
Полная версия:
Высота памяти 1
Глава 7
Из палатки с человеком и папкой я вышел и пошёл к машинам. Вылет, которым Гришин выдернул меня от Веселова, вышел пустым: немца мы не встретили, покрутились над дорогой и вернулись.
Больше идти было некуда, и в этом была своя правда. Веселов со своей папкой никуда не денется, папка будет толстеть, но не завтра перевесит. А завтра эскадрилье лететь на том, что за ночь сумеют привести в порядок. Здесь, у машин, от меня требовались не объяснения, а исправный мотор; с этим языком я умел обращаться лучше.
Ночью я не пошёл к себе. До рассвета оставалось часа четыре — те самые часы, в которые обычно и делается всё, что потом спасает или не спасает. Новое поле стояло глухое, беззвёздное, пахло бензином, палёным и остывающим железом. Стоянка не спала: где-то стучали по металлу, где-то, чертыхаясь вполголоса, снимали с машины мотор; переносные лампы бросали жёлтые пятна, в которых копошились люди. Из двух десятков машин, которые успели собрать под Гришина при отходе, на ходу оставалась горстка, и каждую из этой горстки надо было к утру либо поднять, либо честно признать негодной.
Лунин был у второй машины — снял капот, стоял, смотрел в мотор, как смотрят в лицо больному. Я подошёл и стал рядом, и какое-то время мы просто смотрели вместе.
Мотор был плох. Не убит — плох: подтекал по стыку, на жестяном поддоне лежали вывернутые свечи в чёрном нагаре, а по неровному сопротивлению, когда Лунин проворачивал винт, цилиндры держали неодинаково. Такой мотор ещё поднимал машину — и в этом была беда: то, что пока бегает, гоняют, пока не встанет. Встаёт оно всегда не вовремя — на взлёте, на выходе из атаки, над чужой территорией.
— Отказы. — Я дождался, пока винт остановится. — На последних вылетах сколько машин вернулось не по бою? Само сдохло?
— Три. — Лунин не обернулся. — Одна — свечи, одна — бензонасос, одна — трос руля перетёрся у ролика. Лопнул бы на взлёте или в бою — ногой машину уже не удержишь. Хорошо, заметили на пробеге.
— А почему заметили на пробеге, а не до?
Вот теперь руки его в моторе остановились. Он вытер их ветошью — хотя они были чистые, — и только тогда обернулся.
— Потому что до — некогда. Ты пойми, товарищ младший лейтенант. Машин мало, вылетов много, людей у меня — старик с той сожжённой машины да двое мальчишек, которые полгода как от станка. Мы латаем то, что видно, и гоняем в воздух то, что бегает. На большее рук нет.
— Рук нет, — согласился я. — А регламент есть?
Он не ответил. Честного «есть» у него не было, а соврать он не умел.
Этот разговор в авиации старше нас обоих. Регламент у полка был: карты осмотров, сроки работ, подписи техников. Двадцать второго часть машин как раз стояла разобранной на плановом обслуживании. Теперь карты ехали неизвестно в какой полуторке, часы налёта никто не успевал сводить, а Лунин выбирал работу по тому, откуда сильнее текло. Я не собирался изобретать технику сорок первого года для людей, знавших её лучше меня. Я мог дать другое: короткий обязательный минимум, который не тонет в общей очереди, и след, по которому видно, что уже проверено, а что только обещали проверить.
— Покажи вашу карту, — попросил я.
Лунин достал из ящика замасленную ведомость. На ней оставались довоенные графы, ровные строки и старые подписи; последние три дня были заполнены кусками, карандашом поверх карандаша. У одной машины значилось «осмотрена», но не было ни времени, ни фамилии. У другой дважды записали свечи и ни разу — управление.
— По такой бумаге всё сделано. А трос перетёрся.
— Бумага у меня не крутит гайки.
— Зато не даёт двум людям крутить одну и забыть соседнюю.
Он хотел огрызнуться, но посмотрел на ведомость ещё раз.
Я присел у колеса.
— Давай так. Перед каждым вылетом оставляем положенный осмотр, но начинаем с короткого отсева: течи, уровни, доступный трос, замки, панели, винт. Нашёл неладное — дальше машина не идёт. Раз за ночь — семь опасных мест глубже: тяги и тросы, свечи, топливный фильтр, масляный фильтр, привод шасси, управление, оружие с оружейником. Остальную карту не выбрасываем. Эти семь просто нельзя отложить на потом.
— А кто последнее проверял?
— Пишет фамилию и время. Не галочку. Если не успел — клетка пустая, и машину считаем непроверенной.
— Считать-то кто будет? — спросил старик-моторист. Он подошёл неслышно и теперь стоял за Луниным, держа в обеих руках снятый патрубок. — У меня до свету две машины. У конопатого — одна, да он к мотору пока как телёнок к забору: лбом и с разбегу.
Конопатый, возившийся неподалёку, услышал и покраснел, но головы не поднял.
— Поэтому не я точки выберу. Выбирайте вы. Что за неделю ломалось, что находили поздно, что в воздухе уже не поправишь.
Лунин перевернул ведомость чистым краем вверх. Три человека стали называть, а он писал. Свечи назвал старик. Бензонасос — конопатый, уже без обиды: на его машине отказала подача. О тросе Лунин сказал сам. О замке капота напомнил оружейник — видел, как створку однажды раздуло на пробеге. Пунктов набралось больше десятка, и тут началась настоящая работа: не вписать всё страшное, а отделить то, что надо делать непременно, от того, что можно оставить в полной карте и очереди ремонта.
Спорили дольше, чем я ожидал. Лунин вычеркнул мой винт: его и так осматривали перед каждым запуском, отдельная красная графа ничего не меняла. Старик вернул топливный фильтр, который я хотел объединить с общей строкой мотора: грязный бензин теперь лили из всякой тары, и дважды в отстое находили песок. Оружейник отказался подписываться за пулемёты вместе с мотористами. Правильно отказался.
Когда осталось семь строк, моими в них были только порядок и правило пустой клетки. Всё остальное выбрали люди, которые полезут внутрь машины.
Я не стал объяснять на словах — слова технарь пропускает мимо ушей. Я взял ближнюю машину и прошёл семь точек руками, при нём.
Контровка. Провёл пальцем по тягам управления, по гайкам: тонкая проволока, удерживающая гайку от самоотворачивания, должна лежать натянуто. Одна ослабла. «Эту заново», — сказал я, и Лунин молча взял пассатижи.
Трос. Проводка руля направления на «ишаке» шла через ролики, и возле перегиба трос начинал пушиться. Я провёл вдоль него ветошью: зацепилась за оборванную проволоку — участок надо открывать и смотреть целиком.
— Вот он у меня и перетёрся, — глухо сказал Лунин из-за плеча. — Тот, третий свежий отказ. На честном слове заметили. — Он протянул руку мимо меня и сам провёл ветошью по тросу. — Ладно. Про трос понял.
Свечи, бензофильтр, сетка масляного фильтра — нутро мотора. Нагар на свечах даёт пропуски, грязь в топливе душит подачу на полном газу, металлическая крошка в масляной сетке означает, что внутри уже ест железо. Признак опытный глаз ловит быстро; добраться, открыть, промыть и собрать обратно — работа.
Шасси. У «ишака» ручная лебёдка, тросы и десятки оборотов рукоятки. На стоящей машине полный ход не проверишь: вес лежит на колёсах. Быстрый осмотр давал только замки, видимые участки тросов, барабан и люфт рукоятки. Если находили задир или тугой ход, машину ставили на козелки и только тогда прогоняли уборку и выпуск полностью.
Первую мы всё-таки вывесили. Старик прикатил два винтовых домкрата, мальчишки подложили упоры, а Лунин сам показал, куда подхватывать машину и где ставить козелки. Работали медленно: уронить истребитель на стоянке было бы хорошим итогом борьбы за исправность. Потом Лунин сел в кабину. Он долго крутил рукоятку; колёса медленно ушли в ниши, потом так же медленно вышли и встали на замки. На этом потеряли почти час. Зато каждый увидел разницу между «проверил шасси» и «покрутил ручку у стоящей машины».
Оружие шло последним и только с оружейником: крепление, подача лент, контроль синхронизации носовых пулемётов. Я не полез туда руками. Назвал риск, а порядок проверки продиктовал человек, который отвечал за ШКАСы.
Первую машину мы мучили больше часа. На следующей уже не вывешивали шасси без признака неисправности и уложились быстрее. Так из полной карты вырос не новый регламент, а красная очередь внутри старого: семь мест, которые нельзя закрыть одной общей подписью.
Лунин слушал молча; взгляд держал в моторе. По лицу его ничего не читалось. Он не спорил.
— Полчаса на чистую машину, — прикинул Лунин. — Семь машин. Три с половиной часа, если ни одна не упрётся. А перед вылетом ещё отсев.
— Пока не выстроим очередь и не научим руки — да.
— А спать когда?
— А отказ в воздухе — когда? Трос лопнул на выходе из пикирования — сколько ты тогда поспишь?
Он помолчал. Долго. Потом надел очки, которые до того сдвинул на лоб, полез в мотор, и оттуда, из-под капота, глухо сказал:
— Семь точек, говоришь. Ну давай семь. Только не ты будешь ходить и командовать — я. И карту перепишу я. Они должны понять: это не лётчик отменил старый порядок. Это мы в старом порядке красным отметили, что откладывать нельзя.
Он разлиновал оборот старой ведомости: семь коротких граф на каждую машину, время и фамилия проверявшего. Пустая клетка означала не «потом», а «не выпускать». Так оно и легло — руками старшины, которого послушают.
Лунин отдал первую строку конопатому и велел проверить управление. Тот полез к доступному участку троса, дёрнул, посмотрел и уже потянулся за карандашом.
— Чего увидел? — спросил Лунин.
— Цел.
— Где цел?
Мальчишка показал пальцем.
— Это ты оболочку увидел. А у ролика кто смотреть будет? Немец?
Пришлось снимать крышку. Под ней трос лежал чистый, но конопатый уже не торопился расписываться. Протянул ветошь, проверил, не цепляет ли, потом позвал старика и заставил посмотреть вторыми глазами. Только после этого написал время.
Я хотел было подсказать ещё что-то, но Лунин покосился — и я отошёл. Здесь работа уже пошла без меня. Если бы я остался над душой, всё превратилось бы в соколовскую затею, которую терпят до первого удобного случая. Старшина сделал из неё свою смену и своих людей.
* * *
Первую ночь регламент никто, кроме нас, всерьёз не принял.
Мальчишки-мотористы обходили семь точек с показной старательностью: делали, потому что старшина велел, а не потому, что верили. Ворчали тихо, чтоб Лунин не слышал, но я слышал: «барская затея», «лётчику делать нечего», «сами бы попробовали в две руки». Старый моторист не ворчал. Он поставил фамилию в первой графе, время — во второй, а в третьей вместо галочки написал: «трос чист». Лунин посмотрел и велел остальным писать так же — что именно увидели.
Самый языкатый, конопатый, выразился при мне прямо: летали, мол, деды без красных клеток, и мы полетаем, а барину виднее. Лунин услышал.
— Деды по карте работали, — сказал он. — Ты карту потерял по дороге. Теперь вот эта. Не нравится — найди старую.
Конопатый уткнулся в масляный фильтр.
Он и доказал. Наутро.
Молодой моторист, тот, что ворчал громче всех, шёл по красным графам на машине Хромова — нехотя, для подписи. Снял сетку масляного фильтра, промыл её в жестянке с бензином и уже собирался ставить обратно, когда на дне жестянки блеснула тонкая серебристая спираль. Он позвал Лунина не громко, а как зовут, когда сами ещё не поверили. Старшина поддел находку ногтем, растёр между пальцами и велел принести чистую белую тряпку. На ней нашлись ещё две крупинки.
Лунин не стал гадать, подшипник это, палец или шестерня. Металл пришёл из мотора — этого хватало.
Машину сняли с вылета. Хромов летел бы на ней через час.
Он пришёл, когда капоты уже сняли и Лунин с фонарём выбирал, с какой стороны подступаться к мотору. Увидел красную черту поперёк номера в ведомости и сперва не понял.
— Это чего?
Лунин показал на зачёркнутый номер.
— Не летишь.
— Как не лечу? Дежурство моё.
Старшина показал ему белую тряпку. На масле серебрились две точки — такие мелкие, что их можно было принять за песок, если очень хотелось лететь.
Хромов посмотрел на них, потом на машину. Неделю назад он бы обрадовался отсрочке; теперь ему было стыдно остаться на земле, когда другие поднимутся. Он обошёл крыло, провёл ладонью по борту и вернулся.
— Она же вчера ровно работала.
— И сегодня заведётся, — сказал Лунин. — Может, даже взлетит. Дальше проверять станешь?
— На чём мне тогда?
Свободной машины не было. Это и оказалось ценой, которой в моих семи строках не помещалось: не только сон техников, но и один ствол в строю. Я мог сказать, что живой лётчик дороже вылета. Слишком правильные слова, особенно когда лететь вместо него предстояло другим.
Я встал между ним и снятым капотом.
— Сегодня останешься. На следующем вылете пойдёшь со мной. Если Лунин даст машину.
Хромов резко глянул на меня — решал, не отбираю ли я у него место после истории с Кравцовым. Потом снова посмотрел на стружку.
— Если даст, — повторил он.
Не согласился. Не спорил. Взял у конопатого ведро с грязным бензином и понёс к яме, освобождая руки тем, кто разбирал его мотор.
Молодой моторист держал стружку на ладони и смотрел на неё, как на вынутую пулю. Потом поднял глаза на меня — уже без вчерашней насмешки — и попросил карандаш. В графе «масляный фильтр» написал не галочку, а «металл; снята». И расписался полностью.
В следующую ночь семь точек обходили уже иначе. Пустых клеток не прятали общей подписью; если не успевали, машина оставалась в красной строке.
Машину Хромова вернули в эту строку только к вечеру. Лунин не стал чинить мотор догадкой: его сняли и отставили до разборки, а с машины, которой после налёта уже не собрать правую плоскость, переставили другой. Лебёдка над козлами скрипела весь день. Хромов работал вместе с мотористами — подавал ключи, таскал пустые вёдра, крутил ручку запуска после установки. Под конец у него руки были чёрные до локтей, а злость прошла.
Новый мотор сначала прокрутили без запуска, потом дали ему поработать на малом газу. Лунин слушал каждый цилиндр, дважды снимал свечи и не подпускал Хромова к кабине, пока не проверил фильтр после пробы. Лишь тогда перечеркнул красную черту и велел записать в старой карте номер переставленного мотора. Семь граф не сделали исправный двигатель из больного. Они заставили вовремя отставить больной и заплатить за замену целым рабочим днём.
Об эффекте говорить было рано. За одну ночь порядок не делает старые моторы новыми. Но первый дефект он поймал до вылета, а не после: тонкая стружка осталась на ветоши, Хромов — на земле. Пока это было всё доказательство. Для войны и этого хватало.
Гришин заметил перечёркнутый вылет, жестянку и новую ведомость. Глянул в сводку исправности, буркнул, ни к кому:
— До вылета поймали. — Постучал костяшкой по бумаге. — С чего бы.
— Лунин приоритеты в карте отметил, — сказал я. — Семь опасных мест. Пустая графа — машина не идёт.
— Лунин, — повторил Гришин и посмотрел на меня. — Хорошо, что Лунин. Лунину — благодарность в приказе. А ты, Соколов, если ещё что надумаешь — сначала покажи ему, потом мне. Как договорились.
Он не отпустил меня сразу. Перевернул сводку, нашёл число исправных и ткнул в него карандашом.
— Семь было. Стало шесть. Это я сейчас вижу. А то, что седьмая когда-нибудь не упадёт, пока не вижу. Завтра у меня прикрытие колонны. Одной машины не хватает.
— Знаю.
— Нет, — сказал Гришин. — Знает тот, кто решает, кем закрыть дыру. Ты предлагаешь порядок — считай не только спасённое. Считай, что из-за него сегодня не сделано.
Я назвал Хромова и его машину. Назвал две работы, которые Лунин отложил ради красной очереди. На третьей запнулся: створку капота помнил, мутный прицел — нет. Лунин, стоявший у входа, добавил сам.
Гришин выслушал.
— Вот теперь разговор. Сколько отказов предотвратите, не обещай. Не знаешь. Через неделю сведём: сколько сняли до вылета, сколько вернулось неисправными, сколько часов съели. Если окажется, что вы только бумагу красите, я эту бумагу первый в печку суну.
— Правильно, — отозвался Лунин.
Он произнёс это раньше меня. Гришин постучал карандашом по его строке.
Канал, заданный после разговора с Веселовым, заработал: наблюдение, техник, командир. Не тайная тропа мимо папки — обычная ответственность по цепочке.
Цену за это платили не словом. Платили сном.
Лунин, старый моторист и двое мальчишек третью ночь спали урывками, привалившись на час к колесу и вскинувшись от собственного всхрапа. Днём латали боевое, ночью закрывали красные графы, перед рассветом делали короткий отсев. Пальцы были в ссадинах и масле, въевшемся в трещины кожи. Младший однажды уснул стоя, с отвёрткой в руке у раскрытого капота; старик вынул отвёртку, докончил за него крепление панели и только потом разбудил: иди, поспи час.
За новый порядок платили ещё и тем, что откладывали. На одной машине не успели сменить помятую створку капота — привязали и оставили до вечера. Другую, с мутным стеклом прицела, отдали в самый конец очереди: летать могла, драться хуже, но тросы и мотор у неё были чистые. Лунин ругался над каждым таким выбором, потом сам ставил номер в порядок работ. Красные семь не прибавили рук. Они только не позволяли тратить последние руки дважды на одно и забывать то, от чего машина падает.
* * *
Первого июля, за полночь, по цепочке прошло глухое, спешное: боевая тревога. Пост наблюдения услышал моторы с запада; идут к нам или пройдут над нами, никто пока не знал.
Поле поднялось разом. Взревел, чихнув, первый мотор. За ним второй. Забегали тёмные фигуры. Лязгало железо. Кто-то в темноте выкликал по фамилиям дежурное звено. Пахло бензином, выхлопом, разбуженной ночью.
Хромов пробежал мимо к своей машине, на ходу натягивая шлемофон, — заспанный, встрёпанный, молчащий. Я поймал его за рукав.
— Машина верная. Семь точек — все, сам смотрел. Держись за мной, смотри назад, вперёд не лезь.
— Понял.
Он побежал дальше.
Я стоял у машины Хромова — той самой, с которой сняли стружку. Теперь красные клетки проверит не стоянка. Проверит вылет, в котором ошибку исправить нечем.
Я провёл ладонью по холодному, мокрому от росы борту. Проверено. Все семь. Больше я сделать не мог.
Дальше — небо.
Глава 8
Ночью аэродром слепнет.
Днём ты видишь поле, посадочное «Т», соседа на взлёте, лес по краю. Ночью остаётся чёрный провал, в котором где-то земля, где-то небо, а граница между ними угадывается только по тому, что в одной половине темноты есть редкие звёзды, а в другой нет. Летать в таком человеку на «ишаке» — без локатора, без прожекторной наводки, с фарой, которой нет, — значит спорить с темнотой на то, кто первый ошибётся.
Тревогу подняли в начале второго — по-настоящему, не как в прошлую ночь, когда немец прошёл стороной и мы простояли у машин до рассвета впустую. Над полем, высоко, ровно и чуждо гудели чужие моторы. Не наши: у наших звук тянется ровно, на одной ноте, а у этих — сытый гул с перекатом, толчками, будто по небу катили тяжёлую бочку. Бомбовозы. Шли на что-то в тылу — на станцию, на переправу, — и путь их лежал над нами.
Подняли дежурное звено. Меня — в нём, ведущим пары, и Хромова за мной.
— Соколов, — Гришин перехватил меня у машины, сунул в темноте руку на плечо, нашёл, сжал. — В драку не лезь. Не увидишь ты его толком. Отпугнуть, сорвать заход — и целыми домой. Живые машины мне нужнее сбитого бомбовоза. Понял?
— Понял.
— Садиться будете на костры. Три костра — старт. Не промахнись мимо земли.
Мотор я запустил с полуоборота. Ночью это слышишь иначе, чем днём: днём мотор — один из полусотни звуков, ночью он один на всё. Он взял ровно, без чиха, без переклички по цилиндрам. Вчера его осмотрели по красной строке; сегодня он работал. Связывать одно с другим было приятно и рано.
У Хромова стоял мотор, переставленный с разбитой машины. Лунин держал ладонь у капота, слушал, пока стрелка давления не успокоилась, и только тогда ударил по борту: иди. Хромов дал обороты. Мотор выдержал пробу на земле; всё остальное ему предстояло доказать наверху.
К краю поля вынесли ещё две жестянки с керосином. Если мы вернёмся, их зажгут рядом с тремя кострами старта. Если не вернёмся к условленному времени, погасят: держать свет для немецкого штурмана никто не собирался. Гришин повторил это Хромову отдельно, заставил назвать время обратно и лишь после отпустил. Ночью приказ проверяли не кивком, а повтором.
Взлетали по узкой дорожке костров, на ощупь, задирая нос в черноту. Земля ушла — и не стало ничего: ни горизонта, ни низа, ни верха, только приборы, тускло-зелёные от подсвета, да гул. Авиагоризонта на «ишаке» не было. Положение машины приходилось собирать по частям: указатель поворота со скольжением, скорость, вариометр, высотомер, компас. Один прибор мог соврать или запоздать; вместе они хотя бы не врали одинаково.
— Второй, слышишь? — спросил я.
Сначала был только треск. Потом пробился Хромов:
— Слышу. Плохо.
— Держи мой огонь. Потеряешь — не ищи разворотом. Курс на поле, высота тысяча.
Он повторил курс и высоту. Я увидел его выхлоп справа и чуть ниже — там, где велел. Ночь уже отняла у нас половину способов держаться вместе; оставшуюся половину надо было не тратить на догадки.
* * *
Их я нашёл по выхлопам.
Впереди и выше, в черноте, вспыхивали и гасли короткие синие язычки — патрубки бомбовозов плевали огнём в такт моторам. Три пары. Шли строем, тяжело, уверенно, как ходят те, кого давно никто не трогал по ночам.
Я довернул. Хромов — за мной; в наушниках трещало его дыхание.
— Второй, не стрелять, пока не увидишь мою трассу. После очереди — вниз и влево. Повтори.
Ответ пришёл с провалом в середине, но смысл сохранился. Я не знал, сколько он понял из слов и сколько прочитал по моей машине. Этого должно было хватить на один заход.
Дистанция. Ещё ближе. Синие язычки росли, дрожали, звали.
Бей.
Я нажал. ШКАСы вспороли темноту трассой — двумя злыми плетьми раскалённого света. Ночью трасса не ниточка, как днём. Ночью это плеть. И по ней немец видит тебя всего, до заклёпки. Я знал. Всё равно бил.
Трасса ушла к переднему. Лизнула борт. Мимо. Довернул. Ещё очередь. Мимо. Темнота съедала прицел, машина плясала, дистанцию на глаз в ночи не взять. Он был вот он. И его не было. Чёрное глотало всё — контур, размер, расстояние до чужой спины.
Хромов ударил следом. Его трасса прошла ниже моей, заставила крайнего бомбовоза отвернуть ещё круче. Строй распался. Одна машина отвалила вправо и вниз; под ней одна за другой раскрылись бледные вспышки сброса. Куда ушли бомбы, в темноте было не понять. Остальные развернулись от прежнего курса. Заход они сорвали. Гришин это и просил.
И тут ударили в ответ.
Стрелок заднего полоснул — красным, чужим, вспухшим прямо в лицо. Я бросил машину вбок. В пустоту. В никуда. Мир качнулся. Звёзды встали на место черноты, чернота — на место звёзд. Приборы поплыли. И на миг я потерял землю. Совсем.
Штопор в такую минуту почти не оставляет времени. Без горизонта поздно понимаешь, куда уже крутит машина, а земля не ждёт, пока разберёшься.
Я не дал ему свалиться. Убрал ногу, отдал ручку, поймал шарик, заставил себя верить стрелке, а не тому, что орал вестибулярный аппарат. Секунда. Две. Машина выровнялась. Мотор всё тянул — ровно, зло, без сбоя.
— Соколов! — Хромов в наушниках, сорвано. — Ушли! Уходят вниз!
— Вижу. Не гонись. Курс на поле. Доложи высоту.
— Девятьсот. Мотор ровно.
— Держи девятьсот. Я справа.
Гнаться в ночь за уходящим вниз бомбовозом — это лезть за ним в ту же черноту и в ней остаться. Мы своё сделали. Заход сорван.
* * *
Костры я нашёл не сразу.
Три оранжевые точки в огромной чёрной равнине — это очень мало. Дважды я прошёл стороной, ловя их то слева, то под крылом. При первом заходе высота сходилась плохо, и я ушёл вверх: второй круг стоил бензина, попытка дотянуть ошибку у земли стоила машины. На втором костры легли как надо.
Хромова я посадил первым. Не ради собственного удобства — на его машине только вчера сменили мотор, и если давление поползёт или звук собьётся, ждать в кругу ему нельзя. Он прошёл между огней ровно. Тень машины прокатилась по земле, несколько раз подпрыгнула и остановилась у края полосы. Тогда пошёл я.
Я зашёл следом. Убрал газ, повёл вниз, на три оранжевых пятна, растопырив пальцы на ручке, — и в последний, слепой миг, когда земли ещё не видно, а она уже вот, поймал колёсами то, что оказалось полем. Толчок. Ещё. Побежала, затряслась. Стала.
Я сидел, не снимая рук с ручки, и слушал, как в темноте остывает, потрескивая, мотор. Он не чихнул ни разу — ни на взлёте вслепую, ни в развороте у сваливания, ни на посадке между кострами. Это не доказывало, что красные клетки спасли вылет. Доказывало другое: две проверенные машины вышли и вернулись, а третью, с металлом в фильтре, ночью в небо не послали.

