Янка с растрёпанной косой в мужицкой рубахе и полуголый Любор – идёт, глаз от неё не отрывает.

– Пошла блудить, – процедил кузнец и поспешил вернуться к молоту.

Но с того дня решил он во что бы то ни стало получить её себе.

Когда-то Варуна знали совсем другим, и чаще звали Варушей, слыша в том и суровость крутого кипятка, что может обварить, и нежность, почти голубиную. Таков он и был – суровый и нежный, и два этих качества уживались в его крепком теле. Сын кузнеца, сына кузнеца, он с детства питался звоном молота. Страсть же имел к музыке, и в свободное от помощи отцу время, мастерил в горниле железные дудочки, медные бубенчики, варганы и трещотки. Звонкие, гладкие, и звуком такие глубокие, как песня из груди птицы Гамаюна, хотя сам и оглох на одно ухо, как часто бывало среди кузнецов.

Отец сначала противился такому расходу сил, потом от пригожих звуков повеселел и разрешил сыну мастерить всё, что тот пожелает. Стал Варуша известным мастером в свои семнадцать, инструмент на торжище возил в Чернигов и дальше.

На торгу как-то нашёл на него купец из далёкой Македонии, из царства Болгарского. Тот подивился тонкому ремеслу, которого у диких лесовиков не ожидал, и позвал Варушу с собой.

– Поедем! Арабы, италийцы, галлы – учись у кого захочешь. Будешь в своём деле первым, тюркам на зависть, готам на зло.

Кузнец согласился, не мешкая. Отец повздыхал, что без помощника остаётся, но уж коли князь велел… Да и многие в те года отправлялись в Византию учиться.

– Пора и нашему Варуше у болгар ума набраться.

Варун никогда никому не рассказывал, что было с ним в Македонских землях, а только через три года вернулся он оттуда уже таким мрачным, каким видел его Любор сейчас, хотя минуло с его возвращения долгих двадцать пять лет. Говорили, это роскошь иноземная сделала его таким.

Пожив среди мраморных дворцов в вечно пышных цветах, где земля родит сама без усилий человека, а из-под тучных стад катятся головы сыра и реки молока, где радуга птичьих крыл в душистых эвкалиптах, где на серебре – коего славяне не знали почти – едят виноград и красну рыбу, где на солнце сияет позолота, а зернистая чернь веет лунным светом, где за стеклянными эмалями живые лики святых писаны кораллом и пурпуром, а на мечах и копьях вместо крови рдеют рубины и карбункулы… познав то, разучился Варун радоваться простоте льняных скатертей родного Полесья.

Стоян, только начавший княжить в то время, дабы развеять мрачность кузнеца, разрешил ему участие в набегах на соседние земли. Обычаем же полагалось рудяных дел мастеров от смерти или увечий охранять, не допуская до сражений. Иначе кто будет ковать на всю дружину? Но знал молодой князь, ничто не снимает тоску и думу так легко, как хорошая драка. А в те годы поляне часто приходили по Днепру, выискивая земли под хлеб. Ими-то и стяжал себе первую славу Стоян, надолго отпугнув непрошенных гостей. И Варун ходил с ним, орудовал палицей, окованной в голубую сталь, пытаясь треском черепов и воплями раненного врага заглушить струны Македонских арф.

В боях Варун огрубел, оставил звонкую музыку, зато ковал отменную кольчугу. Очарование иноземным добром сменилось завистью, а на почве той развилась и ненависть. Он и на грека Филиппа поглядывал теперь гневно, ища в нём ответчика за свою гадкую жизнь. Одним присутствием своим тот напоминал ему о роскоши христианской империи.

Но гадкой жизнь стала казаться ему не так давно. Жена родила ему сына и дочь, и Варун, постигнув радость отцовства, казалось, начал оживать. Так перебитый молнией дуб может десяток лет простоять сухим, но однажды весна вдруг тронет его зеленью.