
Полная версия:
Беглец находит свой след
Рука на его колене вздрагивает, сползает на край скамейки, но тут же снова шлёпается на место, словно выравнивая в игре счёт. Глотнув из фляжки, Родик наставительно замечает:
– Неважно, что думают о Бандере немцы, важно лишь то, что делаем мы, бандеровцы, на нашей теперь уже свободной от москалей земле, под нашим жёлто-синим флагом. Но мне пора уже бежать дальше, у меня распорядок, а ты тут не скучай, да, кстати, запиши мой дюссельдорфский адрес…
Так и оставшись сидеть на скамейке, Никита разглядывает в телефоне сделанный на память снимок, и кажется ему, что Бандера вот-вот шлёпнет его по колену.
6
Получив украинский паспорт, Никита решает ехать на следующий же день, и притом в Дюссельдорф: Родик пишет, что на вокзале его встретит Мона. Хорошо все-таки, что вовремя находится друг, пусть даже и бандеровец. И поскольку сам Бандера давно уже сгинул и вряд ли нападёт на чей-то след, разве что в кино, на него следует обращать внимание не больше, чем на всякую другую бессмыслицу.
Только теперь Никита обнаруживает в рюкзаке забытую книгу Веры, можно почитать в поезде, отцу она ни к чему. Листает: тут есть картинки, есть ещё карты, старые и новые, и всё это про одно только Чёрное море… нет, еще и про Азовское. И если доверять географии, то оба моря связаны тонкой пуповиной пролива, представляя собой единый водный организм. Всё дело тут в глубине, в одном случае полностью исключающей всякую жизнь, в другом же, оказываясь хорошо прогреваемым мелководьем, дающим жизни силу и плодовитость. Никита припоминает, что ел как-то азовскую кильку… нет, Вера пишет совсем не об этом, у неё всегда всё про другое. Но в поезде всё равно, что читать.
Пересев в Киеве на варшавский экспресс, Никита оказывается в одном купе с дядькой лет сорока пяти, едущим куда-то из Донецка. Оказалось, что в командировку на польский завод, налегке, с одной только кожаной папкой и картонной коробкой с тёплой еще пиццей. Открыв коробку на столике перед носом у Никиты, дядька тут же принимается есть, выбирая куски посочнее, ничуть не озабоченный тем, что и другим, может, тоже хочется. И сколько Никита не смотрит на выступающие из-под расплавленного сыра перец и ветчину, сколько не вдыхает чудесный запах печёного теста, командированный этого не замечает, и словно издеваясь над чужим аппетитом, закрывает коробку с оставшимися кусками и бросает в мусорный пакет.
– Пропади пропадом этот Донбасс, – наливая себе из термоса кофе, раздражённо произносит он, – что они о себе возомнили! Рабочий класс, быдло, никакой культуры, совковые интересы, та же совковая нищета! Может ли понять этот сброд, что Украина уже не окраина московского царства, Украина – это свободная, цивилизованная демократия! – глянув на молча сидящего напротив Никиту, он едва заметно улыбается, – Но я этих совковых ватников как следует проучил, лишил весь завод квартальной премии, а деньги… они все тут! – он хлопает по кожаной папке, – Приеду из Варшавы на таком шикарном шевроле, что у них от зависти глаза на лоб полезут.
– А не побьют? – наконец прерывает молчание Никита, – Всё же рабочий класс.
– Да били уже, – неохотно признаётся командированный, – но скоро им будет в Донбассе жарко, Бандера придёт…
– … порядок наведёт, – язвительно подсказывает Никита, – если только шахтёры его туда пустят.
– У них нет выбора, либо Бандера, либо братская могила.
– Дорогое удовольствие, – укладываясь уже спать, безразлично замечает Никита, достаёт книгу, включает над подушкой лампочку.
«Чёрное море и море Азовское, – лёжа читает он, – это изначально греческий мир. Здесь начинается Европа. С древних времён азовско-черноморское побережье пропитывалось высокой мистериальной духовностью, и поныне излучающей на запад и на восток импульс сокровенного вопрошания: откуда мы, куда и зачем направляемся. Колхида, Таврия, Киммерия, Танаис, Днепр… – всё это отмечено присутствием как правомерных, так и демонических сил развития, и сегодня вопрос в том, кто кого».
Сунув книгу под подушку, Никита впервые за всё время думает о матери: она-то теперь как? Она живёт своей тайной, нездешней жизнью, скрывая её даже от сына, жизнью стремительно меняющихся, ярких образов и едва поспевающих за ними слов. Она словно оторвавшийся от корабля парус, больше уже не удерживаемый мачтой, отдавший себя ветру. И в греческом слове «парусия» звучит та страстная одухотворённость, с которой только и можно подступиться к золотой, солнечной сердцевине мира.
7
На перроне дождь, выворачивающий наизнанку зонты ветер, сумерки. Никто Никиту не встречает, никому нет до него дела, а денег – только на обратный проезд. Но вот, кажется, она… она или не она? Бабёнка лет двадцати с небольшим, она торопливо протягивает ему руку и тут же отдёргивает, словно опасаясь заразы, и хмуро, нехотя, произносит:
– Мона.
Никита всю дорогу вспоминал немецкие приветствия и даже сочинил о себе занятную историю, и чтобы как-то начать, он неуклюже извиняется:
– Фрау Мюллер, простите, что потревожил Вас в такую погоду.
– Я не фрау Мюллер, – на всамделишной мове отвечает она, даже не глянув на него, – я у них домработница.
Сели в машину, дождь колотит по стёклам, и Мона молчит, даже когда Никита её о чём-то спрашивает. «Странная особа, – думает он, сидя на заднем сиденье, – хотя и хохлушка, и на вид ничего…» Припарковав машину в переулке, Мона так же молча идёт к подъезду, и Никита тащится за ней, с рюкзаком, словно какой-то беженец. И только в лифте Мона угрюмо произносит:
– Снимешь ботинки, куртку на вешалку, рюкзак с собой в комнату.
В пятикомнатной квартире места для гостей хватает, и сами хозяева… да вот же их спальня, они оба там, теперь уже ночь. Едва успев подумать о странном даже для немцев приёме, Никита видит выходящего из спальни Родика, и следом за ним показывается лысоватый мужчина в халате, лет на двадцать старше, и Родик на глазах у Никиты и стоящей чуть поодаль домработницы запросто обнимает его, ну что ли по-супружески.
– Это мой муж, Дирк, – тут же представляет немца Родик, и тот, улыбаясь, кивает, протягивает Никите руку.
Вот он какой, этот законный брак. Быстро глянув на Мону, словно спрашивая, что теперь делать, Никита замечает её брезгливую полуулыбку, и ему становится стыдно, будто он сам побывал уже в спальне хозяев. Но надо же как-то и самому улыбнуться, а завтра… да, поскорее дать отсюда дёру.
Утром завтракают все вместе, включая Мону, и запах крепкого кофе возвращает Никите утраченное уже было любопытство: как устроена жизнь у этих… ну как там их обзывают. Украдкой поглядывая на старшего Мюллера, он не ощущает вкуса свежего хлеба и булочек, пытаясь разгадать в добродушной улыбке пятидесятилетнего Дирка хоть какой-то намёк на извращённость или разврат. Порядочный с виду дядька, не бедный. Дирк тоже посматривает на него, явно желая что-то сказать, хотя и по-немецки.
– У меня есть для тебя работа, – наконец произносит Дирк, передавая Никите тарелку с печеньем, – поедешь прямо сейчас с Моной, у меня за городом теплицы с цветами, там же небольшая квартира для сторожа, это тебе подойдёт. Ну как?
– Прямо сейчас? – растерянно произносит Никита, – В теплицу? Разумеется, я готов, прямо сейчас!
– И это ведь не бесплатно, – подсказывает Родик, – пятнадцать евро в час плюс сносное жильё, тебе крупно повезло!
8
Убрав со стола, Мона молча ждёт в прихожей Никиту, и он напоследок смотрит в окно, желая запомнить старинное здание ратуши и площадь перед собором, и одиноко гуляющую с таксой старуху… вернётся ли он сюда?
– Пошевеливайся, – бесцеремонно торопит его Мона, – или мне с тобой целый день чухаться?
На этот раз, сидя за рулём, Мона то и дело на него посматривает, и уже за городом, влившись в поток машин, коротко замечает:
– А ты не такой, как они.
– Тебе-то что? – глядя на неё сбоку, огрызается Никита, толком ещё не зная, стоит ли ему здесь оставаться. Он замечает, что Мона накрашена, умело и деликатно, гладкие чёрные волосы распущены по спине. И нужно ей прислуживать этим извращенцам?
– На днях я еду в Киев, – ни с того ни с сего сообщает она, – вместе с Родиком, потом он вернётся в Дюссельдорф, а я останусь… ненадолго.
– Ну и оставайся там, – безразлично отвечает Никита, – сдались тебе эти Мюллеры.
– Это мой бизнес, заработаю миллион гривен.
Удивлённо повернувшись к ней, Никита словно вмиг просыпается: миллион гривен! Он бы и сам не прочь, только как…
– И что это за работа? Может и я смогу…
– Ты точно не сможешь, – неожиданно смеется она, – мне предстоит родить ребёнка! Родик со мной затем и едет в Киев…
– Но он же…
– Да, он не тот, с кем можно лечь, но у него есть сперма, он попросту донор, и ребёнок будет его, то есть их, они же как муж и жена… – она брезгливо морщится, – По договору я кормлю ребёнка до года, здесь, в Дюссельдорфе, потом они нанимают няньку-мужчину, и на этом всё.
– А ты?
– Не знаю, да и какая разница, что потом… вот мы уже и приехали.
Припарковавшись прямо у входа в теплицу, Мона коротко поясняет:
– Здесь цветы, там томаты, – указывает рукой на рядом стоящую теплицу, – до тебя тут работал чувак из Полтавы, десять евро в час, на томатах сейчас двое, тоже из Полтавы, будет с кем поболтать… хотя о чём со стариками болтать.
В теплице душно и влажно, и сотни, тысячи лиловых и розовых цветочков нежатся под искусственным светом приглушённо гудящих ламп. Ряды стеллажей с горшками регулярно поливает искусственный дождик, и несколько воробьёв, привольно зимующих в тепле, не покидают этот рай даже летом.
– Будешь включать и выключать полив, грузить горшки в машину, ставить мышеловки… придёт управляющий, всё покажет, – Мона ведёт его по главному проходу, – там туалет и душ, а тут… – она открывает ключом потёртую дверь, – твои апартаменты, прибирать будешь сам. Прямо за теплицей магазин и автобусная остановка.
Это всего лишь пара проходных комнатушек: в той, что поменьше, двуспальная кровать, в другой плита, телевизор, холодильник, диван. Жить можно, но… зачем? Стать затравленной тепличной крысой? Сойтись с такими же бездомными проходимцами? Но зато ведь в Европе, куда ломится весь мир.
– Один среди этих дешёвых цветочков, день за днём, месяц за месяцем, – безнадёжно вздыхает Никита, бросая рюкзак на постель, – за пятнадцать евро в час…
– А ты что хотел? – усмехается Мона, – Кому ты тут на хрен нужен? Нас, беглых, тут слишком много, и немцы ведь не обязаны тащить на себе весь мир… – она закуривает, – в своё время немцам хорошо дали по шее, вот они и терпят. На их месте я бы вернула назад Гитлера, да так оно скорее всего и будет. Думаешь, я просто такая дура, прислуживающая извращенцам? У меня высшее образование, я из хорошей семьи! Но жрать дома нечего, жить не на что, потому я и здесь. А здесь… – она смотрит куда-то мимо Никиты, – здесь одиночество и тоска, никто не пишет, не дарит цветы, не зовёт в кино… – она внезапно оборачивается, – порой хочется грубого, грязного секса!
Молча на неё глядя, Никита отступает назад, к двери, стоит, прислонившись к стене, и ему кажется, что надо проснуться, надо бежать… Мона берёт его за руку, деликатно и нежно, словно мать или сестра, словно далёкая-далёкая возлюбленная.
– Нет, не сейчас…
– Сейчас.
Оставив его, полураздетого, в постели, она торопливо уходит, бросив на стол ключи.
9
Стараясь думать только о тепличных растениях, бесстрастно цветущих в душном искусственном раю, Никита день за днём сживается с пустотой, требовательно высасывающей из него волю к бегству. Куда бежать?.. к кому? Только завалявшаяся в рюкзаке книга и напоминает ему о призрачном, неуловимом смысле изнурительно суеты, обещающей разве что кусок хлеба. Но если не хлеб, то что? Что заставляет его мать отдавать полжизни за эти, никому в мире не нужные строки?
«В низовьях Дона, на подходе к Азовскому морю, четыре тысячи лет назад случилось нечто, определившее судьбу всей Европы: сюда добрались скифы. Что гнало их сюда от самого Енисея? Что указало им на это место возле текущей воды, среди ковыльных степей, вблизи безымянного пока еще моря? Объединённые одним общим языком и одними намерениями, эти индогерманские племена несли с собой древнюю атлантическую мудрость, в которой любовь и познание были едины. Эта мудрость древних атлантических мистерий Меркурия досталась им от самого Ману-Ноя, от воспитанных им святых риши, прозревающих небесные узоры Плеромы. Мудрость, вливающаяся в полусонное сознание европейцев. Европа ещё только грезила в колыбели язычества о своей будущей миссии: о свободном и сознательном принятии индивидом Импульса Христа. И те остатки древней атлантической расы, спасшейся от водной катастрофы в Ковчеге Ноя, были еще слабы для самостоятельного броска к самосознанию, они лишь ждали у себя в Ирландии, когда к ним придёт обещанное им золотое наследство. Столько веков это золото Ноя, хранимое скифами, блуждало по Сибири, плоскогорьям Гоби, каспийским степям, пока не добралось сюда, на черноморское побережье. И не было такой цены, которая показалась бы скифам слишком высокой для прохождения этого пути, скифы не щадили ни своих, ни чужих жизней, легко расставаясь с богатством и отнимая его у других. Их вёл на запад, к черноморским берегам, сам Ману-Ной, скрывая под их сиюминутной жадностью и жестокостью своё солнечное знание, высвечивающее облик будущего Христа.
Золото скифов.
Но у скифов никогда не было денег, как не было храмов и письменности: они несли своё золото в себе, и никакие слова или молитвы не могли его похитить. Легко расставаясь с металлом – а они имели его в избытке – скифы хранили в тайне своё золото, хранили для будущего. Для той, пока ещё ожидаемой, пока ещё далёкой культуры, ради которой Ной и построил свой Ковчег, исходя из пропорций человеческого тела, спасая только что народившиеся, юные силы души. Эта обращённая к духу душевность была передана скифами языческим финско-славянским племенам, что и стало началом русского мира.
Среди скифов жил Скитианос, ученик Ману-Ноя, посвящённый в глубочайшие тайны мира, и его зрелый дух неустанно оплодотворял ростки новой душевной культуры, высвечивая в отдалённом будущем русско-германский импульс Самодуха.
Дойдя до низовья Дона, скифские племена стали оседлыми, со своими лошадьми, шатрами, кривыми мечами, ткацкими станками, золотой утварью. Они знали, зачем пришли к этой полноводной реке, строя каменный замок и крепость: здесь надлежало возникнуть Асгарду, городу асов, на этой, теперь уже скифской земле, на Азеланде, называемой готами Азахеймур.
Прокалённые золотой мудростью Скитианоса, скифы обрели возле Азовского моря зрелость: из кочевых племён сложился древний прагерманский народ, вождём которого стал Один. Именно здесь, на берегах Дона, впервые затеплились великие мистерии Одина, воспринятые позже германцами и скандинавами. Архангел поэзии, рун, письменности, Один инспирирует, одного за другим, скифских вождей, и те слагают прекрасные мифы, позже усвоенные викингами. Здесь, на Дону, закладывается камень основы будущего европейского здания, и наиболее подвижная, кочевая часть скифов отправляется в Ирландию, тем самым завершая круг, очерченный Ману-Ноем».
Сунув книгу под подушку, Никита слышит, как скребётся у двери тепличная мышь, такая же, как и он сам, пленница.
10
Ему снится, что кто-то кричит во сне. Открыв глаза, он видит в полутьме незнакомую комнату, в которой он никогда раньше не был, но от подушки всё еще исходит едва уловимый запах духов: здесь была Мона. Он ничего о ней не знает, как и она ничего не знает о нём. И всё же они лежали тут, в этой постели, воруя друг у друга быстротечную сладость жизни, и было ли это случайностью… Может, оба они давно уже шли сюда, пробираясь, каждый своим путём, к неосознанно манящей цели. Ведь всякая случайность есть результат длительной работы души, открывающейся во сне своему ангелу. Странная, незнакомая Мона.
Никита не помнит черты её лица, цвет глаз, не помнит даже улыбки, лишь этот едва уловимый запах духов, запах незнакомой весны. И ему становится жаль унёсшихся прочь мгновений, которые никогда уже не вернуть, хотя ведь это только отчаяние, страх оказаться никому не нужным. Одиночество не там, где нет людей, но там, где нет мыслей. Ничто так суверенно не стоит в мире, как додуманная до конца мысль, с которой не разлучит даже смерть. Хотя в основном-то мысли у всех чужие, заёмные, сворованные, оттого так и скучна порой жизнь, а жить все-таки надо. Жить от одной иллюзии до другой, незаметно, как свеча, сгорая. Засыпая, Никита успевает подумать: «Завтра…»
Утром приходит управляющий, низкорослый, почти карлик, бастард лет сорока, скорее китаец, чем немец, приносит деньги.
– Десять евро в час, – безразлично сообщает он.
– Но договаривались на пятнадцать…
– Десять.
Бастард тем и хорош, что никогда не прибьётся к национал-социализму, всё ещё бурлящему в немецкой крови. С наследием другой расы, бастарду страшно становиться немцем, он не готов к непрестанной борьбе за самого себя, он способен лишь быть, но не способен стать. И это делает его бессловесным, удобным в обращении автоматом. Как раз такая Германия, затопленная расовыми комбинациями всех мыслимых видов, и была задумана победителями Гитлера, хотя проще было бы кастрировать всё немецкое поголовье. Германия без немцев, немцы без Германии. Зря что ли фюрер намекает в своём завещании, что следующая война окажется войной белой Европы со всем остальным цветным миром, и победителем в этой новой войне заранее назначена Америка. Назначена теми же, кто назначил американца Троцкого править огромной, растерзанной Россией, кто сгрёб рукой Сталина великую над Германией победу, попутно сочинив сенсационные мифы о круглосуточно дымящих крематориях и накачанных «Циклоном-Б» газовых морилках. В мир явилась, расталкивая законы арифметики и простые крестьянские соображения, новая глобальная религия Всесожжения, согласно которой горит всё, кроме денег. Ограбленные же до нитки национал-социалистические немцы тогда-то и узнали, что последнее, что они натворили, ещё будучи немцами, в пока ещё немецкой Германии, это как раз шестимиллионный завоз невинных кроликов в газовые камеры, замаскированные под душевые. Потрясающая сенсация! И поскольку не верить в эту неопровержимую, не требующую никаких доказательств истину строго запрещено, немцам остаётся лишь работать на несгорающего победителя, при этом помня, что именно работа и делает человека свободным.
– Не хочешь работать, вали отсюда, – деловито продолжает китаец, зорко высматривая среди цветочных горшков сухие листья и мышиный помёт, – будешь работать, будешь кушать. Или ты не хочешь кушать?
В другое время и в другом месте Никита охотно дал бы китайцу в морду, но тут… он молча опускает голову. Этот карлик владеет магазином, что по соседству, владеет китайским рестораном в городе, и вот-вот купит у Дирка обе теплицы. И если гулять по набережной Рейна и забрести от нечего делать в консерваторию Роберта Шумана, можно наконец понять, почему этот Шуман решил утопиться в Рейне: тут все профессора – китайцы, студенты тоже китайцы, один лишь органист пока еще считается немцем, а там кто знает…
11
В томатной теплице вечное лето. Двое хохлов в трусах и майке укладывают томаты в ящики, попутно удивляясь отсутствию в них запаха и вкуса, разве сравнишь с закатанными в трёхлитровую банку, с теми, что со своего огорода. Да где он теперь, этот огород… землю вывозят вагонами в Амстердам, а генмодифицированная кукуруза растёт и так, на чём попало. Недавно вот генмодифицировали укроп, теперь он называется украинским, к тому же генмодификаторы внезапно обнаружили, что сами они – укры. От древних укров произошли все, когда-либо передвигавшиеся по Украине люди, а также козы, овцы, лошади и ослы. С такой универсальной, укрской генетикой давно уже пора навалиться всеми сорока миллионами голов на изнеженную умственным превосходством Европу, на эту забитую копытами мигрантов окраину Украины.
– Сдаётся мне, – признаётся один хохол другому, – мы застрянем тут еще на год, а дома вот-вот начнётся мобилизация, как там они без нас…
– Без нас они точно справятся, – уверенно отвечает тот, – мобилизуют поляков, прибалтов…
– Это ты про что? – бросая в ведро треснувшие и гнилые томаты, недоумённо произносит первый.
– Сам знаешь, про что, мы же тут, на помидорах, не случайно, мы – участники третьей мировой… постой, сейчас скажу точно: четвёртой, третью мы уже выиграли, когда отправили наших баб в Польшу, нянчить ихних деток. Твоя-то теперь где?
– Само собой, там, такая стала вежливая, просто так не подъедешь, а то бывало замахивалась на меня сковородкой…
– Вот и моя тоже, моет в Варшаве полы, получает больше киевского профессора, и если вдруг вернётся, я без запинки скажу: «Прошу, пани!»
– Не вернётся, – уверенно произносит другой, – поскольку не вернёшься и ты, прибившись к этой тепличной кормушке, и другие, а их наверняка миллионы, тоже не вернутся. Мы все тут – жадные до карманной мелочи насекомые, прикрывающие свой срам и стыд сшитым из бабьих обносков жёлто-голубым флагом. Для нас тут нет даже места на кладбище, разве что на свалке. И я подозреваю, только ты об этом никому, что никакой Украины никогда не было и никогда не будет, а то, что есть, всего лишь психушка, где каждый – родственник Бандеры.
– Заткнись, у тебя типичная ностальгия на фоне зимней депрессии. Лучше почитай эту бесплатную газетёнку, «Помогаем нашим», может, поможет…
– Не поможет, ничто уже не поможет… и возвращаться будет некуда, разве что в Новороссию… ну да, в Россию.
Оба пристально смотрят друг на друга. Они ведь уже старики, обоим за пятьдесят, не каждый сегодня доживает до такого возраста. Но они дожили и помнят, что на момент их рождения никакой жёлто-синей Украины нигде не существовало, даже в Америке, хотя там одной только Москвы несколько штук. Но Украину все-таки придумали, и не зря: любой жёлто-синий гражданин становится теперь перелётной птицей, синей птицей с жёлтой отметиной. Наступят холода, кончится корм, подует встречный ветер…
12
Прошло полтора тепличных года, и Дирк велит Никите срочно приехать. Что за срочность, он не говорит, так что стоит прихватить рюкзак, вдруг прогонят. Попрощавшись с вечным тепличным летом, Никита садится в автобус, давно уже он не был в Дюссельдорфе. А там – Рождество, ярмарка, карусель, пряники, леденцы, грибной суп в горшочках… купи, не пожалеешь! Но Никита только смотрит, бродя по рядам киосков, ведь денег у него всего лишь на дорогу, и притом неизвестно, куда.
Ему открывает… Мона. Сдержанно кивает, как незнакомому, молча берёт из рук куртку, ведёт в кабинет к Дирку, и тот указывает на стул рядом со своим рабочим столом. Уставаясь на поднявшего копыто бронзового коня на верхней книжной полке, Никита прикидывает, сколько эта бронза может стоить, и висящие на стенах картины наперебой заявляют о своей подлинности, согласно тяжёлым антикварным рамам. Но этот, небрежно брошенный на спинку стула атласный галстук: на синем фоне круглый розовый зад! Заметив растерянный взгляд Никиты, Дирк тут же убирает галстук в ящик стола и сухо поясняет:
– Из Тайланда. Но ты… – он пристально смотрит на Никиту, замершего в ожидание увольнения, – Ты склонен воспитывать мальчика?
– Я? То есть какого мальчика? Детей у меня нет… я даже не женат.
– Нашего с Родиком сына, он недавно родился, и пока его кормит эта женщина, Мона… – Дирк смотрит куда-то в сторону, – Она скоро уедет, и ты сможешь занять её место, будешь получать намного больше…
– Но почему именно я? – дрогнувшим голосом перебивает его Никита, но тут же себя одёргивает, зная, что Мона неплохо зарабатывает, – Конечно, я могу попробовать… да, я готов!
– В этом я не сомневался, – добродушно заключает Дирк, – и главное, ты очень прилично выглядишь: рослый, белокурый, голубоглазый, мальчику будет кем восхищаться. В остальном же обычная рутина: научишь мальчика сидеть на горшке, чистить зубы, умываться… Всё ясно?
Мона ведёт его в тесную, для прислуги, комнатушку: кресло, столик, детская кроватка. Ребёнок спит, раскинув руки, и Никита осторожно наклоняется к нему, не испытывая при этом ни любопытства, ни неприязни, словно это всего лишь кукла. Но ничего, за такие хорошие деньги он уж постарается.
– Мальчик родился в срок, – сухо поясняет Мона, – но я заплатила врачу, чтобы исправил дату, вроде бы ребёнок появился на свет чуть раньше срока…
– Какая разница, раньше или позже, – равнодушно замечает Никита, – отдала заказчику – и с плеч долой.
– Они бы мне не заплатили, узнав, что… – Мона внезапно отворачивается, – что я была беременна еще до приезда в Киев…
– Круто ты их наколола! – смеётся Никита, – Но я ведь могу проболтаться!



