
Полная версия:
Аспазия
– Ты угадал, – отвечал Гиппоникос, – в этих делах я вполне полагаюсь на Гиппократа, с которым, точно также как и с богами, у меня самые лучшие отношения, ему же я представляю решить, происходят ли названные тобою болезни от того, что люди наполняют свою жизнь удовольствиями?
– Радость необходима, как для душевного, так и для физического благосостояния, – улыбаясь сказал Гиппократ, – от нее румянец покрывает щеки, глаза сверкают, кровь легче обращается в жилах, она увеличивает силы, уравновешивает всего человека. Больному радость часто бывает самым целительным лекарством, и я не знаю никого, кому бы она могла повредить.
– Мудрый врач, – сказал Кратинос, – ты совершенно успокоил меня, если бы я был симпозиархом, вместо прекрасной чужестранки, для которой более дорога Афродита, нежели Вакх, то я сейчас же приказал бы выпить вдвойне в честь мудрейшего из всех врачей, Гиппократа.
– Фраке! – сказала Аспазия, обращаясь к стоявшему за ней рабу, – подай Кратиносу кубок, вдвое больше чем наши. А теперь, выпьем в честь Гиппократа!
Когда все выпили в честь Гиппократа, а Кратинос осушил свой, двойной величины кубок, заговорил Полос:
– Говоря сегодня о радости, нельзя не вспомнить прежде всего, слова трагедии, победу которой мы сегодня празднуем – слова которые говорит вестник: «жизнь без радости, для человека – не жизнь». В моих глазах такой человек кажется живым мертвецом. Будь могуществен, будь богат, живи как царь – все это тщеславный дым, если не достает тихой радости.
– Выпьем за радость! – воскликнул Софокл, – не только потому, что она делает жизнь приятной, но и потому, что она делает ее прекрасной. Мы живем только один раз и должны стараться скрыть грубость и ужасы жизни под цветами красоты и ее родной сестры веселья. Узки рамки человеческого бытия, но, и в этих рамках, человеку дозволено быть прекрасным, быть человеком. А быть человеком это значит быть благородным и кротким. Быть прекрасным и веселым, также как благородным и кротким – вот гордость эллина!
– Благодарю тебя за эти слова, – сказал Перикл. – На войне меня часто называли слишком кротким, но я думал, что поступаю, как пристало эллину. Если снова будет война, то я буду просить афинян дать мне автора «Антигоны» как состратега.
– Назначить Софокла стратегом?! – вскричало несколько голосов.
– Отчего же нет? – заметил улыбаясь Софокл. – Мой воспитатель был оружейным мастером – это говорит о том, что я воспитан, чтобы быть стратегом.
– Желаю удачи! – воскликнул Гиппоникос, – но разве ты думаешь, Перикл, что нам может угрожать новая война?
– Все возможно, – отвечал Перикл.
– Я надеюсь, Перикл, – сказал Гиппоникос, – что ты приобретешь себе новые лавры, ни на каком другом корабле, а на том, который построю я?
– С удовольствием, – отвечал Перикл, – но не будем говорить о военных приготовлениях за таким веселым празднеством. Было бы невежливо, если бы мы, прежде чем перейти к другим вопросам, не спросили мудрого Анаксагора, одобряет он или порицает, все сказанное о радости и весельи.
– Счастье не есть одно и тоже, что и удовольствие и настолько независимо от окружающих нас вещей, что бывает полно и без них, – отвечал Анаксагор.
Слова Анаксагора произвели сильное впечатление. Перикл выслушал его с задумчивой внимательностью. На лице Аспазии промелькнуло легкое облако; ее взгляд встретился со взглядом Протагора. Глаза прекрасной женщины и софиста встретившись на мгновение и, когда он, оглядев молчаливых гостей, приготовился ответить философу, то, казалось этот взгляд Аспазии окрылил его речь.
– Сурово и резко, – начал он, – звучали слова мудреца из Клацомены, здесь, среди веселого празднества, перед украшенным цветами алтарем Диониса, но заметьте хорошенько, и он, этот суровый, строгий мудрец, говорил о счастье, как о высшей цели человека. Он разошелся с остальными только в тех путях, которыми это счастье достигается. И действительно, счастье имеет множество видов и бесчисленны тропинки, ведущие к его сверкающей вершине. Когда мы видим перед собою полный кубок, когда перед нами сверкают прелестные глаза, тогда мы понимаем Гиппоникоса; когда перед нами благороднейший человеческий гений, тогда мы испытываем счастье Софокла; когда небо омрачается, когда горе и неудачи окружают нас, тогда пора проститься с увенчанными цветами радостями и вооружиться божественным равнодушием и спокойствием мудрого Анаксагора. Прекрасно уметь переносить лишения, но мы пользуемся этим искусством только тогда, когда оно нам необходимо. Когда можно веселиться – будем веселиться, когда придет время терпеть лишения – будем их терпеть. Кто с мудростью умеет отказать себе во всем, тот сделает счастье своим рабом, а не станет сам его рабом, он покорит себе обстоятельства, а не сам покорится им. Самоотверженная добродетель без счастия может сделаться дорога уму, – но никогда чувству – эллина.
Простой труд, в поте лица, грек считает недостойным себя – для этого он имеет рабов. Варвары работают на эллина, неблагородная часть человечества должна жертвовать собою для благороднейшей, чтобы возможно было осуществление идеала действительно достойного человека существования. Если бы я был законодателем, новым Солоном, и мог писать законы, я золотыми буквами начертал бы: «Смертные! Будьте прекрасны! Будьте свободны! Будьте счастливы!»
Его речь была встречена всеобщим одобрением, и Перикл сказал, что предоставит Протагору основать новые колонии, так как он кажется ему способным установить управление в эллинском духе.
– Счастливец Протагор! – воскликнул Сократ, – если я правильно понимаю слова, исходящие из твоих уст, то мне кажется, ты смотришь на мудрость, как на одно из средств достигнуть счастье, но только в том случае, когда нет под руками ничего лучшего.
– Что такое мудрость, – сказал в ответ Протагор, – спроси тысячи людей! И что один считает мудростью, то другой назовет глупостью, но спроси их, что такое счастье и несчастье и все будут одинакового мнения.
– Ты в самом деле так думаешь? – удивился Сократ. – Сделаем опыт…
– Дозволь мне, Протагор, вступила в разговор Аспазия, – ответить Сократу вместо тебя, но не словами, так как я не могу и думать в этом отношении сравниться с Протагором, а теми средствами, которыми я располагаю, как симпозиарх, как царица празднества. Во-первых, надо смочить губы, пересохшие от длинных речей, свежей влагой.
По ее приказанию было подано новое вино в больших кубках.
– Это лесбосское вино, – сказал Гиппоникос, – оно менее крепко, чем прежнее. Оно мягко и в тоже время горячо, как душа его соотечественницы, Сафо.
Кубки были осушены в честь знаменитой лесбосской поэтессы и снова наполнены.
– А теперь, дозвольте войти, тем, – начала Аспазия, – которые готовы доставить нам нечто такое, что, по словам Протагора, одинаково для всех людей, а по мнению Сократа – нет.
По ее знаку, в залу вошли женщины, игравшие на флейте и танцовщицы, все юные и прекрасные, украшенные венками и в роскошных платьях. Раздались тихие звуки флейты. Когда окончились танцы, выступили юные акробатки; нельзя было без восхищения следить за грациозными движениями этих прекрасных женщин. Когда же они начали изумительный танец, который состоял в том, что танцевали между мечей, укрепленных на полу, клинками кверху, то возбужденные зрители почувствовали ужас, смешанный с удовольствием. Одна из стройных, очаровательных девушек, в легком костюме, закидывала одну ногу за спину и брала ею стоявший сзади кубок, или, стоя в таком положении, спускала стрелу из лука.
Когда все танцы и игры были окончены и танцовщицы, акробатки и музыкантши снова удалились, Аспазия сказала:
– Как мне кажется, то, что мы видели, доставило нам всем одинаковое удовольствие и все одинаково согласны относительно этого чувства, тогда как, когда дело шло об уроках мудрости, вы не могли согласиться. И тот опыт, о котором ты говорил, Сократ, сделан… Мне кажется, что гости Гиппоникоса расположились так, что это опасно для общества и благоприятствует тайным заговорам: я уже много раз замечала, что Фидий и Иктинос то и дело шепчутся между собою, что касается Кратиноса, то я видела его, чаще чем это нужно, склоняющимся к уху его соседа, Полигнота. Властью царицы празднества, я приказываю всеобщую перемену мест!
– Прекрасно! – согласились весело настроенные гости, мы охотно повинуемся.
После того, как приказание было выполнено, Аспазия оказалась рядом с Сократом, на которого соседство очаровательной женщины, производило успокоительное и примиряющее действие.
Однако старый Анаксагор не мог спокойно смотреть на своего друга, так постыдно сложившего оружие. Поэтому, осушив кубок, он воскликнул:
– Я хочу обменяться с тобой, о Протагор, еще несколькими словами, ибо чувствую себя еще не на столько слабым, как удрученный годами Приам, чтобы дрожа смолкнуть перед юной мудростью.
– Остановись! – вскричала Аспазия, – если ты хочешь говорить многозначительные речи, то позволь предварительно воспользоваться правом царицы празднества и приказать подать благоуханное хиосское вино, которое еще более облегчит тебе речь.
Аспазия приказала налить знаменитейшее из всех греческих вин. Кубки были вновь осушены и с этой минуты в кругу гостей не осталось никого, кто не чувствовал бы на себе воодушевляющего могущества Диониса.
Анаксагор осушил свой кубок и начал что-то говорить о счастии, о добродетели, о всеобщем мировом разуме…
Аспазия попросила его выпить еще кубок, он выпил, и речь мудреца сделалась еще непонятнее. Он начал бормотать и клевать головой, затем она окончательно упала на грудь и, через несколько мгновений, старик спокойно заснул. Веселый смех раздался между гостями.
– Что ты сделала, Аспазия! – кричали они, – последний боец за строгую мудрость обезоружен тобою.
– Выпьем за счастье и веселье! – отвечала Аспазия. – Строгой мудрости нужно отдохнуть… Посмотрите, как красиво его спокойное лицо, я предлагаю, чтобы мы все сняли с себя венки и покрыли ими спящего, украсив таким образом, столь прекрасную и мирно заснувшую мудрость.
Все согласились исполнить предложение Аспазии, и через несколько мгновений голова мудреца исчезла под цветами.
Так шло празднество в доме Гиппоникоса, оживленное дарами Вакха и прелестью милезианки.
Под конец пира поднялся блестящий Протагор:
– Царица празднества, Аспазия, уступила мне свое место, и я пользуюсь этим, чтобы на мгновение присвоить себе ее права и просить вас выпить последний кубок в честь самой Аспазии. Она высоко держала скипетр удовольствия и, играя раздавала развлечения, с кубком в руках, шутя одержала победу над суровой мудростью, с помощью прелести ума, с помощью Эрота и Харита победоносно боролась против врагов и, своим юношеским огнем, победила седую голову мудреца, погребенную под цветами. Но тихое опьянение безопасно для благородных греческих умов: оно не давит голову, а выступает, как роса, на листьях венков, которыми мы украшаем наши головы. Итак, осушим последний кубок в честь прекрасной и мудрой царицы празднества – Аспазии!
Все участвовавшие в празднестве, присоединились к этому тосту и столпились вокруг Перикла и Аспазии.
Когда последний кубок был осушен, гости попрощались друг с другом, оставив дом Гиппоникоса уже на рассвете.
– Доволен ли ты избранием меня царицей празднества? – спрашивала Аспазия, оставшись вдвоем с Периклом.
– С сегодняшнего дня я еще более удивляюсь тебе, – сказал Перикл, – но не боишься ли ты, что я немного меньше люблю тебя?
– Почему? – спросила Аспазия.
– У тебя для каждого есть что-то, – отвечал он, – но что остается для Перикла?
– Я сама, – отвечала милезианка.
Он поцеловал ее, а она крепко его обняла.
– Я не знаю, – сказал Перикл, прощаясь с нею, – что мне делать: заняться, кипучей деятельностью, расставшись с тобою, или же, предаваясь идиллическому спокойствию, наслаждаться медовым месяцем?
– Может быть, случится то или другое, или то и другое вместе, – отвечала Аспазия.
В это утро милезианка закрыла свои усталые глаза с сознанием, что она еще более приблизилась к своей цели. Она вспоминала тот день, когда со стыдом должна была бежать из дома Перикла, вспоминала гордую Телезиппу, так дорожившую своим владычеством у домашнего очага, она говорила себе, что ее план близок к осуществлению, что она восторжествует и водрузит знамя свободы на развалинах старых обычаев и предрассудков.
Глава X
– Проходя на днях мимо статуи богини Афины на Акрополе, – говорил старый Каллипид, в толпе, собравшейся на Пирейском рынке, – я видел, что богиня покрыта целой тучей жуков. Это предвещает мир, сказал я себе, но, на следующий день, незадолго до народного собрания, через Пникс перебежала ласка…
– Не предсказывай несчастья, старик, – перебил его голос из толпы.
– Самос станет искать себе других союзников, – возразил старик, – это вызовет против нас возмущение. Спарта может вмешаться и разгорится общая эллинская война. Какое нам в сущности дело, самосцы или милезийцы завладеют Приной!
– Мы должны защищать честь Афин, – с жаром вмешался один юноша. – Самос и Милет, как принадлежащие к союзу, должны представлять свои споры на решение Афин, как главы союза. Самос отказывается, поэтому Перикл в ярости от самосцев…
– И в своей ярости выпросил у народного собрания себе в помощники мягкого и кроткого Софокла! – смеясь сказал один.
– Это благодаря «Антигоне»! – раздалось несколько голосов.
– Он поступил справедливо – да здравствует Софокл!
– Вы ничего не знаете, – сказал, подходя цирюльник Споргилос, которого любопытство привело в гавань. – Вы не знаете, как устроилась вся эта самосская история и кто в сущности завязал ее…
– Да здравствует Споргилос! – раздались голоса. – Слушайте Споргилоса – он принадлежит к числу тех, кто утром знает о чем говорили ночью Зевс с Герой.
– Пусть моя ложь обрушится мне на нос! – воскликнул Споргилос, – если то, что я теперь скажу, не чистейшая истина. Милезианка Аспазия околдовала Перикла, я отлично это знаю, но слушайте: на следующий день, после того как сюда прибыло милезианское посольство, я стоял на рынке и увидел послов, которые оглядывались вокруг, как желающие что-то спросить. Действительно, один из них подошел ко мне и сказал: «Эй, приятель, не можешь ли ты указать нам жилище молодой милезианки Аспазии?» Эти люди вероятно думали, что я не знаю, кто они, но я их узнал бы уже по одним их манерам и дорогим костюмам, если бы не видел их раньше. Я любезно подробно описал дорогу к дому милезианки, они также любезно поблагодарили меня и направились по пути, указанному мною. Начинало уже смеркаться; все они проскользнули в жилище милезианки. Замечайте хорошенько: послы, говорю я вам, втайне вели переговоры с милезианкой, она же сумела возбудить в Перикле негодование против самосцев.
– Вы правы! – воскликнул один из слушателей, Споргилос действительно знает о чем разговаривал Зевс с Герой. Но смотрите, вот идет Перикл и Софокл; они без сомнения разговаривают о новых обязанностях последнего.
В самом деле, Перикл и Софокл ходили между колоннами, погруженные в серьезный разговор.
– Ты поразил афинян, – говорил Софокл, – Перикла считали способным на что угодно, только не на это… Так погрузиться в самое мирное занятие: в любовь к прекрасной Аспазии…
– Друг мой, – улыбаясь отвечал Перикл, – можно ли удивляться, что стратегу не дают покоя лавры, приобретенные его друзьями кистью, стилосом и резцом? Уже давно, признаюсь тебе, испытывал я внутреннее беспокойство, мне казалось, что я один праздней, среди людей деятельных и цепи, связывавшие меня, казались мне почти постыдными.
– Как! – возразил Софокл, – разве ты можешь считать себя праздным, когда ты самый деятельный из деятельных, когда все, что делается и созидается, стало возможным только благодаря тебе!
– Нет, – возразил Перикл, – я не хочу быть только помощником, я хочу действовать сам, а как стратег, я могу работать только мечом. Как мог я не увлечься всеобщим стремлением к славе, которым охвачены все окружающие?
– И на этот раз, ты желаешь разделить свою военную славу со мной? – спросил поэт.
– Да, но не расположение прелестной женщины, – отвечал Перикл, – пристально глядя другу в глаза.
Тот помолчал несколько секунд.
– В моей голове, – сказал он наконец, – кажется просветлело, и я начинаю понимать истинную причину моего выбора в стратеги.
– Все, что происходит на свете, друг мой, – улыбаясь отвечал Перикл, – имеет не одну, а сотни причин и кто может сказать – которая главная?
– Не предпочтешь ли ты оставить меня здесь, а в Самос взять красавицу? – спросил поэт.
Перикл снова улыбнулся.
– Успокойся, – сказал он, – мы предпринимаем только маленькое путешествие для развлечения: морскую прогулку на несколько недель, так как нельзя ожидать серьезного сопротивления Самоса могуществу Афин. Самос, прекрасный город, который тебе понравится. Мелисс – предводитель самосцев, против которого нам придется бороться, как тебе известно, довольно знаменитый философ, с которым ты вероятно с удовольствием познакомишься. Когда мы будем проезжать мимо Хиоса, то посетим твоего собрата, трагического поэта Иона, который живет там.
– Ты хочешь посетить Иона! – воскликнул Софокл. – Вспомни, что он плохо к тебе расположен: ты был его соперником в борьбе за прелестную Хризиллу.
– Мое отношение к человеку, – отвечал Перикл, – не определяется тем, как он ко мне относится, а тем, каким я его считаю. Ион прекрасный человек, он примет нас любезно, несмотря на то, что ты его соперник в трагическом искусстве. И давай лучше поговорим о делах.
Он начал объяснять Софоклу касающееся его нового назначения и если бы, в этот день увидали исписанную Софоклом табличку, то это был бы не набросок новой трагедии, не гимн в честь Эрота или Диониса, – а список новобранцев на флот и богатейших граждан, от которых он должен был потребовать постройки кораблей. От поэтического одиночества в зеленеющей долине Кефиса, он должен был перейти к бранным крикам, к шуму в Пирее, к присмотру за приготовлениями афинского флота, к звону оружия в арсенале. Странное чувство испытывал вначале поэт, окруженный матросами и гребцами. У него звенело в ушах от резких криков лоцманов, от звуков труб и флейт, так как вновь построенные триеры спускались на воду и каждый день происходили испытания скоростных качеств. Но когда, наконец, флот был готов к отплытию и красивые триеры выстроились в гавани, тогда Софокл превратился в стратега и с большим воодушевлением отправился в Самос.
Через несколько недель, в Пирее был прислан корабль с донесением совету и народному собранию от Перикла.
Триерарх этого корабля имел еще и поручение передать письмо Аспазии. В нем он писал:
«Никогда сердце мое не билось так сильно, как в ту минуту, когда я выходил с флотом из афинской гавани. Стоя на палубе корабля, чувствуя ветер Эгейского моря, мне казалось, что я ощущаю дыхание свободы, как будто, я снова владею собою… владею! какое глупое слово – разве до сих пор я не принадлежал себе? Не знаю, а может быть я более принадлежал тебе, Аспазия. Мне казалось, что в эти последние дни я сделался слишком слабым, слишком бесхарактерным. Я почти негодовал на тебя, но, подумав, убедился, что был к тебе несправедлив, что твоя любовь никогда не может действовать на человека усыпляющим образом, что, напротив, она должна возбуждать его к героическим подвигам, что, может быть, она более всего заставила меня покинуть Афины.
Поэтому я перестал стыдиться моей любви к тебе, так же как и желания, которое теперь чувствую, снова видеть тебя, хотя это желание чуть было не сыграло со мной злой шутки. Я застал самосцев не приготовленными, добился там легкой победы и уже собирался возвратиться в Афины. Может быть в этом стремлении играло большую роль желание видеть тебя, – во всяком случае, я не стану отрицать последнего, но вскоре я убедился, что моя поспешность могла иметь дурные последствия: теперь я знаю, что на войне следует спешить выступать в поход, но осмотрительно возвращаться назад. Но к чему сообщать тебе о вещах, которые, конечно, теперь известны всем афинянам? Ведь наш флот горит желанием новой битвы и даже кроткий Софокл, разгорячен огнем Ареса. Я послал его в Хиос и Лесбос, чтобы привести оттуда корабли союзников. Пришли мне известие о тебе и наших друзьях в Афинах через того триерарха, с которым я посылаю тебе это письмо и знай, что я с нетерпением жду известий от тебя. Скажи Фидию, чтобы он не тревожился военным шумом и продолжал свои мирные занятия. Для меня будет самой большой радостью, если по возвращении я увижу, что строительство храма в Акрополе близится к окончанию».
На это письмо Аспазия отвечала следующее:
«Меня радует, что ты так быстро оставил мысль, будто бы отважный Перикл сделался слабым и женственным благодаря Аспазии. В действительности, может быть, я должна упрекать себя за то, что просьбами за моих соотечественников заставила тебя стать более деятельным, как ты говоришь. Короткая разлука казалась мне полезной, так как в последнее время тебе как будто немного надоел продолжительный мир и любовь Аспазии, но не стыдись своего желания скорей видеть меня и друзей – желание снова увидеть любимое, всегда сильнее после того, как его оставишь или потеряешь. Я боюсь, что ты будешь переносить разлуку все легче по мере того, как она будет становиться продолжительнее и, наконец, как Агамемнон под Троей, пробудешь под Самосом десять лет. Но мое желание видеть тебя не может уменьшиться с течением времени, так как будет питаться праздностью и одиночеством. Ты оставил меня здесь почти в таком же одиночестве, как будто бы я была твоей супругой. Ты взял с собой Софокла и услал Протагора в далекую колонию – со мной остался один Сократ, который часто ищет моего общества, но в последнее время, из-за недоверия ко мне, или к самому себе, или к тебе, не осмеливается являться один и переступает мой порог только в обществе одного, почти столько же странного существа как и он сам – соперника нашего Софокла – Эврипида. Он и Сократ неразлучные друзья и даже, как кажется, Сократ помогает ему в создании его трагедий, но это пустяки – оба они настолько похожи по натуре, что едва ли один может заимствовать от другого что-нибудь. Что Сократ между мыслителями – то Эврипид между поэтами и, кроме того, у Эврипида большая библиотека и он живет окруженный музами; в остальном же похож на всех поэтов. Он родился на острове Саламине, во время прошедшей Персидской войны в день главного сражения. Мальчиком он одержал победу на олимпийских состязаниях, но его всегда больше тянуло к книгам, чем к физическим упражнениям, и вместо атлета он стал писателем. „Как случилось“, – спросила я его, – „что ты почти во всех твоих комедиях выступаешь против женщин и все называют тебя женоненавистником?“ „Я женат“, – отвечал он». «Разве это причина», возразила я, «ненавидеть всех женщин, даже и тех, с которыми ты не связан подобными узами?» «Сократ привел меня к тебе, чтобы излечить меня от ненависти к женщинам, пока же я уважаю только одну женщину – ту, которая родила меня». Мне стало интересно, и я попросила Эврипида познакомить меня со своей матерью. Она оказалась доброй женщиной, окруженной курами и индюшками. Я сказала ей, что хотела бы услышать рассказ о том, как она родила своего знаменитого сына, на Салалите, во время морской битвы. Она обрадовалась и с видимой гордостью сказала: «Эту историю я рассказывала великому Фемистоклу». То был ужасный день, когда персы ворвались в наши священные Афины, уничтожая все, убивая людей у алтарей, предавая пламени храмы, так что все море было покрыто облаками черного дыма. Но в это время, когда город горел и все мужчины клялись, что умрут под горящими развалинами с оружием в руках, а женщины громко плакали и кричали, появился Фемистокл и, протянув руку к морю, сказал: «Вот где Афины!» Он приказал всем мужчинам броситься на корабли. Рядом с ним стоял длиннобородый жрец из храма Эрехтея, и говорил, что случилось великое чудо – священная змея исчезла из горящего храма в знак того, что покровительница города Афина-Паллада оставила его и что родина афинян теперь в море, на кораблях флота Фемистокла. Когда все мужчины ушли на суда, ужасно было видеть, как женщины, дети и старики, толкаясь, бросались в лодки, чтобы плыть на Саламин и как многие погибли во время этого бегства. Даже собаки не хотели оставаться в опустевшем городе; они бросались в море и плыли рядом с кораблями. В то время я была беременна, и в этом положении счастливо добралась, несмотря на суматоху и толкотню, на Саламин, где с несколькими женщинами и детьми нашла себе убежище в прибрежной пещере. Ночь была беспокойна, так как к Саламину собрался весь греческий флот и поминутно раздавались оклики часовых с кораблей, так что даже самые беззаботные не могли сомкнуть глаз всю, ночь Когда же наступило утро я испытывала мучительные боли и лежала одна на ложе из мха, так как женщины и дети, разделявшие со мною ночное убежище, зная, что их мужья и отцы на кораблях, собрались на высоком берегу, следя за флотом и с мольбою протягивая руки к богам. Вдруг я услышала громкие трубные звуки и пение тысячи голосов, смешивавшиеся с громким треском. Это был звук от кораблей, сталкивавшихся друг с другом и глухо доносившиеся воинственные крики. Не знаю, сколько времени это продолжалось и не могу описать тебе битвы, дитя мое, так как не видела ее. Терзаемая болью, я, наконец, забылась тяжелым сном, который мог быть последним, как вдруг, сквозь этот сон, я услышала громкие, радостные крики женщин, тогда я пришла в себя и вспомнила, что нахожусь на Саламине. Но к радостным крикам присоединились вскоре и горестные, так как к берегу было прибито не только множество обломков кораблей, но и трупов, в которых многие женщины узнавали своих сыновей или мужей, но многие из экипажа разбитых судов, раненые или просто упавшие в воду, спаслись на Саламин и принесли известие, что персы разбиты и обращены в бегство, что в этот день мы можем возвратиться в освобожденный родной город. Можешь себе представить, что я испытала, дитя мое, когда, совершенно неожиданно, как будто посланный богами, появился мой супруг, Мнезарх, принадлежавший к числу спасшихся на острове и вбежавший в пещеру с криками: «Афины снова свободны! Афины снова наши!», и он хотел бежать дальше со своим победным криком, но, представь себе его радость, когда он вдруг увидал меня и рядом со мною голого, только что родившегося, плакавшего мальчика. Он не мог ничего сказать, только схватил ребенка и, подняв его кверху, начал танцевать с ним, не помня себя от счастья.