
Полная версия:
Король в Желтом
– Кстати, – сказал он, – я только что закончил статую Ариадны. Ничего новаторского или по-настоящему интересного не получилось, но, наверное, придется выставить ее в Салоне[18]. Эта вещь у меня единственная законченная в этом году, но после успеха, который принесла мне «Мадонна», мне стыдно отправлять им такую поделку.
«Мадонна» – изысканная мраморная скульптура, для которой позировала Женевьева, – стала сенсацией прошлогоднего Салона. Я внимательно осмотрел «Ариадну». Технически она была безупречна, но (и тут я был согласен с Борисом) до шедевра, которого теперь ожидала от него публика, она недотягивала. Что же касается великолепных и пугающих «Судеб», которые возвышались позади меня из глыбы мрамора, было очевидно, что завершить к Салону группу скульптор не успеет.
Мы гордились Борисом Ивейном. Мы считали его своим, потому что он родился в Америке, хотя его отец был французом, а мать – русской. В нашей среде все называли его просто Борисом, и он не возражал. Но лишь с двумя он был на короткой ноге – с Джеком Скоттом и со мной.
Возможно, его привязанность ко мне была как-то связана с тем, что я любил Женевьеву. Впрочем, в разговорах друг с другом мы этой темы старались никогда не касаться. Особенно после того, как я объяснился с Женевьевой, а она со слезами на глазах призналась мне, что любит только Бориса. Я поехал к нему домой и поздравил своего счастливого соперника. Сердечность этой беседы не обманула никого из нас, но, возможно, принесла мне хоть какое-то утешение. Вряд ли Борис и Женевьева обсуждали друг с другом мои к ней чувства, но Борис знал…
Женевьева была прекрасна. Чистота ее лица казалась навеянной Серафимской песнью из «Мессы» Шарля Гуно. Но мне больше нравилось не застывшее совершенство, а изменчивость ее настроения, из-за которой мы называли ее «дитя апреля». Как и погода в весенний день, она была непредсказуема. Утром – серьезная, милая и полная скрытого достоинства, в полдень – смешливая, ветреная и капризная, вечером… вечером такая, какой никто не ожидал. И мне она была мила во всех своих проявлениях, а не только в образе спокойной и невозмутимой мадонны, слишком глубоко ранившем мое сердце. Я полностью погрузился в мысли о Женевьеве, когда слова Бориса вернули меня к действительности.
– Что ты думаешь о моем открытии, Алек? – спросил мой друг.
– Оно замечательное.
– Хочу тебе признаться, что собираюсь использовать его только для удовлетворения собственного любопытства, так что мой секрет умрет вместе со мной.
– Если оно станет достоянием гласности, это будет настоящий удар для скульпторов. Как случилось с изобретением фотографии, от которой мы, художники, потеряли больше, чем приобрели.
Борис кивнул, задумчиво крутя резец в руках.
– Мое открытие по природе своей порочно и разрушит мир искусства, – вдруг мрачно сказал он. – Я никогда и никому не открою свою тайну.
Трудно было бы найти человека более невежественного в этом вопросе, чем я. Конечно, я слышал о минеральных источниках, настолько насыщенных окисью кремния, что листья и ветки, упавшие в них, через некоторое время превращались в камень. Я смутно представлял себе этот процесс, но, по-видимому, заключался он в том, что окись кремния замещала растительную ткань атом за атомом, и в результате получалась точная копия предмета, но в камне. Признаться, меня никогда это особо не занимало, а что касается древних окаменелостей, полученных таким образом, то они и вовсе вызывали у меня отвращение. Борис, наоборот, испытывал жгучее любопытство к таинству превращения в камень. Он исследовал образцы и случайно получил раствор, который буквально атаковал погруженный в него объект с неслыханной свирепостью, за секунду проделывая работу, на которую обычно уходят годы. Вот и всё, что я смог понять из странной истории, которую он мне только что рассказал. После долгого молчания Борис снова заговорил:
– Честно говоря, теперь мне страшно. Многие ученые все бы отдали, чтобы самим совершить это открытие, а я получил чудесный раствор случайно. Когда я думаю о его составе и о том новом элементе, который каждый раз выпадает в осадок в виде чешуек металла…
– Какой новый элемент?
– Не знаю, даже имя ему не хочу давать. Сейчас в мире достаточно драгоценных металлов, за которые люди готовы перегрызть друг другу глотки.
Я навострил уши:
– Это золото, Борис? Ты нашел золото?!
– Нет, Алек, я нашел кое-что получше! – засмеялся он, передернув плечами. – У нас с тобой есть все, что нам нужно в этом мире, разве нет? Однако вижу в твоем взгляде неприкрытую алчность, друг мой!
Я рассмеялся и пошутил в ответ, что меня гложет золотая лихорадка и лучше нам сменить тему, так что, когда к нам присоединилась Женевьева, мы говорили уже не об алхимии, а совсем о другом.
Женевьева с головы до ног была одета в серебристо-серое. Ее светлые локоны, выбивавшиеся из-под крохотной модной шляпки, блеснули в лучах солнца, когда она сначала повернулась к Борису, а потом увидела меня. Она ответила на мое приветствие, коснувшись губами кончиков своих бледных пальцев.
Я тотчас пожаловался, что удостоился только воздушного поцелуя, и Женевьева в ответ со странной улыбкой протянула мне руку, однако тотчас отняла ее, едва дотронувшись до моей ладони. Затем, повернувшись к Борису, сказала:
– Пригласи Алека остаться на обед.
Это тоже было что-то новое. Раньше она всегда обращалась прямо ко мне.
– Уже пригласил, – коротко ответил Борис.
– Надеюсь, Алек согласился.
Она повернулась ко мне с очаровательной светской улыбкой, словно я был ее шапочным знакомым. Я отвесил низкий поклон:
– J’avais bien l’honneur, madame[19].
Но она не приняла мой шутливый тон, пробормотала какую-то банальность, ожидаемую от гостеприимной хозяйки, и быстро вышла из комнаты. Мы с Борисом переглянулись:
– Знаешь, кажется, мне лучше пойти домой. Как думаешь? – тихо спросил я.
– Вот не знаю, – честно ответил мой друг.
Но не успели мы пуститься в обсуждение этого деликатного вопроса, как Женевьева вновь появилась в дверях, уже без шляпки. Как же хороша она была! Лицо ее утратило свою обычную бледность, а прекрасные глаза опасно сияли. Она подошла ко мне и взяла за руку.
– Обед готов. Ты не обиделся, Алек? Я пришла с головной болью и была не слишком любезна с тобой, но сейчас все прошло. Иди сюда, Борис!
Второй рукой она притянула к себе моего друга.
– Алек знает, что после тебя он второй для меня человек в этом в мире. Так что, если он обиделся, это не страшно.
– A la bonheur! [20] – воскликнул я. – Кто сказал, что в апреле не бывает гроз?
Мне захотелось обыграть прозвище Женевьевы «дитя апреля», не обижая девушку.
– Вы готовы? – воскликнул Борис.
– Да! – хором ответили мы и все вместе, взявшись за руки, помчались в столовую, напугав и шокировав слуг. Не стоило нас в этом винить: Женевьеве было восемнадцать, Борису – двадцать три, а мне – неполный двадцать один год.
II
В это время я работал над оформлением будуара Женевьевы и жил в маленьком старинном отеле на улице Сен-Сесиль. В те дни мы с Борисом трудились не покладая рук, но находили время на отдых, который проводили вместе с нашим третьим другом Джеком Скоттом.
Однажды тихим днем я в одиночестве бродил по дому Женевьевы и Бориса, рассматривая диковинки и редкости, украшавшие его, заглядывая в темные углы, доставая из тайников припрятанные сладости и сигары, и наконец зашел в ванную комнату. Оказалось, что там старательно отмывает руки перепачканный глиной Борис.
Стены ванной комнаты были отделаны розовым мрамором, а пол выложен розовой и серой плиткой, составлявшей затейливый узор. В центре находился квадратный бассейн, утопленный вровень с полом. В него вели ступени, а скульптурные колонны поддерживали расписной потолок. Восхитительный мраморный Купидон, казалось, только что приземлился на свой пьедестал под потолком. Мы с Борисом вместе создали этот изысканный интерьер, и теперь мой друг в рабочей одежде из беленого холста, стоя у раковины, соскребал со своих красивых рук следы глины и красного модельного воска. Чуть повернув голову, он принялся болтать через плечо с мраморным Купидоном.
– Не пытайся смотреть в другую сторону и притворяться, что не замечаешь меня, – проговорил он. – Ты знаешь, кто тебя создал, маленький негодник!
Обычно при этих разговорах я отвечал Борису за Купидона, и когда сейчас настал мой черед, я не преминул ответить так дерзко, что Борис схватил меня за руку и потащил к бассейну, заявив, что утопит меня прямо здесь и сейчас. Внезапно он отпустил мою руку и побледнел.
– Боже правый! – воскликнул он. – Я совсем забыл, что бассейн полон раствора!
Я вырвался и сухо посоветовал ему получше запоминать, куда он наливает свою драгоценную жидкость.
– Во имя всего святого, почему ты держишь полный бассейн этой дряни в собственном доме? – спросил я.
– Хочу попробовать превратить в камень нечто достаточно большое, – ответил он.
– Ты меня имеешь в виду?!
– Не надо так шутить! Мне нужно понять, как этот раствор подействует на достаточно крупный высокоорганизованный живой организм. Для этого у меня имеется большой белый кролик, – сказал он, проходя за мной в студию.
Вошел Джек Скотт в перепачканной краской рабочей блузе, съел все восточные сладости, которые нашел в бонбоньерке, опустошил портсигар и наконец отправился вместе с Борисом в Люксембургскую галерею, где новая бронзовая скульптура Родена и пейзаж Моне будоражили умы изысканной французской публики. Я вернулся в студию и принялся за работу. Борис хотел, чтобы я расписал ширму для будуара Женевьевы, и непременно в стиле Возрождения. Однако именно сегодня уличный мальчишка, которого мы наняли позировать, вел себя из рук вон плохо. Обещание щедрой платы не помогло. Бродяжка ни на секунду не мог замереть на месте в нужном мне ракурсе.
– Так, друг мой, ты мне позируешь или решил мне тут сплясать? – поинтересовался я.
– Как будет угодно месье, – ответил этот шельмец с ангельской улыбкой.
Конечно, я отпустил его на целый день и вдобавок заплатил за все время. Вот так мы и балуем наших моделей!
После того как юный бесенок убрался подобру-поздорову, я сделал несколько небрежных мазков, но был настолько выбит из колеи, что весь остаток дня устранял причиненный росписи ущерб. Наконец я сдался, отчистил палитру, сунул кисти отмокать в миску с черным мылом и перебрался в курительную. Вообще-то эта комната была курительной только по названию. На самом деле весь дом крепко пропах табаком, за исключением разве что этого самого помещения и будуара Женевьевы. Чего только тут только не хранилось! Стены были завешаны старинными выцветшими гобеленами. У окна стоял старинный спинет[21] в удивительно хорошем состоянии, на котором можно было сыграть вполне гармоничную мелодию. На стенах висели две-три хорошие картины, а вдоль стен выстроились витрины с оружием – тусклым старинным и блестящим современным, – а также с деталями индийских и турецких доспехов. Была и витрина, где были выставлены различные трубки и другие приборы для курения со всего мира. Мы приходили сюда за новыми ощущениями и, выбрав что-нибудь одно, уходили курить в другое место, потому что в курительной было слишком мрачно. Но сегодня днем сумерки в комнате приятно успокаивали наши взвинченные нервы, ковры и шкуры на полу выглядели мягко и уютно, а большой диван, заваленный подушками, так и приглашал на него улечься.
Я взял одну из трубок и свернулся на диване калачиком, чтобы покурить в непривычной для себя обстановке. Я выбрал трубку с длинным гибким чубуком, зажег ее и вдруг почувствовал страшную сонливость. Через некоторое время трубка погасла, но я даже не шелохнулся. Какое-то время я балансировал на грани сна и яви, а затем полностью погрузился в сон.
Я проснулся под звуки самой печальной музыки, которую когда-либо слышал в жизни. В комнате было совсем темно, и я не имел ни малейшего представления о времени. Луч лунного света посеребрил край старинного спинета. Казалось, полированное дерево тихо выдыхает прекрасные звуки, плывущие в воздухе, словно аромат над сандаловой шкатулкой. Я услышал в темноте какое-то движение, а потом тихий плач. И тотчас выкрикнул: «Женевьева!», не отдавая себе отчета в том, что по глупости могу сильно напугать ее.
От моего вскрика она лишилась чувств, и я успел тысячу раз проклясть себя, пока зажигал свет и пытался поднять ее с пола. Придя в себя, она отшатнулась от меня с испуганным криком боли. А потом замолчала и только попросила привести Бориса. Я отнес ее на диван и отправился на поиски своего друга, но его не было в доме, а слуги ушли спать. В недоумении и тревоге я поспешил обратно к Женевьеве. Она лежала там, где я ее оставил, и была очень бледной.
– Не могу найти ни Бориса, ни слуг, – сказала я.
– Да, да, – пробормотала Женевьева тихим голосом. – Борис уехал в Эпт вместе с мистером Скоттом. Когда я тебя за ним послала, то совсем забыла об этом.
– Но в таком случае он сможет вернуться только завтра. Ты не ушиблась? Я напугал тебя, когда позвал по имени? Знаешь, я вел себя как последний идиот, но тогда еще толком не проснулся.
– Борис решил, что ты ушел домой, не дожидаясь ужина. Прости, что мы не заметили тебя здесь, в курительной.
– Я спал слишком долго, – рассмеялся я, – и так крепко, что сам не понял, сплю я или бодрствую. А потом увидел, как твоя тень движется ко мне, и позвал тебя по имени. Ты пробовала поиграть на старом спинете? Ты, наверное, очень тихо играла…
Я был готов придумать еще тысячу лживых историй, лишь бы не волновать Женевьеву, и был счастлив увидеть, что она вздохнула с облегчением. Она очаровательно улыбнулась и сказала своим обычным голосом:
– Алек, я споткнулась о голову волка, шкура которого брошена на пол, и, кажется, растянула лодыжку. Пожалуйста, позови Мари, а потом иди домой.
Я сделал, как она велела, и оставил ее в курительной на диване, когда пришла горничная.
III
Я вернулся в полдень следующего дня и застал Бориса, который метался по студии в страшном волнении.
– Женевьева спит. – Он говорил отрывисто и очень взволнованно. – Растяжение связок – это пустяк, но у нее почему-то очень высокая температура. Доктор не понимает, что с ней.
– У Женевьевы сильный жар?
– Да, и ночью она жаловалась, что у нее кружится голова. И с ней происходит что-то странное. Только представь: наша маленькая Женевьева, беззаботная, как птичка, теперь все время твердит, что у нее разбито сердце и она хочет умереть!
Я почувствовал, как мое собственное сердце болезненно сжалось в груди.
Борис прислонился к дверному косяку и замер. Он стоял, не поднимая глаз и сжимая руки в карманах. Потом поднял голову, и я увидел, что его добрые и зоркие глаза художника затуманены, а рот болезненно кривится. Горничная обещала позвать его, как только Женевьева очнется. Мы ждали и ждали, а Борис, не находя себе места от беспокойства, то метался по мастерской, то хватался за воск для лепки и за красную глину. Потом всё бросил и пошел в соседнее помещение.
– Иди сюда и посмотри на мой розовый бассейн, полный смерти! – донеслось до меня.
– Смерти? – испуганно переспросил я.
– Ну, жизнью это не назовешь, – ответил он.
С этими словами он схватил из круглого аквариума плававшую там золотую рыбку, которая тут же принялась корчиться и извиваться в его руках.
– Отправим туда их всех, одну за другой. – В голосе его слышалось лихорадочное возбуждение.
Я задрожал как в лихорадке, мысли путались, когда я последовал за ним к бассейну с розовыми бортами, полному кристально чистой жидкости. Борис бросил туда рыбку. В падении ее чешуя вспыхнула жарким оранжевым блеском, она отчаянно забилась, но, как только погрузилась в жидкость, замерла и камнем пошла на дно. Появилась молочная пена, вспыхнувшая на поверхности тысячей оттенков, а затем из казавшейся бездонной глубины пробился луч чистого безмятежного света. Борис опустил руку в бассейн и достал изящную мраморную вещицу с голубоватыми прожилками, покрытую розоватыми опаловыми каплями.
– Видишь, как просто, – пробормотал он и с тоской посмотрел на меня, но мне нечего было ему ответить. В этот момент появился Джек Скотт и с жаром включился в «игру», как он ее назвал. Ничего не оставалось делать, как только провести эксперимент на белом кролике.
Я был рад, что Борис отвлекся от своих забот, но смотреть, как лишают жизни теплое, милое и ни в чем не повинное существо, оказалось выше моих сил. Взяв наугад книгу, я закрылся в студии и начал ее читать. Увы! Из всех книг я умудрился выбрать «Короля в желтом». Через несколько мгновений, показавшихся мне вечностью, я с нервной дрожью отложил проклятую пьесу. В студию вошли Борис и Джек с мраморным кроликом. В это же время наверху зазвонил колокольчик, и из спальни больной донесся крик. Борис исчез в мгновение ока, и почти сразу же мы услышали его громкий голос:
– Джек, беги за доктором и без него не возвращайся! Алек, иди сюда!
Я пошел на его голос и остановился у двери в спальню Женевьевы. Испуганная служанка выбежала за лекарством. Женевьева сидела в постели выпрямившись, с пунцовыми от жара щеками и блестящими глазами, она лепетала что-то бессвязное и отталкивала от себя Бориса, который мягко, но настойчиво пытался ее удержать. Он позвал меня на помощь. Стоило мне коснуться ее, она вздохнула и откинулась назад, закрыв глаза, а потом, когда мы склонились над ней, веки ее поднялись и она глянула прямо в лицо Борису – бедная обезумевшая от лихорадки девочка – и раскрыла свою тайну. В тот же миг три наши жизни повернули в новое русло, а те узы, что так долго держали нас вместе, разорвались навсегда, и на их месте возникли новые, ибо она произнесла мое имя… Сейчас, когда лихорадка терзала ее, из ее уст изливался поток затаенной печали, тяготивший ее сердце. Изумленный и онемевший, я склонил голову: лицо мое горело, а кровь оглушительно стучала в ушах. Не в силах пошевелиться, не в силах сказать ни единого слова, я слушал ее лихорадочный шепот, сгибаясь под тяжестью стыда и невыразимой печали. Я не мог заставить ее замолчать, не мог смотреть на Бориса. Потом я почувствовала его руку на своем плече, и Борис повернул ко мне лицо, в котором не было ни кровинки.
– Это не твоя вина, Алек. Если она тебя любит… – Он не успел закончить, как доктор стремительно вошел в комнату со словами: «Это горячка!» Я схватил Джека Скотта за руку и поспешил увести его на улицу, пробормотав:
– Борису сейчас нужно побыть одному.
Мы разошлись по домам, но в тот же вечер, почувствовав, что тоже заболеваю, я связался с Джеком, а он в который раз отправился за врачом. Последнее, что я помню, были слова моего друга:
– Ради всего святого, доктор, что с ним такое? Почему у него такое лицо?
И я вспомнил о Короле в желтом и о Бледной маске.
Я был очень болен: вырвалось наружу напряжение последних двух лет, которое не покидало меня с того рокового майского утра, когда Женевьева прошептала: «Я люблю тебя, но, кажется, Бориса я люблю больше». Тогда я и представить себе не мог, что не смогу вынести тяжесть этой несчастной любви. Да, я оставался внешне спокоен, но я обманывал себя. Ночь за ночью в одиночестве своей комнаты я проклинал себя за дерзкие мысли и желания, оскорбительные для Бориса и недостойные Женевьевы, но утро всегда приносило облегчение, и я возвращался к моим дорогим друзьям с чистым сердцем, омытым моей внутренней борьбой.
Ни словом, ни делом, ни мыслью, пока они были рядом, я не выдавал своей печали. Я не признавался в своих чувствах даже самому себе. Маска самообмана стала частью меня. Ночь приподнимала ее, обнажала скрытую под ней правду, но никто не видел этого, кроме меня самого. А с рассветом маска сама собой прирастала к моему лицу.
Вот такие мысли проносились в моем беспокойном сознании, пока я лежал в лихорадке, и еще они постоянно перемежались болезненным бредом. Я видел белых существ, тяжелых и твердых как камень, ползающих в бассейне Бориса, из пасти волчьей головы на полу текла пена, и она скалилась на Женевьеву, которая лежала, улыбаясь, совсем рядом. И еще почему-то я вспоминал Короля в желтом, закутанного в изорванную мантию фантастических цветов, и о горьком крике Кассильды: «Пощади нас, о король, пощади!» Я лихорадочно пытался отогнать от себя эти видения, но мне являлось пустынное озеро Хали, поверхность которого не нарушала даже малейшая рябь, и я смотрел на башни Каркозы, освещенные светом двух лун. Альдебаран, Гиады, Алар и Хастур сквозили сквозь разрывы облаков, напоминавших обрывки рубища Короля в желтом.
Среди всего этого бреда в моем сознании сохранялась лишь одна здравая мысль: я живу на белом свете для того, чтобы, когда придет время, исполнить свой долг перед Борисом и Женевьевой. В чем заключался этот долг и откуда он возник, я понять не мог. То ли от меня требовалась защита от врага, то ли поддержка в минуту страшных испытаний. Впрочем, каков бы этот долг ни был, его тяжесть ложилась только на меня, и я откликнулся всей душой на призыв выполнить эту мою святую обязанность, как бы слаб и болен я ни был в тот момент. В то время рядом со мной вдруг возникали чьи-то лица, в основном незнакомые, но один раз мне показалось, что я видел лицо Бориса.
Потом мне сказали, что этого не могло быть, но я точно знаю, что однажды мой друг склонился надо мной. То было лишь прикосновение, слабый отзвук его голоса, а потом разум мой снова померк, и Борис исчез. Но хотя бы однажды он был у моей постели, в этом нет никаких сомнений.
Наконец болезнь отступила. Однажды утром я проснулся оттого, что солнечный свет падал на мою кровать, а рядом сидел Джек Скотт и что-то читал. У меня не было сил ни говорить вслух, ни думать, ни вспоминать, но я слабо улыбнулся, когда взгляд Джека встретился с моим. Он вскочил на ноги и засыпал меня вопросам, не нужно ли мне чего, а я только смог прошептать: «Хочу видеть Бориса…» Джек подошел к изголовью моей кровати и наклонился, чтобы поправить подушку: Я не видел его лица, но отчетливо слышал его мягкий, участливый голос: «Не всё сразу, Алек. Ты слишком слаб, чтобы встретиться с ним».
Я ждал. Силы постепенно возвращались, и скоро должен быть наступить день долгожданной встречи. А пока я думал и вспоминал. Как только память вернулась ко мне, я больше не сомневался: когда придет время, сделаю то, что должен. И Борис поступил бы точно так же. Но сейчас это касалось меня одного, и я знал, что мой друг меня поймет. Я больше никого ни о чем не просил, не удивлялся, почему от Бориса и Женевьевы нет никаких вестей, почему за неделю, пока я провалялся в постели, набираясь сил, никто не произнес их имена. Занятый собственными поисками правильного решения и слабой, но решительной борьбой с отчаянием, я покорно принимал молчание Джека. Считал, что он боится говорить о них, чтобы я не потерял терпение и не начал настаивать на немедленной встрече с ними. Тем временем я снова и снова спрашивал себя, что будет, когда для всех нас жизнь начнется заново. Наверное, мы трое будем жить так, как жили до болезни Женевьевы. Мы с Борисом будем смотреть друг другу в глаза, и в этом взгляде не будет ни злобы, ни трусости, ни недоверия. Я побуду с ними некоторое время, погружусь в милую сердцу атмосферу их дома, а потом без всяких предлогов и объяснений навсегда исчезну из их жизни. Борис будет знать почему, Женевьева – нет, и моим единственным утешением будет уверенность в том, что она никогда не узнает. Теперь, по зрелому размышлению, я, как мне показалось, понял, в чем состоит мой долг, мысль о котором не покидала меня все дни, когда я лежал в бреду. Я знал ответ, я был готов поступить правильно, и однажды я позвал к себе Джека и сказал:
– Джек, мне немедленно нужно видеть Бориса! И передай Женевьеве мой самый теплый привет.
Когда в ответ он объяснил мне, что они оба мертвы, я впал в дикую ярость, подорвавшую те немногие силы, которые успел восстановить. Я бредил, я проклинал себя, и болезнь вернулась. Я смог выкарабкаться только через несколько недель. В мир вернулся юноша двадцати одного года, считавший, что его молодость ушла навсегда. Страдать больше я уже не мог, поэтому, когда Джек вручил мне письмо и ключи от дома Бориса, я безропотно взял их и попросил всё мне рассказать. Конечно, с моей стороны было жестоко вновь бередить его рану, но тут уж ничего не поделаешь. И вот Джеку вновь пришлось мысленно пережить события тех ужасных дней, память о которых осталась с ним навсегда. Обхватив себя худыми руками, он тихо и скорбно начал свой рассказ:
– Наверное, Алек, ты знаешь об этом даже больше, чем я. По крайней мере, возможно, у тебя есть какое-то объяснение происшедшему. Подозреваю, что ты предпочел бы не слышать подробностей, но без них никак. Впрочем, буду немногословен. Видит бог, мне совсем не хочется касаться этой темы.
В тот день, когда я оставил тебя на попечение доктора и вернулся к Борису, я застал его за работой над «Судьбами». Он сказал, что Женевьеве дали снотворное и она крепко спит. А потом добавил, что она сошла с ума, но при этом продолжил творить. Больше он ничего не говорил, а я молча наблюдал за ним. Вскоре я увидел, что третья фигура в группе – та, что смотрит на мир прямо перед собой, – лицом стала напоминать автора, но не того Бориса, каким ты его знал, а того, каким он стал в те дни и каким оставался до самого конца. Хотелось бы найти этому какое-то объяснение, но вряд ли у меня получится.