Читать книгу Дыхание озера (Мэрилин Робинсон) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Дыхание озера
Дыхание озера
Оценить:
Дыхание озера

5

Полная версия:

Дыхание озера

Итак, ветер, трепавший простыни, возвещал ей о воскрешении обыденности. Скоро взойдет скунсова капуста, и сад наполнится сидровым запахом, и девушки начнут стирать, крахмалить и гладить платья из хлопчатобумажной ткани. И каждый вечер будет приносить знакомую странность, и сверчки будут петь всю ночь напролет под окнами и в каждом уголке черной глуши, простирающейся от Фингербоуна во все стороны. И она ощутит острое одиночество, какое ощущала каждый долгий вечер с тех пор, как была ребенком. Это одиночество заставляло стрелки часов ползти невыносимо медленно и шумно и превращало голоса людей в отголоски, разносящиеся над водой. Старухи, которых Сильвии доводилось знать, – сначала ее бабушка, а потом мать – по вечерам раскачивались в кресле на крыльце и пели печальные песни, ни с кем не желая разговаривать.

И вот, чтобы найти утешение, моя бабушка не размышляла о неблагодарности своих детей или детей вообще. Она много раз замечала, что лица ее дочерей неизменно нежны, серьезны, задумчивы и неподвижны, когда она глядит на них, – точно так же, как бывало в раннем детстве девочек. Точно так же, как бывало и теперь, когда они спали. Если в комнате находился кто‑нибудь из друзей, ее дочери внимательно смотрели ему или ей в лицо, поддразнивали, утешали или болтали, и любая из них могла распознать мельчайшие изменения выражения или тона и ответить на них. Даже Сильви, если ей этого хотелось. Но им не приходило в голову подстраивать слова и манеры под настроение матери, и ей не хотелось, чтобы они так поступали. Более того, нередко ее подстегивало или, наоборот, сдерживало желание сохранить в них это бесчувствие. Таким образом, она казалась властной женщиной не только из‑за высокого роста и крупного угловатого лица, не только в силу воспитания, но и потому, что это соответствовало ее цели: быть такой, какой она казалась, чтобы ее дети никогда не испытывали тревоги или удивления, и принять все повадки и облик матери семейства, отделяющие ее жизнь от жизней детей, чтобы никогда не нарушать их покой. Она любила дочерей безгранично и в равной степени, ее власть над их образом жизни была великодушной и абсолютной. Бабушка хранила неизменность, как солнечный свет, и ту же незаметность, лишь бы иметь возможность наблюдать за спокойной задумчивостью лиц девочек. Вот как это выглядело в жизни. Однажды летним вечером она вышла в огород. Земля на грядках была легкая и мягкая, как зола, желтела светлая глина, а деревья и травы наливались соком, по обыкновению зеленели и наполняли воздух успокаивающим шелестом. Над светлой землей и яркими деревьями синело вечернее небо. Опустившись на колени над грядкой, бабушка слышала, как стучат мальвы о стену сарая. Чувствовала, как быстрый, пахнущий водой ветер колышет волоски на затылке, и видела, как наполняются ветром деревья, и слышала, как их стволы поскрипывают, словно мачты. Погрузив ладонь в землю под картофельным кустом, она осторожно нащупала в сухом переплетении корней молодые картофелины, гладкие, как яйцо. Сложив их в фартук, она в задумчивости вернулась в дом. Подумать только, что я видела! Земля, и небо, и огород – не такие, как всегда. И она видела лица своих дочерей не такими, как всегда, и не такими, как у других людей, и сидела тихо, отстраненно и настороженно, чтобы не спугнуть эту необычность. Она никогда не учила дочерей быть добрыми к ней.


Семь с половиной лет прошло между отъездом Хелен из Фингербоуна и ее возвращением. А когда она наконец вернулась, это случилось воскресным утром, когда она точно знала, что ее матери не будет дома, и задержалась она ровно на то время, которое потребовалось, чтобы усадить нас с Люсиль на скамейку под навесом на крыльце, вручив коробку крекеров из муки грубого помола, чтобы мы не ссорились и сидели смирно.

Вероятно из чувства деликатности, бабушка никогда не расспрашивала нас о жизни с матерью. Вероятно, она была нелюбопытна. Вероятно, ее так оскорбила скрытность Хелен, что даже теперь бабушка отказывалась ее замечать. Вероятно, она не хотела с чужих слов узнавать то, что Хелен не захотела сообщить ей сама.

Если бы бабушка спросила у меня, я могла бы рассказать, что жили мы в двух комнатах на верхнем этаже высокого серого здания, так что все окна – а их было пять, плюс дверь с пятью рядами маленьких окошек – выходили на узкую белую веранду, самую верхнюю в огромной этажерке из белых лестниц и веранд, неподвижной и запутанной, точно замерзший водный поток на склоне утеса, зернистый и серовато-белесый, как засохшая соль. С этой веранды мы рассматривали широкие рубероидные крыши, жмущиеся вплотную друг к другу и накрывающие унылыми шатрами несметные запасы ящиков с товарами, груды помидоров, репы и курятины, сваленных в кучи крабов и тушек семги и танцевальную площадку с музыкальным автоматом, который еще до завтрака начинал играть «Воробей в кронах деревьев» и «Доброй ночи, Айрин»[2]. Но из всего этого с высоты нашего жилища мы могли наблюдать только крыши. На ограждениях нашей веранды рядками сидели чайки, выглядывая, чем бы поживиться.

Поскольку все окна располагались в ряд, в наших комнатах было светло как днем возле двери и становилось темнее, если уйти вглубь. В задней стене главной комнаты имелась дверь, ведущая в застеленный ковром коридор, которую никогда не открывали. Более того, она была перегорожена огромным зеленым диваном, настолько тяжелым и бесформенным, что казалось, будто его вытащили из воды. Два воскового цвета кресла были расставлены по краям, образуя вместе с диваном полукруг, удобный для беседы. На стене простирали крылья в полете две половинки керамических уток. Что касается остального пространства, то еще здесь были круглый ломберный столик, покрытый клетчатой клеенкой, холодильник, бледно-голубой сервант, небольшой столик с газовой плиткой и раковина с клеенчатым фартуком под ней. Хелен пропускала через наши пояса бельевую веревку и привязывала ее к дверной ручке, и это придавало нам смелости заглядывать за край веранды даже при сильном ветре.

В гости к нам ходила только Бернис, жившая под нами. У нее были лавандового цвета губы и оранжевые волосы, а выгнутые дугой брови тянулись одной коричневой линией, которая из‑за вечного соперничества между опытом и дрожащими руками иногда заканчивалась где‑нибудь возле уха. Бернис была уже старуха, но умудрялась выглядеть как молодая женщина, пораженная тяжелой болезнью. Она могла часами стоять у нас в дверях, ссутулив спину и сложив руки на круглом животе, и рассказывать всякие сплетни вполголоса, поскольку считала, что нам с Люсиль их слышать не стоит. При этом глаза ее всегда были широко раскрыты от удивления, и время от времени она со смехом хватала мою мать за руку своими лавандовыми ногтями. Хелен же просто стояла, прислонившись к косяку, улыбалась в пол и накручивала волосы на палец.

Бернис любила нас. У нее не было другой семьи, кроме мужа Чарли, который сидел у них на веранде, сложив руки на коленях и вывалив пузо. Кожа у него была покрыта пятнами, словно колбаса на срезе, а на висках и запястьях пульсировали толстые вены. Он был скуп на слоги, будто берег дыхание. Всякий раз, когда мы спускались по лестнице, Чарли наклонялся нам вслед и говорил: «Привет!» Бернис любила приносить нам заварной крем, покрытый толстой желтой пленкой и купающийся в жидкости, напоминающей слезы. Хелен торговала косметикой в аптеке, и Бернис приглядывала за нами, пока мать была на работе, хоть и сама трудилась ночи напролет кассиром на стоянке для дальнобойщиков. Бернис приглядывала за нами, стараясь спать достаточно чутко, чтобы проснуться при первых звуках потасовки, ломающейся мебели или пищевого отравления. Эта схема работала, однако иногда Бернис просыпалась в неясной тревоге, взбегала к нам прямо в ночной сорочке и без бровей и барабанила руками в окна, когда мы сидели и спокойно ужинали вместе с мамой. Эти нарушения сна вызывали тревогу, поскольку соседка сама себя накручивала. Но она любила нас ради нашей матери.

Бернис взяла недельный отпуск на работе, чтобы одолжить нам машину для поездки в Фингербоун. Узнав от Хелен, что ее мать жива, Бернис начала уговаривать ее съездить ненадолго домой, и Хелен, к великому удовлетворению соседки, наконец поддалась на уговоры. Поездка оказалась судьбоносной. Хелен везла нас через горы, пустыню и снова через горы, и, наконец, к озеру, пересекла мост к городу, свернула налево на светофоре на Сикамор-стрит и проехала шесть кварталов прямо. Мама поставила наши чемоданы на закрытой веранде с кошкой и почтенно выглядевшей стиральной машиной и велела нам сидеть тихо и ждать. Потом она вернулась в машину и поехала на север, почти до Тайлера, где нырнула на «форде» Бернис с вершины скалы Уискер-Рок прямо в черные глубины озера.

Ее искали. На сотню миль вокруг разлетелась весть о розыске молодой женщины в машине, которая, по моим словам, была синей, а по мнению Люсиль – зеленой. Какие‑то мальчишки, рыбачившие и не знавшие о поисках, видели, как мама сидит, скрестив ноги, на крыше машины, увязшей на лугу между дорогой и обрывом. По их словам, она смотрела на озеро и ела дикую землянику, которая в тот год была необычайно крупной и обильной. Хелен вежливо попросила ребят помочь вытолкнуть машину из грязи, и они даже подложили под колеса свои одеяла и куртки, чтобы высвободить «форд» из плена. Когда он снова оказался на дороге, мама поблагодарила мальчиков, отдала им кошелек, опустила задние стекла, завела машину, вывернула руль до упора вправо и, виляя, понеслась через луг, пока не вылетела с края утеса.


Бабушка несколько дней просидела в своей спальне. Ей принесли из гостиной кресло и скамеечку для ног и поставили у окна, выходящего в сад; там она и сидела. Еду ей доставляли прямо в комнату. Бабушка почти не шевелилась. Она все слышала. Во всяком случае, если не конкретные слова и разговоры, то долетавшие из кухни голоса людей, учтивого и церемонного общества друзей и скорбящих, которые обосновались в ее доме, чтобы приглядывать за порядком. Бабушкины подруги были очень старыми, они обожали пирожные и карточные игры. По двое или по трое они вызывались присматривать за нами, пока остальные раскладывали карты за столом. С нами гуляли нервные суровые старички, они показывали нам испанские монеты, часы, миниатюрные перочинные ножики со множеством лезвий, которые помогали в любой сложной ситуации, а главная забота старичков состояла в том, чтобы мы всегда были рядом и не угодили случайно под какую‑нибудь машину. Крошечная старушка по имени Этти с кожей цвета бледной поганки настолько страдала от провалов в памяти, что не могла даже делать ставки в карточной игре и сидела в одиночестве на веранде, улыбаясь себе под нос. Как‑то раз она взяла меня за руку и рассказала, что в Сан-Франциско, еще до пожара, она жила недалеко от собора, а в доме напротив обитала католичка, державшая на балконе огромного попугая. Когда звонили колокола, соседка выходила на балкон, накинув на голову платок, и молилась, а попугай молился вместе с ней, и голоса женщины и птицы сливались среди шума и звона. Спустя какое‑то время католичка заболела или, во всяком случае, перестала выходить на балкон, но попугай по‑прежнему сидел там и свистел, молился и пушил хвост всякий раз, когда слышал перезвон колоколов. Пожар уничтожил церковь вместе с колоколами и, несомненно, заодно с попугаем, а возможно, и с той католичкой. Этти повела рукой, словно отмахиваясь от этой мысли, и притворилась, что уснула.


Пять лет бабушка очень хорошо заботилась о нас с Люсиль. Она обихаживала нас, словно заново проживая во сне долгий день. Хотя она казалась погруженной в свои мысли и словно грезящей, она осознавала неотложность насущных дел. Бабушкино внимание все время обострялось и в то же время рассеивалось осознанием того, что ее настоящее теперь в прошлом и его последствия уже наступили. Должно быть, ей казалось, что она вернулась прожить этот день заново, поскольку забыла что‑то сделать. Она чистила обувь, заплетала нам косы, жарила курицу, перестилала постельное белье и вдруг с испугом вспоминала, что ее дочери каким‑то образом исчезли, все до единой. Как же так вышло? Откуда ей знать? И она снова чистила обувь, заплетала косы и перестилала белье, словно повторение обычных действий помогало вернуть жизнь в привычное русло, или найти трещину, изъян в ее безмятежно упорядоченном и обыденном существовании, или обнаружить хоть малейший намек на то, что три ее девочки способны исчезнуть так же бесследно, как когда‑то их отец. Поэтому, думаю, когда бабушка выглядела расстроенной или рассеянной, на самом деле она осознавала слишком многое, не отделяя важное от неважного, и это осознание не давало ей покоя, поскольку именно в обстановке, которую она считала привычной, и произошла эта катастрофа.

А еще, должно быть, бабушке казалось, что в ее распоряжении для самых неотложных случаев остались лишь самые хрупкие и наименее подходящие инструменты. Она рассказывала нам, как однажды ей приснилось, что из самолета выпал ребенок и она пыталась поймать его фартуком, а в другой раз старалась выловить ребенка из колодца с помощью ситечка. К нам с Люсиль она относилась с мелочной заботой и почти без доверия, словно ее подношения в виде мелких монет и шоколадного печенья могли удержать нас, наши души, здесь, на ее кухне, хотя бабушка и понимала, что это не так. Она рассказывала нам, что ее мать знала женщину, которая, выглянув вечером в окно, часто видела призраки детей, плачущих у дороги. Эти дети, черные, как ночное небо, и совершенно голые, приплясывающие от холода и утирающие слезы руками, отчаянно страдая от голода, представлялись этой женщине реальными и занимали бо́льшую часть ее мыслей. Она выставляла на улицу суп, который съедали собаки, и одеяла, которые к утру намокали, нетронутые. Призраки детей по‑прежнему сосали пальцы и хватались за бока, но женщине казалось, что она каким‑то образом их умилостивила, потому что их становилось больше и они появлялись все чаще. Когда ее сестра упомянула, что соседи считают странным выставлять каждый вечер ужин для собак, она вполне резонно ответила, что любой, кто увидел бы этих несчастных детей, поступил бы точно так же. Иногда мне казалось, что и бабушка видела наши черные души, пляшущие в безлунном холоде, и угощала нас яблочным пирогом в знак благих намерений и отчаяния.

И она старела. Бабушка была не из тех женщин, которые предаются излишествам, и поэтому ее старение поразило всех. Да, она сохраняла прямую спину, живость и ясность ума, когда большинство ее подруг уже трясли головой, или неразборчиво мямлили, или не вставали с кресел-каталок и кроватей. Но в последние годы бабушка начала сморщиваться и усыхать. Рот выдвинулся вперед, а лоб отполз назад; голова сияла розовой с пятнышками кожей, на которой сохранилась лишь легкая дымка волос вокруг темечка, будто напоминая о произошедших изменениях. Бабушка выглядела так, словно ореол человечности потихоньку угасал, превращая ее в обезьяну. Брови стали курчавиться, а на нижней губе и подбородке появились грубые седые волоски. Когда бабушка надевала старое платье, на животе оно висело мешком, а подол волочился по полу. Шляпки теперь сваливались ей на глаза. Иногда она прикладывала ладонь ко рту и смеялась, зажмурившись и трясясь всем телом. В моих первых воспоминаниях бабушка уже была в летах. Помню, как я сидела под гладильной доской, прикрепленной на шарнирах к стене кухни, пока бабушка гладила занавески из гостиной, напевая себе под нос «Робина Адэра». Одна за другой опускались вокруг меня ароматные накрахмаленные белые завесы, и мне казалось, будто я нахожусь в укрытии или заточении, и я наблюдала за колыханиями шнура, рассматривала большие черные бабушкины туфли, ее икры в рыже-бурых чулках, совершенно лишенные мускулов и походящие на две голые толстые кости. Уже тогда она была старой.

Поскольку у бабушки был небольшой доход, а дом принадлежал ей полностью, она всегда с некоторым удовлетворением думала о времени, когда ее простая личная судьба пересечется с великими общественными процессами законодательства и финансов. То есть о времени своей смерти. Все ее устоявшиеся привычки, обычаи и достояние, ежемесячные чеки из банка, дом, в котором она жила с тех пор, как вошла в него невестой, окружающий двор с трех сторон заросший сад, в котором с каждым годом ее вдовства на землю опадали все более мелкие и червивые яблоки, абрикосы и сливы, – все это вдруг стало непостоянным, способным принимать новые формы. И все это должно было перейти к нам с Люсиль.

«Сады продайте, – говаривала бабушка с важным и мудрым видом. – Но дом оставьте. Пока следите за собственным здоровьем и сохраняете крышу над головой, вы в полной безопасности. Бог даст…» Бабушка любила заводить такие разговоры. И в эти моменты ее взгляд блуждал по вещам, которые она бездумно накопила и хранила по привычке, с такой радостью, будто она пришла забрать их.

Со временем должны были приехать ее золовки Нона и Лили, чтобы приглядывать за нами. Лили и Нона были на двенадцать и десять лет моложе бабушки, и она, несмотря на преклонный возраст, продолжала считать их довольно молодыми. Они остались почти без гроша в кармане, и экономия на плате за съем жилья, не говоря уже о преимуществах смены тесного гостиничного номера в полуподвальном этаже на просторный дом, окруженный пионами и розовыми кустами, служили незамужним дедовым сестрам достаточным мотивом, чтобы оставаться здесь до нашего совершеннолетия.

Глава 2

Когда однажды зимним утром по прошествии почти пяти лет бабушка воздержалась от пробуждения, из Спокана привезли Лили и Нону, и они принялись хозяйствовать в Фингербоуне согласно бабушкиным пожеланиям. Их тревога была заметна с первого взгляда по тому, с каким волнением они рылись в сумках и карманах в поисках гостинца, который привезли нам (это была большая коробка леденцов от кашля – лакомства, которое они полагали не только вкусным, но и полезным). И Лили, и Нона подкрашивали волосы синькой и носили черные пальто с блестящими черными бусинами, разбросанными сложными узорами по лацканам. Их крупные тела были всегда чуть наклонены вперед, а руки и щиколотки сохраняли пухлость. Оставаясь старыми девами, сестры имели вид пышущих здоровьем матерей, что никак не вязалось с неловкими и грубоватыми попытками погладить или поцеловать нас.

Когда их багаж внесли в дом и тетушки поцеловали и погладили нас, Лили расшевелила кочергой угли, а Нона опустила шторы. Лили принесла несколько букетов побольше на веранду, а Нона долила воды в вазы. Потом они, похоже, растерялись. Я слышала, как Лили указала Ноне, что осталось еще три часа до ужина и пять до отхода ко сну. При этом тетки нервно и печально косились на нас. Они нашли несколько журналов «Ридерс дайджест» и уселись читать, а мы тем временем играли в подкидного на коврике возле печи. Прошел бесконечный час, и нас накормили ужином. Еще час, и нас уложили в кровать. Мы лежали и слушали беседу тетушек, которая слышалась идеально, поскольку обе были туговаты на ухо. Тогда, да и потом нам казалось, что они всеми силами стараются выстроить и поддерживать между собой согласие, причудливое и тщательно оберегаемое, словно термитник.

– Какая жалость!

– Жалость, жалость!

– Сильвия ведь была не такой старой.

– Она была немолода.

– Старовата, чтобы приглядывать за детьми.

– Но слишком молода, чтобы умереть.

– Семьдесят шесть?

– В самом деле?

– Еще не очень старая.

– Да уж.

– Для своей семьи – совсем не старая.

– Я помню ее мать.

– Подвижная, как девчонка, и это в восемьдесят восемь!

– Но у Сильвии жизнь была тяжелее.

– Намного тяжелее.

– Намного тяжелее.

– Ох уж эти дочери!

– Как все могло так плохо кончиться?

– Она и сама никак понять не могла.

– Тут любой в толк не возьмет.

– Я бы точно не смогла.

– А эта Хелен!

– Что уж говорить о младшей, Сильви?

Они пощелкали языками.

– У нее хотя бы детей нет.

– Хотя бы насколько нам известно.

– Перекати-поле.

– Сезонная работница.

– Бродяга.

Последовало молчание.

– Нужно бы сообщить ей о матери.

– Хорошо бы.

– Если бы только удалось ее отыскать.

– Объявления в газетах могут помочь.

– Но вряд ли.

– Да, вряд ли.

Снова молчание.

– Эти две девочки…

– Как мать могла их бросить?

– И записки не оставила.

– Да, записку так и не нашли.

– Это же не мог быть несчастный случай.

– И не был.

– Бедная женщина, которая одолжила ей машину.

– Мне ее было жаль.

– Она во всем винила себя.

Кто‑то из них встал и подбросил дров в огонь.

– На вид – милые дети.

– Очень тихие.

– Не такие красивые, какой была Хелен.

– У одной из них красивые волосы.

– Обе вполне миловидные.

– Внешность не так уж и важна.

– Для девочек важнее, конечно.

– И обеим придется всего добиваться самим.

– Бедняжки.

– Бедняжки.

– Я рада, что они тихие.

– В «Хартвике» всегда было так тихо.

– Да, было.

– Точно, да.

Когда тетушки наконец заснули, мы с Люсиль вылезли из кроватей, сели у окна, завернувшись в стеганое одеяло, и принялись смотреть на редкие облака. Светила яркая луна, окруженная ореолом, и Люсиль решила сделать лунные часы на снегу под нашим окном. Свет позволял играть у окна в карты, но читать было нельзя. Мы не спали всю ночь, потому что Люсиль боялась кошмаров.

Лили и Нона провели с нами самую глухую зимнюю пору. Готовить они не любили. Жаловались на артрит. Друзья бабушки приглашали их на карты, но они так и не научились играть. Петь в церковном хоре они отказались, поскольку обладали хриплыми голосами. Думаю, Лили и Нона получали удовольствие лишь от привычных и знакомых вещей, от точнейшего воспроизведения дня прошедшего в дне нынешнем. Этого было невозможно добиться в Фингербоуне, где каждое знакомство поневоле вносило новизну и нарушало одиночество и где мы с Люсиль постоянно грозили разболеться или вырасти из обуви.

Зима выдалась суровая. К концу снежный покров был намного выше нашего роста. С одной стороны дома сугроб доходил до края крыши. Некоторые здания в Фингербоуне попросту развалились под весом снега, скопившегося на крышах, что служило источником серьезной и беспрестанной тревоги для наших двоюродных бабушек, которые привыкли к кирпичным зданиям и жизни ниже уровня земли. Иногда солнце пригревало достаточно, чтобы толстый пласт снега съехал с крыши, а временами елки вздрагивали, и снежные шапки скатывались с ветвей с удивительным грохотом, приводившим в смертельный ужас обеих тетушек. Именно благодаря темной, изнурительной зиме нам удавалось часто уходить на озеро, чтобы покататься на коньках, поскольку Лили и Нона были уверены, что наш дом рухнет, и надеялись, что мы хотя бы сможем избежать их участи, когда это случится, даже если вместо этого мы с сестрой умрем от воспаления легких.

В тот год озеро почему‑то стало в Фингербоуне источником особой радости. Замерзло оно рано и надолго. Несколько акров расчистили от снега; люди приносили с собой метлы и расширяли очищенное пространство, пока оно не раскинулось на большом участке озера. На берегу стояли бочки, в которых разводили костры, и люди приносили ящики для сидения или доски и холщовые мешки, чтобы стоять на них вокруг бочек, сосиски, чтобы жарить их на огне, и прищепки, чтобы прикреплять обледеневшие рукавицы к краям бочек. Некоторые собаки проводили на льду бо́льшую часть дня. Это были молодые длинноногие псы, общительные и ревнивые, которые отчаянно радовались холодной погоде. Им нравилось играть и приносить ледышки, которые катались с фантастической скоростью далеко по поверхности озера. Собаки лихо и задорно демонстрировали силу и скорость, гордо пренебрегая безопасностью собственных лап. Мы с Люсиль брали коньки с собой в школу, чтобы прямо оттуда идти на озеро, где мы и оставались до сумерек. Обычно мы катались вдоль кромки очищенного участка льда, повторяя его очертания, и в конце концов оказывались у самого дальнего края, где садились на снег и смотрели на Фингербоун.

Вдали от берега кружилась голова, хотя той зимой озеро промерзло настолько, что непременно выдержало бы вес всего населения Фингербоуна – прошлого, настоящего и будущего. Однако так далеко забирались только мы и те, кто чистил лед. И только мы там задерживались.

Сам город с такого расстояния казался ничтожным. Если бы не толчея на берегу, не огни и трепещущие столбы жара, поднимающиеся над бочками, и не любители коньков, которые носились или неспешно раскатывали с громкими радостными криками, город можно было бы и вовсе не увидеть. Горы за ним, укрытые снегом, прятались за белой пеленой неба, озеро замерзло и тоже было погребено под снегом, но город из‑за этого ничуть не стал заметнее. Больше того, сидя в безграничном безмолвии, звонком, словно хрусталь, мы чувствовали, как далеко простирается озеро за нашими спинами и во все стороны. Той зимой мы с Люсиль учились кататься спиной вперед и крутиться на одной ноге. Мы часто уходили с катка последними – настолько мы были поглощены катанием, тишиной и ошеломляющей сладостью воздуха. Шумные и неугомонные собаки, радуясь, что еще не все отправились по домам, подбегали к нам, играючи хватали за рукавицы и носились кругами, не оставляя нам иного выбора, кроме как уйти. И только скользя по льду в сторону Фингербоуна, мы замечали темноту, вплотную подступавшую к нам, словно потусторонняя сущность во сне. Утешительные желтые огоньки города становились единственным источником радости в этом мире, но их было немного. Если бы каждый дом в Фингербоуне рухнул у нас на глазах, похоронив под собой огоньки, мы заметили бы это не более, чем движение золы в огне, а потом холодная тьма подступила бы еще ближе.

bannerbanner