banner banner banner
Рождение Российской империи. Концепции и практики политического господства в XVIII веке
Рождение Российской империи. Концепции и практики политического господства в XVIII веке
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Рождение Российской империи. Концепции и практики политического господства в XVIII веке

скачать книгу бесплатно

При рассмотрении политики в отношении нерусских этнических групп «Востока», а именно Восточной Сибири, Дальнего Востока и региона северной части Тихого океана, в данной работе проводится различие между правительственным курсом в отношении бурят и якутов, с одной стороны, и таких малых этнических групп Дальнего Востока, как чукчи, коряки, ительмены, алеуты, жители Курил и острова Кадьяка, с другой[64 - Обзор народов «Востока» Российской империи дает: Суворова (ред.). Азиатская Россия; Dahlmann. Sibirien. – Формально Сибирь была включена в состав российского государства в 1763 году, после ликвидации Сибирского приказа. Однако различия в географических условиях, проблемы коммуникации из?за расстояний и различные социальные и экономические структуры разных этнических групп привели к неудаче попытку управлять Сибирью и европейской частью империи одним и тем же способом. В 1803 году над всей Сибирью (за исключением Перми и Вятки) был назначен генерал-губернатор.]. Первые после жестокого покорения в XVII веке смогли частично приспособиться в течение XVIII века к российским требованиям, сохранив при этом ряд определенных свобод и окрепнув экономически[65 - Фирсов. Положение инородцев; Forsyth. A History of the Peoples of Siberia. Р. 48–83; Борисов. Реформы самоуправления якутов; Glebov. Siberian Middle Ground. – Сборник документов по истории Бурятии; Павлинов, Виташевский, Левенталь. Материалы по обычному праву; История Сибири с древнейших времен. Т. 2; Залкинд. Общественный строй бурят; Он же. Участие представителей коренного населения; Sunderland. Russians into Iakuts?]. Поэтому в случаях бурят и якутов данная работа исходит из имперской политики конца XVIII века, а не из фаз колониального господства[66 - О российской политике по интеграции и усилению бурятской элиты: Залкинд. Ясачная политика царизма в Бурятии; Он же. Участие представителей коренного населения Забайкалья. С. 110–117; Он же. Общественный строй бурят. – О российской политике в отношении якутской элиты см.: Борисов. Якутские улусы; Glebov. Siberian Middle Ground. Р. 121–154.].

Иначе сложилась ситуация в случае этнических групп, проживавших на Крайнем Севере и в бассейне Тихого океана, – чукчей, коряков, юкагиров, ительменов, алеутов, кадьякцев и частично коренного населения Аляски[67 - Чукчи, каряки, юкагиры, ительмены (или камчадалы), а также юпики (азиатские эскимосы) жили на полуострове Чукотка и на Камчатке. Кадьяк – самый большой остров у побережья Аляски, который Григорий Шелихов сделал базой российской экспансии на Аляске.].

Правда, проводимая в их отношении политика различалась в зависимости от географического положения, российских интересов и силы их сопротивления[68 - Алексеев, Алексеева, Зубков, Побережников (ред.). Азиатская Россия. С. 389–411; Зуев. Русская политика в отношении аборигенов; Он же. К вопросу о присоединении к России; Он же. Присоединение Чукотки к России.]. Однако царские правительства на протяжении всего XVIII века продолжали практиковать не только методы покорения, использованные ими в Западной и Восточной Сибири веком ранее, – боролись с «непокорным» (то есть не желающим платить дань) туземным населением с помощью пушек, брали силой в заложники их детей и привлекали мужчин к принудительным работам, так что численность коренного населения резко сократилась как вследствие этих мероприятий, так и в результате болезней[69 - Зуев. Русские и аборигены на крайнем северо-востоке. – Особенно значительными были демографические потери у юкагиров, коряков и ительменов, а также у алеутов и кадьякцев. Кабузан, Троицкий. Численность и состав населения Сибири; Gibson. Russian Dependence upon the Natives of Alaska. Р. 80–81; Слёзкин. Арктические зеркала. С. 65. – По некоторым оценкам, в период между серединой и концом XVIII века население Алеутских островов сократилось вдвое. Капитан-лейтенант Головин: Обзор русских колоний в Северной Америке // Морской сборник. 1862. 57. C. 38. Здесь цит. по: Gibson. Russian Dependance. Р. 382. Fn. 27.]. Прежде всего, именно ительмены, алеуты и кадьякцы подвергались такой экономической эксплуатации и их экономика была так последовательно перенаправлена на российские интересы в области промысла моржей и каланов, что они больше не могли выживать в своих традиционных структурах и все больше оказывались в жизненной зависимости от экономической помощи российского государства[70 - Forsyth. A History of the Peoples of Siberia. Р. 131–154; Gibson. Russian Dependence; Гринев, Макарова. Промысловое освоение. Т. 1. С. 68–108; Гринев. Русские промышленники на Аляске; Он же. Аляска под крылом двуглавого орла; Black. The Russian Conquest of Kodiak; Idem. Russians in Alaska, 1732–1867; Luehrmann. Alutiiq Villages, особенно P. 63–95; Miller. Kodiak Kreol.]. В то время как эти аспекты колониальной политики господства подробно охарактеризованы в литературе, в данной работе рассматриваются мало освещенные надрегиональные практики, которые проявлялись, в частности, в форме захвата заложников с серьезными последствиями как для коренного населения, так и для российской стороны.

Нерусские этнические группы на юге и юго-востоке

Одна из основных тем данной работы – российские концепции и практики господства над этническими группами на юге и юго-востоке государства, большинство из которых по полгода или круглый год вели кочевой образ жизни. В XVIII веке в числе российских подданных, проживающих в южных степных районах, были башкиры, калмыки, Малая и Средняя казахские орды и ногайцы. Если башкиры формально уже с середины XVI века частично являлись подданными царя, то их покорение методами колониальной экспансии началось лишь в 1730?х годах[71 - Donnelly. The Russian Conquest of Bashkiria; Steinwedel. Threads of Empire.]. Политике в отношении башкир в данной работе уделяется особое внимание, прежде всего потому, что для их завоевания была использована уникальная в мировом сравнении российская колониальная практика – окружение линиями укреплений.

Калмыки, которые как западно-монгольские племена под давлением восточных монголов и казахов перекочевали на юго-запад и в начале XVII века заселили степи севернее Каспийского моря, с середины XVII века рассматривались российской стороной в качестве подданных[72 - Khodarkovsky. Where Two Worlds Met; Батмаев. Калмыки в XVII–XVIII веках; Кундакбаева. «Знаком милости Е. И. В.».]. Их покорение в XVIII веке с помощью чередующихся имперских и колониальных методов занимает в данном исследовании одно из центральных мест постольку, поскольку и попытка сделать их оседлыми, и успешные усилия выхолостить содержание их традиционных структур господства сформировали модель царской политики, к которой позднее прибегали и в отношении других этнических групп.

Столь же важную роль для данного исследования играет и российская колониальная политика в отношении Младшего и Среднего казахских жузов[73 - Olcott. The Kazakhs; Khodarkovsky. Russia’s Steppe Frontier; Sunderland. Taming the Wild Field; Бекмаханова. Присоединение Центральной Азии.]. Вместе со Старшим жузом, чей центр жизненных интересов располагался в Семиречье на востоке, казахи населяли огромные степные районы, простиравшиеся между Южным Уралом и Каспием на западе, Алтайскими горами и Тянь-Шанем на востоке и оазисами Средней Азии. Расположение этих территорий, представлявших для российских властей большой геостратегический интерес с точки зрения торговли с Индией и Китаем, в значительной степени определяло российскую имперскую политику от Петра I до Екатерины II[74 - Noda. The Kazakh Khanates between the Russian and Qing Empires.]. Это привело к тому, что русская имперская элита в XVIII веке занималась вопросами и проблемами покорения казахов и господства над ними больше и интенсивнее по сравнению со всеми остальными этническими группами юга и востока.

Особое внимание в работе уделяется российской политике в отношении Младшего казахского жуза. Он не только первым из трех жузов уже в 1730?х годах вступил в подданство русского царя, но и благодаря своему ареалу расселения, располагавшемуся ближе всего к русским поселениям к востоку и югу от реки Урал, находился в особенно интенсивном контакте с русским населением, осуществлявшим колонизационное продвижение на юг[75 - Река Урал до конца XVIII века именовалась в русских источниках Яик. В данной работе, когда речь идет о времени до Пугачевского восстания 1773–1775 годов, она будет именоваться так же. Императрица Екатерина II переименовала реку в Урал, чтобы стереть всю память о восстании. Вдоль реки велись многочисленные бои, и до восстания в самоназвании проживавших тут казаков сохранялось и старое название реки (яицкие казаки).].

Из ногайцев, которые в результате московской экспансии XVI века разделились на три орды, только предводители Большой ногайской орды формально считались с 1557 года подданными русского царя[76 - Трепавлов. История Ногайской Орды.]. В силу своей разобщенности (и частичного подчинения крымскому хану) они не представляли больших трудностей для российской имперской политики в XVIII веке. Тем не менее в данной работе они играют определенную роль как объект колониальной российской политики, поскольку впервые именно в их случае российская сторона объединила свою «политику цивилизирования» с правовой дискриминацией.

Нерусские этнические группы на Северном Кавказе

Третьим регионом, включенным в анализ концепций и практик господства как имперской, так и колониальной политики, является Северный Кавказ[77 - Смирнов. Политика России на Кавказе в XVI–XIX вв.; Kazemzadeh. Russian Penetration of the Caucasus; Киняпина, Блиев, Дегоев (ред.). Кавказ и Средняя Азия; История народов Северного Кавказа с древнейших времен; История народов Северного Кавказа; Малахова. Становление и развитие российского государственного управления; Khodarkovsky. Colonial Frontiers; LeDonne. The Grand Strategy; Виноградов. Специфика российской политики; Кокиев. Методы колониальной политики царской России; Pollock. Empire by Invitation?; Бобровников, Бабич (ред.). Северный Кавказ в составе Российской империи; Абасин, Арапов, Бекмаханова (ред.). Центральная Азия в составе Российской империи; Россия – Средняя Азия. Т. 1; Муханов, Айрапетов, Волхонский. Дорога на Гюлистан.]. Среди более чем пятидесяти этнических групп северной части этого горного региона особое значение для российской политики XVIII века имели черкесские (адыгские) кабардинцы[78 - Смирнов. Кабардинский вопрос в русско-турецких отношениях; Мальбахов, Дзамихов. Кабарда во взаимоотношениях России с Кавказом; Дзамихов. Адыги в политике России на Кавказе; Кокиев. Методы колониальной политики; Грабовский. Присоединение Кабарды к России; Гапуров, Саралиева. Кабарда в кавказской политике России.]. Обласканные вниманием османского султана, персидского шаха, кумыкского шамхала и крымско-татарского хана, кабардинцы, населявшие предгорья к западу от Терека, наряду с кумыками принадлежали, благодаря высокой степени социальной дифференциации и могущественному княжескому слою, к политическим «тяжеловесам» региона. С принятием кабардинских князей в российское подданство в 1588 году связано начало практики взятия заложников Московским государством[79 - Как и в случае многих других народов Российской империи, в случае кабардинцев мнения о том, когда была принесена первая кабардинская клятва верности русскому царю, расходятся. Больше об этом см. гл. 2.3.]. Ее анализу, как и дальнейшему развитию этой практики, исходившей из Кабарды, в работе придается большое значение.

В XVIII веке кабардинцы оказались геополитическими пешками в борьбе между Османской и Российской империями за господство на Северном Кавказе[80 - Хотя на юге также существовала имперская конкуренция с джунгарами и династией Цин, а в северной части Тихого океана – с британцами и испанцами. Но из рассматриваемых в работе трех крупных регионов только на Северном Кавказе борьба за господство вылилась в бесчисленные (российско-османские) войны.]. Только после заключения Кючук-Кайнарджийского мира (1774), по которому Османская империя должна была отказаться от притязаний на Кабарду и признать российскую власть над ней, российская сторона смогла применить здесь имперские и колониальные концепции и практики, которые она уже опробовала на других периферийных территориях. К ним относится, например, практика, примененная в отношении башкир, – строительство укрепленных линий для колониального завоевания.

Участники событий и их названия

Контакты с вышеназванными этническими группами (в русском языке обозначаемыми словом народы) для российской элиты влекли за собой не только проблему, как именовать ту или иную группу, но прежде всего как интерпретировать характерный для нее уклад жизни. При присвоении названия следовали преимущественно самоназванию этнических групп, хотя это нередко и сопровождалось недоразумениями, неоправданными обобщениями и ошибочной идентификацией (поэтому историки призывают относиться к ним с осторожностью)[81 - Приписывание этнической, социальной или экономической идентичности в XVIII веке с российской стороны носило смешанный или случайный характер. Так, во многих российских источниках, происходящих из государственных учреждений, встречаются термины этнического характера, хотя на самом деле речь идет о социальных категориях. «Чувашами» обычно называли тюркоязычных, несущих повинности и выплачивающих ясак людей, в то время как «татарами» – тюркоязычных служилых людей или вообще любых мусульман. В действительности за этими наименованиями могли скрываться татары, чуваши или казахи. См.: Kappeler. Ru?lands erste Nationalit?ten. S. 84; Sultangalieva. The Russian Empire. Р. 53–53; Khodarkovsky. Ignoble Savages and Unfaithful Subjects; Idem. Four Degrees of Separation. Р. 265–266.]. Самая большая проблема для российской стороны состояла в том, что структуры власти преимущественно кочевых этнических групп существенно отличались от государственной структуры оседлого населения метрополии, занимавшегося земледелием и торговлей. Поэтому требуется особая осторожность, чтобы не попасть под влияние колониального образа мышления, который, согласно возникшему в XVIII веке представлению о возможности расположения всех «народов» на «цивилизационной лестнице», концептуально превратил негосударственные союзы в догосударственные коллективы.

По этой причине в данной работе крайне сдержанно применяется термин «племя» (Stamm). Это понятие как научная категория уже отвергается антропологией, так как во многих случаях европейского колониального управления XIX века оно ассоциировалось с отсталостью[82 - Bеteille. The Idea of Indigenous People; Sneath. Tribe, Ethnos, Nation. – Однако русская имперская элита XVIII века редко пользовалась термином «племя», а если применяла его, то в нейтральном, категориальном смысле, который мог относиться как к азиатским этническим группам и их разновидностям, так и к собственно русским. См., например, сообщение российского переводчика с китайского от 1761 года: «китайцы, с ними, киргисцами, единоплеменны <…> а не так, как русские от них, киргисцов, племенем или родом совсем отделены». Рапорт переводчика Ф. Гордеева коменданту Троицкой крепости о поездке в ставку султана Аблая с целью выяснения взаимоотношений казахов Среднего жуза с Китаем // КРО. Т. 1. № 240 (03.07.1761). С. 620–624, здесь с. 621.]. Кроме того, также по мере возможности не употребляется многозначное в немецком языке понятие «народ» (и соответствующее ему политически дискредитированное прилагательное «народный» (v?lkisch)), равно как и спорное понятие «этнос». Они заменяются понятием «этническая группа» (ethnische Gruppe) для обозначения таких групп, члены которых объединены общим прошлым, выражавшимся в исторических преданиях, обычаях, языке, религии и образе жизни. Чтобы четче дистанцироваться от понятия «этнос», необходимо указать на ситуативный характер этнической принадлежности, минимизировать опасность эссенциализации, которая часто подвергается критике в науке, и прежде всего избежать имплицитного понимания этносов как предшественников современных наций[83 - Ср. дискуссию в журнале Ab Imperio, вызванную статьей Давида Снита: Sneath. Tribe, Ethnos, Nation: Rethinking Evolutionist Social Theory and Representations of Nomadic Inner Asia, которая, в свою очередь, основана на его книге: Idem. The Headless State: Aristocratic Orders, Kinship Society, and Misrepresentations of Inner Asia. New York, 2007. Особенно интересны, в частности, материалы: Abasin S., Lkhamsuren M.?E., Edgar A., Glebov S. Forum Ab Imperio, Debating the Concepts of Evolutionist Social Theory // Ab Imperio. 2009. № 4. Р. 80–109 (Sneath), 110–175 (Forum). – Применение термина «этническая группа» критикуется в: Brubaker. Ethnicity without Groups. Р. 7–27.].

То, что сказано выше о важнейших для данного исследования регионах и этнических группах, показывает, что центральная задача и специальный интерес данного исследования состоит в том, чтобы проанализировать имперскую российскую политику в рамках трансрегионального подхода[84 - Хотя трансрегиональный подход данного исследования ограничивает его югом и востоком Российской империи, однако возникает вопрос, не была ли во второй половине XVIII века российская элита уже готова и не стремилась ли она проецировать установившееся к тому времени свое чувство превосходства также и на население западных периферий. Так, в доводах, которыми Екатерина II оправдывала раздел Польши, обнаруживаются элементы дискурса цивилизаторской миссии, согласно которому необходимо бороться с беспорядком, анархией и религиозным фанатизмом и защищать население от «одичания». Однако данная аналогия имеет свои границы. Данный дискурс не сопровождался политикой внешнего контроля над обществом в целом, сопоставимой с той, которая практиковалась в отношении народов на востоке и юге. – Zernack. Polen und Ru?land. S. 263–315. Я хотела бы поблагодарить А. И. Миллера за предоставленный им повод к размышлениям.]. Вопрос состоит в том, существовали ли и в какой степени особые концепции и практики российской элиты, которые применялись одинаковым или сходным способом на разных периферийных территориях, и это несмотря на гетерогенность и фрагментарность Российской империи, подвижность и прагматичность российской элиты, а также особенности акторов из числа коренных жителей и обстоятельств на местах.

Широкий географический и этнический охват настоящего исследования вместе с тем не должен заслонять того факта, что взаимодействие нерусских этнических групп на юге и востоке с российской имперской элитой освещается в работе асимметрично. Центральным является вопрос, когда и как внутри российской элиты возникли имперское сознание и имперские и колониальные концепции и практики господства и как они изменялись. Такой взгляд, при котором внимание ограничивается акторами из среды российской элиты, вызван тем, что империи раннего Нового времени создавались в первую очередь элитами[85 - Osterhammel. The Great Work of Uplifting Mankind. Р. 370.]. Отсюда следует, что в данной работе речь идет преимущественно об образе мышления и действиях очень узкого слоя политических, военных и административных государственных чиновников в правительственном центре и на периферийных территориях, различным действиям которых время от времени оказывали поддержку представители царского правительства, не имеющие статуса государственных чиновников[86 - Вопрос о том, что образ мышления и практики элиты все же не могут быть проанализированы изолировано, но лишь с учетом взаимодействия с коренным населением, еще будет рассмотрен более подробно.].

Под понятием имперской российской элиты, которая никоим образом не представляла собой монолитного блока и чьи порой противоречащие друг другу позиции и подходы рассматриваются в отдельных главах, следует понимать всех тех, кто стратегически и оперативно осуществлял построение империи и ее сохранение. Это понятие охватывает множество лиц – от сотрудников Коллегии иностранных дел в Санкт-Петербурге до командующих войсками вдоль Сибирской линии укреплений, от купцов и моряков, именем царя производивших захват островов в пользу империи и для этого бравших заложников из коренных жителей в северной части Тихого океана, до губернатора Астрахани и географа и хрониста Оренбургской экспедиции. Понятие имперской элиты, таким образом, в принципе включает в себя и тех ученых или исследователей, которые писали об империи как империи, идентифицировали себя с ней и своим трудом непосредственно обслуживали нужды тех, кто принимал политические решения.

Однако при этом многочисленные этнографы и народоведы, которые в течение XVIII века с исследовательским энтузиазмом принимали участие в бесчисленных экспедициях и ознакомительных поездках петербургской Академии наук прежде всего в Сибирь, на Дальний Восток и Северный Кавказ, играют в данном исследовании скорее вспомогательную роль. Хотя они и способствовали распространению в центре империи знаний об этнических группах периферийных территорий и в этом смысле укрепляли имперскую власть, все же их статистика, топография и отчеты о путешествиях носят совершенно иной характер по сравнению с письменными свидетельствами их современников из непосредственного окружения политических и военных руководителей державы. Сознание собственного цивилизационного превосходства не занимает центрального места в научных трудах этнографов и народоведов. Они характеризуются преимущественно рационализмом и непредвзятой научной этикой, выражающей глубокое уважение по отношению к Творению и к разнообразию человечества[87 - Некоторые российские ученые XVIII века указывают, например, на разницу в уровне своих знаний и знаний представителей сибирских племен с шаманскими верованиями. Тем не менее они не делают из этого никаких выводов политического характера. Slezkine. Naturalists versus Nations; Dahlmann. Von Kalm?cken, Tataren und Itelmenen; Bucher. Wahrnehmung und Beschreibung des Schamanismus; K?hler. Russische Ethnographie und imperiale Politik; Glebov. Siberian Ruptures.].

Однако было бы неверным делать вывод на основе характера работы российских ученых, что в XVIII веке в российском государстве вообще не существовало сознания цивилизационного превосходства[88 - K?hler. Russische Ethnographie und imperiale Politik. См. рецензию на книгу Vulpius в «Sehepunkte»; Glebov. Siberian Ruptures. – О взаимозависимости немецкой и российской этнографии и народоведения в XVIII веке см.: Vermeulen. Before Boas.]. Скорее различия между разнообразными группами акторов ясно показывают, что представители разных профессиональных сообществ ощущали себя принадлежащими к разным мирам[89 - О практически герметичной изоляции «этнографического дискурса» от политических дискурсов см. также: Погосян. «О законе своем и сами недоумевают».]. Только некоторые ученые видели себя на службе или орудием имперской политики. Напротив, представители имперской администрации не только анализировали свой опыт контактов с нехристианскими этническими группами на юге и востоке с начала XVIII века с учетом парадигмы цивилизованности, но и вырабатывали на основе этой парадигмы стратегии для изменения этих групп. Взаимодействие между научной средой, с одной стороны, и политико-административно-военными кругами, с другой, в XVIII веке происходило лишь в редких исключительных случаях. Поэтому в российском контексте не может идти речь о широком соучастии этнографов в колониальном господстве, как это происходило среди англичан и французов, о чем упоминает Эдвард Саид в характеристике введенного им термина «ориентализм»[90 - Саид. Ориентализм. Западные концепции Востока. Новаторская книга Саида, по сей день оказывающая влияние на исследования, демонстрирует, что западные империи выработали стереотипные взгляды на азиатские народы и их культуру, чтобы этим оправдать свое право на колонизацию. – Исключениями среди российских ученых XVIII века были географы, картографы и историки И. К. Кирилов, В. Н. Татищев и П. И. Рычков, которые выступали и как исследователи, и как представители имперской и временами колониальной политики. Подробнее об акторах см. соответствующие главы. – О типичном соучастии этнографов, этнологов или позже антропологов в осуществлении политики колониализма в заморских владениях западноевропейских держав см.: Trotha. Was war Kolonialismus? S. 84; Asad. Anthropology and the Colonial Encounter. – О признаках ориентализма среди российских этнологов и антропологов XVIII века см.: Schimmelpenninck van der Oye. Russian Orientalism.].

Принципиальным для понимания «российской элиты» в данной работе является учет ее полиэтничного состава. Понятие российской элиты включает в себя и остзейских немцев-помещиков, и переводчиков тюркского происхождения, и служилых людей из русскоязычных семей[91 - Ср. аналогичное мнение в отношении остзейских немцев: Kusber. Imperiale Wissenschaften und Expansion.]. По этой причине прилагательное русский используется в нашей работе только тогда, когда речь идет об обозначении русского языка, о коренном населении русско-православной веры, чьим родным языком являлся русский, или о становлении Великого княжества Московского в дополиэтничный период его существования. Во всех остальных случаях, особенно для обозначения государства и его политической, военной и культурной элиты, последовательно используется термин российский, а сама страна называется «державой», «царством» (Reich) или «империей» (Imperium), но не «Россией».

Такой выбор лексики представляется уместным не только потому, что он отражает языковую дифференциацию языка источников XVIII века. Именно в эту эпоху, с приданием законченной формы петровскому государству, прилагательное российский вошло в повседневный язык для обозначения полиэтничного государства, а сама держава отныне именовалась Российской империей[92 - Однако и по сей день многое из того, что касается происхождения и значения прилагательного российский, остается неясным. С одной стороны, российский впервые встречается уже в XVI веке (митрополит Макарий писал Ивану IV о «росийском царствии» и о «росийских царях». ПСРЛ. Т. 13. Ч. 1. С. 195). С другой стороны, в начале XVII века определение российский было распространено в польско-украинских кругах и, как правило, подразумевало всех православных славян, как, например, у архимандрита Елисея Плетенецкого и богослова Захария Копыстенского. Rothe. What Is the Meaning of «Rossijskij» and «Rossija». Р. 111; Sysyn. The Image of Russia and Russian-Ukrainian Relations, особенно S. 117–118. – Даже в XVIII веке различие между прилагательными русский и российский не всегда было строгим и зависело от контекста. Ширле. Понятие «Россия» в политической культуре XVIII века; Она же. Учение о душе и характере народов. С. 135.]. Однако прежде всего данная система понятий отражает растущее осознание имперской элитой этнического многообразия империи и тем самым является предметом данной работы.

Анализ имперского господства и постколониальные исследования

Поскольку в настоящем исследовании взаимодействие российской элиты и представителей нерусских этнических групп на юге и востоке освещается асимметрично, а акцент делается не на коммуникациях, сотрудничестве и жителях приграничья, а «только лишь» на концепциях и практиках российской стороны, данную работу можно было бы упрекнуть в том, что она «в очередной раз» предлагает исследование из ряда трудов «старой» историографии «белой» политики в отношении коренных этнических групп, где в качестве действующих лиц выступают прежде всего колонизаторы или колониальные власти, в то время как коренным народам присваивается статус объекта[93 - White. The Middle Ground. XXVII.].

В действительности коренные этнические группы важны для настоящей работы настолько, насколько им удавалось влиять на концепции и стратегии имперской российской элиты, изменять их, препятствовать их реализации или вообще порождать их. Однако именно с учетом этих аспектов можно плодотворно использовать результаты постколониальных исследований в данной работе, в которой middle ground, поиск гибридных культур или идентичностей, не является основным предметом исследования[94 - Понятие middle ground изобрел Ричард Уайт. С его помощью Уайт определяет «место между: между культурами, народами и между империями и негосударственным миром деревень. Это область между исторической авансценой европейского вторжения и оккупации и задним планом поражения и отступления индийцев». White. The Middle Ground. XXVI. Уайт отвергает историографию, которая выстраивает строгую дихотомию между (белыми) колонистами и местным колонизируемым населением. – Убедительный анализ middle ground на Северном Кавказе, на Дону, в южных степях и в Якутии, учитывающий и XVIII век, предлагают: Barrett. At the Edge of Empire; Boeck. Imperial Boundaries; Glebov. Siberian Middle Ground. Р. 121–154; Malikov. Tsar, Cossacks, and Nomads; Khodarkovsky. Bitter Choices; Campbell. Knowledge and the Ends of Empire.].

Так, например, постколониальные исследования справедливо указывают на то, что стратегии имперских элит не следует приравнивать к их успешной реализации и, соответственно, не следует низводить колонизируемых до пассивно реагирующих в том смысле, как это понимал Э. Саид[95 - Саид. Ориентализм, особенно с. 7–47.]. Вместо этого следует учитывать расхождения между ожиданиями имперских акторов или колониальных властей, с одной стороны, и фактическим поведением коренных этнических групп, с другой, то есть необходимо различать притязания на власть и властные отношения[96 - Stoler. Along the Archival Grain. Р. 182–234; Pagden. The Uncertainties of Empire.]. При этом необходимо всегда иметь в виду и учитывать неопределенность населения фронтира, изменение участников местных и коренных миров, а также их взаимное влияние[97 - Bhabha. Of Mimicry and Man; Gruzinski. La Pensеe mеtisse; White. Wild Frenchmen and Frenchified Indians; Feichtinger, Prutsch, Csaky (Ed.). Habsburg postcolonial, и здесь прежде всего доклады Анил Бхати и Петера Нидермюллера ; Hаrs, M?ller-Funk, Reber, Ruthner (Hg.). Zentren, Peripherien und kollektive Identit?ten.]. Особого внимания заслуживает тот факт, что концепции и практики российской элиты постоянно обогащались опытом, полученным российскими акторами прежде всего посредством контакта с коренными народами в целом, а также с местными коренными элитами[98 - Об этом на примере колониальных столкновений в «новом мире»: Jenning. The Invasion of North America; Idem. The Ambiguous Iroquois Empire; Eccles. The Canadian Frontier, 1534–1760; Dowd. Wag the Imperial Dog.]. Итак, данный труд обязан результатам постколониальных исследований, но для него актуальна не их тематика, а их методический подход и мультиперспективность, позволяющие рассмотреть, где это представляется очевидным, прямо выраженный или косвенный «протокол», касающийся местных жителей, который учитывался в концепциях и практиках правления российской элиты[99 - К этому уже давно призывал Рональд Робинсон, введший понятие «коллаборативные системы» (kollaboratives System): Robinson. Non-European Foundations.].

С другой стороны, важно не перегнуть палку, обоснованно отказываясь от строгого разделения метрополии и периферии, и взять в качестве объекта исследования исключительно «совокупности различных имперских ситуаций» и особенно синхронных ситуаций местного уровня[100 - Так, в последнее время, об этом же: Cvetkovski. Introduction. Р. 18.]. Семантика мгновенности, связанная с понятием «ситуации», несет в себе опасность упущения многовековых концептуальных и практических традиций российского имперского господства, а также их модификаций. Как показано в настоящей работе на примере различных сфер политики, основы имперских методов российской элиты возникли как раз не из конкретных коммуникаций или синхронно задуманной «совокупности различных имперских ситуаций». Скорее многие из рассматриваемых здесь практик веками передавались от правительства к правительству и опробовались, развивались и адаптировались к обстоятельствам в зависимости от изменения концепций, условий и сопротивления. Одной из таких принципиально новых концепций было принятие парадигмы цивилизованности.

К тому же подход, при котором любое взаимодействие метрополии и периферии рассматривается только как «имперская ситуация», таит в себе опасность упущения концепций и практик господства, перенесенных имперской элитой с одной периферии на другую. Поэтому исследования, которые обращаются к микроуровню коммуникаций отдельных лиц или малых групп, хотя и необходимы, но в то же время должны быть дополнены работами, рассматривающими широкие связи как на межрегиональном, так и на диахронном уровне, без нивелирования при этом имперского многообразия как в центре, так и на периферии[101 - К этому же недавно призывал Osterhammel. Die Verwandlung der Welt. S. 663.]. В этом смысле работа выступает за более тесное, чем ранее, сочетание ситуативного подхода в истории империи с акцентом на административной преемственности и трансфере административных практик[102 - Хотя А. И. Миллер отстаивает ситуативный подход в истории империй, с помощью которого стремится преодолеть как этнический, так и региональный подход, вместе с тем он не хочет рассматривать взаимодействия между различными перифериями изолированно друг от друга, но учитывать опыт и трансферы со стороны центральных властей (P. 17). Miller. Between Local and Inter-Imperial. Однако опыт и трансферы нужно анализировать не только в их географическом разнообразии, но и в диахронном разрезе.].

1.4. СТЕПЕНЬ ИЗУЧЕННОСТИ ПРОБЛЕМЫ И ИСТОЧНИКИ

Данное исследование базируется на многочисленных предшествующих работах. Главной из них по-прежнему остается фундаментальная работа о многонациональной империи, в которой А. Каппелер в 1992 году сфокусировал внимание на полиэтнической природе русского царства, вследствие чего, одновременно с возникновением государств – преемников Советского Союза, Российская империя в последние десятилетия оказалась предметом активного исследования историографии[103 - Помимо уже указанной литературы, см. обзор исследований: Vulpius. Das Imperium als Thema der russischen Geschichte; Weeks. Nationality, Empire, and Politics.]. При этом лишь в редких случаях трансрегиональные имперские концепции и практики господства российских правительств и имперской элиты исследовались с точки зрения XVIII века. Опираясь на новаторские исследования Б. Э. Нольде, М. Раева, Фредерика Старра, Юрия Слёзкина и дальнейшую работу А. Каппелера, в последние годы прежде всего М. Ходарковский и У. Сандерленд посвятили себя изучению фундаментальных проблем имперского российского господства и колонизации на примере российской политики в отношении территорий и этнических групп южных степей и Северного Кавказа[104 - Nolde. La Formation de L’ Empire Russe; Raeff. Patterns of Russian Imperial Policy; Idem. Uniformity, Diversity, and the Imperial Administration; Starr. Tsarist Government; Kappeler. Ru?lands erste Nationalit?ten; Слёзкин. Арктические зеркала; Khodarkovksy. Where Two Worlds Met; Idem. Russia’s Steppe Frontier; Sunderland. Taming the Wild Field.]. Им данная работа обязана существенными открытиями и стимулами.

В то же время данное исследование выходит за рамки упомянутых работ по двум аспектам. Во-первых, впервые всесторонне прорабатываются последствия принятия парадигмы цивилизованности имперской политикой российского царства в XVIII веке. Во-вторых, межрегиональный подход позволяет сосредоточиться на некоторых имперских концепциях и практиках, которые до сих пор не рассматривались вовсе или лишь кратко упоминались, проследить стадию их возникновения, проанализировать их в межрегиональной взаимосвязи и с учетом центральных тезисов данной работы описать их особую эволюцию в XVIII веке.

Весьма полезными оказались многочисленные монографии, посвященные двустороннему взаимодействию между российским центром и отдельными этническими группами на юге или востоке царства[105 - См. уже процитированные работы, а также: Аполлова. Экономические и политические связи; Басин, Сулейменов. Казахстан в составе России.]. Исследования middle ground также сыграли важную роль в данной работе. Речь идет о ситуации, возникшей из столкновения интересов и действий различных степных народов, коренного или переселенного казачьего населения, а также представителей российской администрации, в частности, вдоль реки Яик/Урал и на Северном Кавказе[106 - Barrett. At the Edge of Empire; Boeck. Imperial Boundaries; Malikov. Tsar, Cossacks, and Nomads; Campbell. Knowledge and the Ends of Empire.].

В вопросах, касающихся концепции и развития цивилизаторской теории, политики цивилизирования и миссии (или миссий) цивилизирования, исследование опирается на выдающиеся труды Ю. Остерхаммеля[107 - Osterhammel. Die Entzauberung Asiens. S. 235–270, 394–404; Idem. «The Great Work of Uplifting Mankind»; Idem. Europe, the «West»; Idem. Welten des Kolonialismus.]. Особая роль принадлежит его статье 2005 года, в которой впервые была заложена теоретическая база концепции цивилизирования и цивилизаторской миссии. Данную работу обогатило также недавнее исследование У. Хофмайстера, в котором он, опираясь на идеи Остерхаммеля, предложил тематически связанное исследование русских представлений о миссии цивилизирования в отношении Средней Азии в конце XIX века, что позволяет обнаружить преемственность и разрывы в диахронном сравнении идей цивилизирования[108 - Hofmeister. Die B?rde des Wei?en Zaren.].

Обращение к литературе становится менее плодотворным, если коснуться вопроса о связи между восприятием идей Просвещения и имперской, а также колониальной политикой в царской державе. В то время как историография «русского Просвещения» до сих пор оставляла за рамками рассмотрения имперский или тем более колониальный аспект, связанный с восприятием просвещенческих идей и практик российскими акторами, данная тема уже давно занимает умы историков, изучающих западноевропейские колониальные империи[109 - Даже в недавних работах, посвященных Просвещению в Российской империи, не учитываются последствия рецепции просветительских идей в российской имперской политики. Hamburg. Russia’s Path Toward Enlightenment; Lehmann-Carli. Aufkl?rung in Russland. S. 114–116; Schippan. Die Aufkl?rung in Russland; Wirtschafter. Thoughts on the Enlightenment; Renner. Russland. – Влияние идей Просвещения на восприятие этнографической инаковости русскими учеными рассматривает Slezkine. Naturalists versus Nations. P. 39–45. – Недавние исследования о неоднозначной связи между идеями Просвещения, их восприятием и колониализмом в других регионах мира – Tricoire. Der koloniale Traum; Tricoire, Pecar (Hg.). Falsche Freunde; Belmessous. Assimilation and Empire; Carey, Trakulhun. Universalism, Diversity, and the Postcolonial Enlightenment; Carey, Festa. Introduction; Stewart. Journey to Empire; Osterhammel. Welten des Kolonialismus; Weber. Bаrbaros; Ghachem. Montesquieu in the Caribbean; Marshall. Taming the Exotic.]. Поэтому большим подспорьем в работе стало знакомство с исследованиями о португальской и испанской политике XVIII века в Южной Америке, а также о французском господстве на Мадагаскаре[110 - Данный обмен мнениями оказался возможным благодаря организованный Дамьеном Трикуаром конференции, посвященной Просвещению и колониализму, доклады которой см.: Tricoire. Enlightened Colonialism, и прежде всего доклады, которые сделали Д. Трикуар, Мария Режина Селестино де Алмейда, Лиа Куарлери и Клеменс Капс.].

Важные импульсы работа приобрела благодаря основанному в 2000 году русско- и англоязычному журналу Ab Imperio, редакция которого позиционирует себя как пионера в направлении исследований под названием «Новая имперская история»[111 - Герасимов, Глебов, Каплуновский, Могильнер, Семенов. В поисках новой имперской истории. – «Новые имперские исследования» (Neue Imperiumsforschung) сформировались под воздействием Post-Colonial Studies и в особенности британской «новой имперской истории» (New Imperial History). – В соответствии с этим новым подходом к изучению империй британская метрополия и ее заокеанские колонии больше не рассматриваются по отдельности, но выявляется глубокое воздействие имперской политики и ее восприятия в колониях на британские элиты и британскую политику в метрополии. См.: Wilson. Introduction; Hall. Civilising Subjects. – Обзор мирового развития «новой имперской истории», ее потенциала и исследовательских перспектив см.: Hirschhausen. A New Imperial History?]. Это развивающееся во всем мире направление, а также инициация культурно-исторических исследований российского государства в значительной степени вдохновили данный проект. Одна из задач состоит в том, чтобы взглянуть на феномен империи безоценочно. Неэффективным представляется рассмотрение империи в традиции XIX века и его национальных движений или в традиции марксистской теории империализма как стадии, которую следует преодолеть или которая впоследствии была преодолена государством в своем развитии; в то же время не следует впадать в имперскую ностальгию и видеть в империях государственные образования, которые по природе своей поддерживали мир и сглаживали этнические и религиозные конфликты и исчезновение которых развязало руки сдерживаемому прежде насилию. Вместо этого предлагается решить более трудную задачу – подойти к изучению Российской империи как к феномену домодерна, с языком и коннотациями XXI века, которые по-прежнему формируются под влиянием эпохи национализма и преимущественно антиимпериалистических национальных движений.

Для этого крайне важно поставить восприятия и толкования современников в центр анализа и, таким образом, заняться рассмотрением языка самоописания империи в эпоху перемен в XVIII веке[112 - Редакция Ab Imperio. Языки самоописания империи; Aust. Vergleich und Sprachen der Selbstbeschreibung.]. В этом отношении в каждой главе этой книги важную роль играет история понятий, разработанная Р. Козеллеком в его многотомном труде «Основные исторические понятия» («Geschichtliche Grundbegriffe»), усовершенствованная в последующие десятилетия в результате плодотворной критики и превращенная в исследование лексических полей и историю семантических полей, а также обогащенная ценными работами историков-русистов, посвященными центральным понятиям XVIII века[113 - Козеллек. Введение. С. 23–44; Koselleck. A Response to Comments; Idem. Begriffsgeschichten; Richter. The History of Political and Social Concepts; B?deker. Reflexionen ?ber Begriffsgeschichte; Reichardt. Wortfelder – Bilder – semantische Netze; Thiergen (Hg.). Russische Begriffsgeschichte; Живов (ред.). Очерки исторической семантики русского языка. – Ценный вклад в историю понятий Российской империи внесла И. Ширле – как своими многочисленными статьями, так и двухтомным сборником (под редакцией И. Ширле, Д. А. Сдвижкова и А. И. Миллера). Ширле, Сдвижков. Понятия о России. – В недавнее время ценность истории понятий была критически рассмотрена Sperling. «Schlafende Sch?ne»?; реплика по данной теме: Aust. Kommentar.].

Угол рассмотрения, принятый в этом исследовании, таков, что в центре внимания находятся как те источники, которыми царские правительства задавали правовые и административные рамки для сосуществования в многонациональной империи, так и те, в которых проявляются рефлексии имперской элиты по поводу ее межрегиональных концепций и практик господства. В этом смысле можно в общих чертах определить четыре группы источников: первая включает документы, касающиеся правовых норм различных правоустанавливающих органов. К ним относятся среди прочего указы царей, правительственные законы, акты и решения Сената, Синода или отдельных коллегий, а также официальные дипломатические соглашения, присяги на верность вождей этнических групп и изволения органов принятия решений коренных народов.

Вторая группа источников включает документы исполнительного аппарата. К ним относятся не только инструкции, приказы и записки Коллегии иностранных дел и соответствующей региональной администрации, но прежде всего переписка между представителями различных иерархических уровней, между местными представителями администрации и элитой коренного населения. Некоторые из этих документов носят информационно-документальный характер (таблицы, сведения о населенных пунктах, описательные отчеты), другие являются стратегическими материалами (проекты, планы, мнения), третьи – отчетами вышестоящему государственному органу.

Третья группа состоит из документов сугубо личного характера, таких как мемуары, воспоминания, дневники, рукописи и путевые заметки. Четвертый тип источников включает русские летописи[114 - Состав третьего корпуса изученных документов представлен в списке литературы. Русские летописи изучались по: Полное собрание русских летописей (ПСРЛ).].

Первый ресурс для ознакомления с источниками нормативно-правового характера – 48 томов «Полного собрания законов Российской империи», в котором, вопреки его названию, собраны отнюдь не только законодательные тексты, но и бесчисленные материалы второго корпуса источников[115 - ПСЗРИ. Т. 1–46. СПб., 1830.]. Существенные дополнения были также взяты из «Сборников императорского Русского исторического общества»[116 - СИРИО. Т. 1–148. СПб., 1876–1916.].

Кроме того, мы, историки, работающие над имперской историей российского государства в XVIII веке, в большом долгу перед нашими коллегами, трудившимися в период заката Российской империи, а также перед советскими коллегами, особенно работавшими в 1930–1970?х годах: они собрали воедино бесчисленное множество ценных документов из центральных и местных архивов российской державы и Советского Союза, опубликовали их и снабдили грамотными вводными статьями и комментариями. Эти сборники источников широко отражают восприятие, стратегии и практики как правительственного центра, так и его административных, военных и экономических представителей на перифериях[117 - Важнейшими источниками этого рода для Сибири, Дальнего Востока, региона северной части Тихого океана, Русской Америки стали в настоящей работе (названия сокращены): Колониальная политика царизма на Камчатке и Чукотке в XVIII веке; Колониальная политика Московского государства в Якутии XVII в.; Русские открытия в Тихом океане; Ефимов, Орлова (ред.). Открытия русских землепроходцев. – Для южных степей: КРО. Т. 1; КРО. Т. 2; МпиК ССР; МипсК; История Букеевского ханства. 1801–1852 гг.; МпиБ АССР; РТуркО; Ногайско-русские отношения в XV–XVIII вв.; Русско-ногайские отношения и казачество в конце XV – XVII веке. – Для Северного Кавказа: КабРО. Т. 1–2; Русско-осетинские отношения в 18 веке; РДагО. Т. 1–3. – О названных регионах ценная информация содержится также в РМонгО. Т. 1–3.].

Преимущественно опубликованные источники относятся к документам Российского государственного архива древних актов, Российского государственного военно-исторического архива, Российского государственного исторического архива и Архива Санкт-Петербургского института истории Российской академии наук. Некоторые из опубликованных источников хранятся в архивах соответствующих регионов.

Документы, составленные сторонними наблюдателями, и письменные свидетельства представителей нерусских этнических групп, опубликованы преимущественно как в оригинале, так и в русском переводе[118 - Так, например, казахские тексты как в оригинале, так и в переводе опубликованы в КРО. Т. 1. Эти тексты вышли из-под пера личных секретарей (абызов), которых содержал на службе каждый казахский хан, султан или знатный предводитель племени. О проблеме недостаточной образованности многих из этих секретарей, что негативно отражалось на качестве текста, см.: Киреев, Алейникова, Семенюк, Шоинбаев. Предисловие // КРО. Т. 1. XV.]. Однако тексты, выполненные современными документу переводчиками представителей нерусских элит, необходимо рассматривать в качестве первоисточников с определенной осторожностью. Учитывая проблемы, связанные с переводом на русский язык в то время, их можно лишь в ограниченной степени считать достоверным отражением реакций коренных акторов[119 - Многим переводчикам не хватало знаний. Кроме того, историк не может точно определить, не приспособил ли, и если да, то в какой степени, переводчик оригинальную цитату или оригинальный текст к горизонту ожиданий адресата, как правило местной административной российской элиты, не смягчил ли он острые формулировки или не опустил ли их вовсе. О проблематике недостаточности переводческих навыков с русской точки зрения той эпохи см.: Татищев. Разговор двух писателей о пользе науки и училищах [1733] // Избранные произведения. С. 89. Наряду с этим: Khodarkovsky. Russia’s Steppe Frontier. Р. 69–75; Schierle. «Sich sowohl in verschiedenen Wissensgebieten als auch in der Landessprache verbessern». О проблеме переводов в испанском колониальном контексте: Rafael. Contracting Colonialism.].

Но взгляды и поведение групп коренного населения (и здесь в первую очередь их элит) также просматриваются и в документах, составленных российскими акторами. Так, в них широко обсуждается сопротивление коренных народов или стратегические соображения российской стороны о способах его преодоления. С оговоркой, что именно «российская призма» всегда определяла тему и содержание, «местный протокол», таким образом, включался в формирование, а также в реализацию имперских российских практик[120 - Отсутствие письменной традиции у многих нехристианских народов российских периферий в XVIII веке затрудняет привлечение первоисточников нерусских акторов с целью получения из них дальнейших знаний об имперских российских практиках.]. Не меньший интерес, чем вопросы о том, каким образом государственные служащие воспринимали коренное население, какими знаниями они при этом обладали и какие выводы они делали из этих знаний, вызывает вопрос, о чем они в каждом конкретном случае умалчивали[121 - Stoler. Along the Archival Grain. Р. 17–53; Landwehr. Geschichte des Sagbaren. S. 173; Tricoire. Enlightened Colonialism?].

1.5. СТРУКТУРА РАБОТЫ

Поставленный в начале введения вопрос, существовала ли империя в восприятии государственной элиты в смысле политики дифференциации до 1721 года, стал отправной точкой второй главы. Она посвящена фундаментальной проблеме – в какой степени и при каких условиях нерусские группы населения становились или могли стать подданными царя. Глава затрагивает, таким образом, основополагающий аспект – как вообще выглядела русская концепция подданства до XVIII века. Возможно ли в особенностях конкретных процедур приема и последующего правового статуса обнаружить различия между приемом под власть княжества Московского, а позже Московского государства, с одной стороны, русскоязычных групп, а с другой – нерусского населения? Отражается ли в концепции подданства имперский характер Российской империи или скорее характер унитарного государства? Какие трансформации, оказавшие влияние на концепцию российского подданства в XVIII веке, можно выделить на фоне концепции подданства прошлых веков?

В третьей главе основной тезис работы – эпохальный исторический поворот в имперской политике российского государства через принятие парадигмы цивилизованности – рассматривается как бы в миниатюре, осмысливается на примере центрального элемента, которым подданство русских отличалось от подданства нехристианских этнических групп на юге и востоке: речь идет о российской практике взятия заложников. Поскольку эта имперская практика имела решающее значение для прочного закрепления российской экспансии в отношении всех рассматриваемых этнических групп и в некоторых случаях сохранялась вплоть до середины XIX века, а в историографии данному методу уделялось до сих пор мало внимания, этому вопросу посвящена отдельная глава.

История возникновения заложничества со времен Киевской Руси, во-первых, опровергает прежде всего до сих пор едва ли оспариваемое мнение, будто Великое княжество Московское переняло этот метод у монголов и якобы даже детали этой практики несут на себе монгольский отпечаток. В продолжение этой мысли в работе приводится тезис о том, что имперское заложничество было заимствовано Московским государством из османской традиции через Северный Кавказ в XVI веке и впоследствии обрело специфически русский или российский характер. В этом варианте заложничество применялось в де-факто империи XVI и XVII веков от Северного Кавказа до Камчатки. Только на фоне знаний об особенностях практики московского заложничества становится понятной степень ее трансформации, произошедшей в XVIII веке, а именно – изменения в отношении к заложникам, которые рассматривались уже не как оставленные в залог и подлежащие хранению объекты, а как объекты цивилизаторских планов и колониальной эксплуатации.

Это создает предпосылки для четвертой и самой длинной главы, состоящей из шести подразделов, каждый из которых носит самостоятельный характер, и на примере широкого спектра тем освещающей изменения в имперских концепциях и практиках господства в XVIII веке. В то время как в главах о подданстве и взятии заложников итоги подводятся только в конце, гораздо больший объем четвертой главы делает целесообразным подведение итогов после каждого подраздела.

В первом подразделе (4.1) прослеживаются все три шага формирования российского цивилизаторского дискурса в имперском измерении в XVIII веке: возникновение понятийного поля «цивилизованности» и «цивилизации», самоатрибуция российского населения/российского государства как цивилизованного (независимо от инициированного Петром I параллельного дискурса цивилизирования собственного населения), а также воля к цивилизированию остального нерусского населения на основе предполагаемой собственной цивилизованности и цивилизации.

Цель пяти последующих подразделов состоит в том, чтобы продемонстрировать, как интеллектуальное принятие парадигмы цивилизованности породило политическую практику, которая иногда следовала колониальным образцам. При этом в центре внимания в первую очередь находятся зарождение и изменение определенных дискурсов и практик российской элиты. Вопросы о воздействии, масштабах и устойчивости практик хотя и рассматриваются, но в целом играют второстепенную роль.

Прежде всего (4.2) рассматривается стратегия российской элиты, которая использовала старую традицию строительства оборонительных линий на южном фронтире государства в XVIII веке для проведения новой территориальной политики, в соответствии с принципами которой производилось фундаментальное вмешательство в жизнь уже покоренных, нехристианских этнических групп с целью «организовать» ее в соответствии с российскими интересами и потребностями.

В следующем подразделе (4.3) раскрывается значение принудительной массовой христианизации, которая была начата Петром I и которая лишь на первый взгляд имела религиозные цели: на самом же деле речь шла о переходе от завоевательной политики к «политике цивилизирования». Четвертый подраздел (4.4) посвящен расширению этой кампании путем вмешательства в образ жизни и экономический уклад коренных народов. Тема пятого подраздела (4.5) – постепенное выхолащивание и преобразование местных властных и правовых структур в соответствии с российскими интересами и на основе убеждения в собственном цивилизационном превосходстве. Шестой и последний подраздел (4.6) обрамляет все предшествующие, поскольку в нем рассматриваются базовые концепции и практики русской культуры господства, которые использовались для установления лояльности и отчасти для «цивилизирования» нерусских групп населения на юге и востоке.

В то время как в главе о заложничестве более или менее сбалансированно представлен межрегиональный (и диахронный) подход в исследовании Северного Кавказа, южных степей, Сибири, Дальнего Востока, северной части Тихого океана и Русской Аляски, в четвертой главе регионально обусловленные различия и тематический охват требуют выдвижения на первый план различных периодов и районов в зависимости от рассматриваемых тем. В случае территориальной колонизации в центре внимания оказываются южные и юго-восточные степные народы; однако при рассмотрении трансфера новой региональной политики сюда включается и Северный Кавказ. Кампания по христианизации Петровской эпохи анализируется в первую очередь на материале этнических групп Сибири и Дальнего Востока, а также – в гораздо меньшей мере – Среднего Поволжья. Что касается вмешательства в образ жизни и экономический уклад, здесь на переднем плане оказываются степные народы и Северный Кавказ, в то время как этнические группы северной части Тихого океана и Русской Аляски лишь кратко упоминаются.

После краткого обзора различных российских подходов к структурам господства нерусских этнических групп от Северного Кавказа до якутов и ительменов, подробно анализируются выхолащивание и трансформация властных и правовых структур коренных народов на примере калмыков и казахов. Последний подраздел, раскрывающий такой аспект российской культуры господства, как достижение лояльности через милость и дары, вновь касается всех нерусских этнических групп на юге и востоке империи.

2. КОНЦЕПЦИЯ ПОДДАНСТВА КАК ИНСТРУМЕНТ СОЗДАНИЯ ИМПЕРИИ

В XVIII веке Российская империя значительно расширилась не только территориально. Помимо завоевания остзейских губерний, броска на Дальний Восток и в Русскую Америку, присвоения южных степей, Крыма и территорий разделенной Польши, именно в эту эпоху сформировались прежде всего ее особые характеристики, институты и властно-политические практики[122 - О значении XVIII века в развитии российских имперских практик: Каменский. Подданство, лояльность, патриотизм. С. 60.]. Одной из сложнейших, но одновременно и важнейших задач для государства было определение того, при каких условиях соответствующее коренное население и его вожди могли или должны были стать союзниками, опекаемыми или подданными империи в случае аннексии. То, как решался этот вопрос, оказывало важнейшее воздействие на степень успешности имперской экспансии. Кроме того, это в значительной степени определило путь, по которому континентальная империя пошла при формировании населения своего государства. Поэтому в данном параграфе на примере разработки концепции подданства будет описано, как два важных процесса в российской державе, одновременно и тесно переплетаясь, концептуально завершились: процесс образования государства и процесс образования империи.

В то время как концепция российского подданства в смысле «натурализации» посредством индивидуальной добровольной иммиграции уже изучена в литературе, имперский его аспект в значительной степени остается неисследованным[123 - Наиболее существенное исследование, как и прежде, принадлежит Гессен. Подданство. С. 203–206. Кроме того: Woltner. Untertanenschaft von Westeurop?ern; Николаев. Подданство Российской империи. – Хотя Эрик Лор также рассматривает имперский аспект подданства, он почти не затрагивает XVII и XVIII века. Лор. Российское гражданство: от империи к Советскому Союзу. – Об истоках концепции подданства в XV и XVI веках: Трепавлов. Присоединение народов к России. С. 198–205; Шаблей. Подданство в Азиатской России. – В другой работе В. В. Трепавлов рассматривает также и XVIII век, исследуя, однако, вопрос, как местные этнические группы воспринимали свое подданство, а не то, как выглядела российская концепция подданства. Трепавлов. «Белый царь». С. 134–197.]. В своем новаторском исследовании о подданстве в Российской империи либеральный русский историк права В. М. Гессен в начале ХX века пришел к выводу, что до петровского времени единственной возможностью для иностранца вступить в подданство являлось обращение в православие[124 - Гессен. Подданство. Т. I. С. 203–206.]. Гессен тем самым проигнорировал тот факт, что к 1700 году к российскому царству уже «присоединилось» бесчисленное множество неправославных этнических групп, то есть они приняли подданство с присягой правителю, не меняя своей веры. Наоборот, им даже было дано указание принять присягу в собственной вере (подробнее о присяге согласно собственной вере речь пойдет ниже).

Пренебрежение имперским аспектом подданства тем удивительнее, что в XVII и особенно в XVIII веке в результате имперской экспансии удалось включить в состав царства гораздо большее количество подданных, чем когда иностранцы принимали подданство путем индивидуальной добровольной иммиграции. Таким образом, взгляд на концепцию подданства, который учитывает только «натурализацию» через индивидуальную добровольную иммиграцию, дает неполную картину или приводит к неверным выводам.

Что же понимала русская и российская сторона под подданством в своем царстве? Каковы истоки этого понимания и с чем оно может быть связано? Как оно было оформлено терминологически? Какое значение придавалось понятию подданства в имперском контексте? И какие изменения это понятие претерпело в XVIII веке? Итак, в дальнейшем нас будут интересовать не только правовые вопросы «членства» в царском союзе господства. Вместо формального институционального анализа речь пойдет в первую очередь о политических концепциях и практиках, которые применялись во время и после принятия в российское подданство нерусских и нехристианских этнических групп.

Подход, ограничивающийся юридическими вопросами, потерпел бы неудачу из?за того, что Московское государство, несмотря на постоянную иммиграцию и продолжавшуюся имперскую экспансию, не регулировало процесс приема людей в свое подданство почти до середины XVIII века или действовало по-разному от случая к случаю. И даже в XVIII веке отсутствовало законодательство, которое бы общеобязательным образом определяло, как должно происходить включение аннексированной этнической группы в подданство и какие права и обязанности с этим связаны. Несогласованность в действиях российских правительств и терминологическая неопределенность делают невозможным юридически однозначное определение подданства для раннего Нового времени. Говоря словами историка В. М. Гессена, который уже цитировался ранее: «В высшей степени трудно ответить на вопрос: кто является подданным и кто иностранцем в XVIII веке»[125 - Гессен. Подданство. Т. I. С. 209.].

2.1. ВОЗНИКНОВЕНИЕ КОНЦЕПЦИИ ПОДДАНСТВА

Стремление понять российскую концепцию подданства в XVIII веке приводит к вопросу о том, какое представление являлось преобладающим до того времени или c какого момента в Московском царстве вообще существовало представление о подданстве. Американский историк Э. Лор рассматривает включение гетманской Украины в 1654 году как парадигму принятия в подданство в процессе имперской экспансии[126 - Лор. Российское гражданство: от империи к Советскому Союзу. С. 53.]. При этом он опирается на анализ российского ученого-правоведа Б. Э. Нольде. Однако при ближайшем рассмотрении выясняется, что Нольде назвал случай гетманской Украины лишь источником формирования системы «русских областных автономий»[127 - Нольде. Очерки русскаго государственнаго права. С. 287.].

Несомненно, Переяславское соглашение как правовой акт о приеме казачьей Гетманщины, названный по месту его заключения, сыграл выдающуюся роль в формировании концепции русского и российского подданства. В этом вопросе еще предстоит разобраться подробнее. Однако соглашение не стало отправной точкой имперской экспансии. Вероятно, уже в то время существовали «образцы для подражания» при принятии в подданство, уходящие корнями гораздо глубже в историю Московского царства и его формирования. Ведь именно в XV и XVI веках обнаруживаются ключевые элементы, влиявшие на концепцию подданства до конца существования империи. Знание о них является ключом к пониманию подданства также и в XVIII веке.

Основание империи обыкновенно связывают с завоеванием в середине XVI века ханств Золотой Орды, а именно Казани и Астрахани. Московское правительство уже господствовало над полиэтническим населением, когда царь Иван IV вместе с этими ханствами впервые аннексировал государственные образования с чуждой, не восточнославянской и прежде всего нехристианской высокоразвитой культурой. Но и в этих случаях русские завоеватели применяли средство подчинения, которое ни в коем случае не было новым, но давно было им знакомо, – присягу на верность. Московские войска весной 1551 года окружили расположенные западнее Волги районы у Казани, отрезали пути снабжения, начали строительство крепости Свияжск и с помощью военных атаковали население. Жители правого берега Волги, именуемого «Горной стороной», решили «добровольно» подчиниться московским представителям из Свияжска. Русская сторона немедленно преобразовала это «желание подчиниться» во включение в подданство московского царя: царские слуги заставили всех людей Горной стороны (горных людей) «князеи и мырз и сотных князей и десятных и Чювашу и Черемису и Мордву и Можяров и Тарханов» московскому царю «по своей вере правду государю дать», что они и их дети будут царю и князьям «неотступным быти», «служити и хотети во всем добра»; что податные люди будут платить «дани и оброки, как их государь пожялует» и что они не будут держать в плену русских людей[128 - Летописец начала царства Царя и Великого Князя Ивана Васильевича // ПСРЛ. Т. 29. М., 1965. С. 62. – Перечисленные в летописи группы, приносившие присягу, ясно дают понять, что московская сторона в это время мало различала социальные, этнические и функциональные категории. Слово мирза, заимствованное из персидского языка, было аристократическим титулом тюркоговорящих народов, тархан – титул, происходящий из монгольского или османского контекста, который обозначал привилегированное сословие или сословие, освобожденное от уплаты податей. Другие обозначения групп носили этнический, функциональный или социальный характер. Больше о титуле тархан в гл. 4.6. – Присяга на верность, приносившаяся людьми Горной стороны Казанского ханства, отличалась от присяги, которую позже давали татары с другой стороны реки – Луговой. В то время как Горная сторона перед лицом военной угрозы сдалась «добровольно» и получила за это привилегию в виде трехлетнего освобождения от уплаты дани, для татар с другой стороны, которые принесли присягу только после военного поражения, не было никаких льгот. Таким различным обращением с казанским населением в зависимости от того, было ли принятие подданства «добровольным» или насильственным, Московское государство создало прецедент, на который ориентировались соответствующие процедуры при покорении других территорий. Трепавлов. «Белый царь». С. 140–142.].

Правда, многие представители татарского высшего слоя уклонились от присяги, перебравшись на другую сторону реки[129 - Трепавлов говорит о «большинстве татарских аристократов». Трепавлов. «Белый царь». С. 140. А. Каппелер ссылается на выводы советских историков, которые, опираясь на свидетельство «Казанской истории», подчеркивали, что «некоторые князья и мирзы» уклонились от присяги. Kappeler. Ru?lands erste Nationalit?ten. S. 72.]. Завоевание всего Казанского ханства затянулось еще на полтора года. Но решающее значение на данном этапе имеет не количество новых подданных или скорость, с которой совершалась аннексия, а вопрос о том, как и какими средствами московская сторона присоединила к себе политически и культурно чуждые этнические группы. Патриция Сид в своей книге о формах европейского завоевания и захвата земель и народов показала, насколько по-разному англичане, французы, испанцы и голландцы стремились закрепить свои завоевания в раннее Новое время[130 - Seed. Ceremonies of Possession. P. 5, 16–41.]. Средства установления имперского господства над местными жителями (и их землей) основывались на практиках, жестах, процедурах или речах, знакомых им по их собственному, земляческому контексту.

У англичан ритуал имперского присвоения возник из риторики садоводов, практики землевладельцев и аграрных ритуалов плодородия: претензии на право собственности возникали на основании того, что хозяин возделал и огородил поле и построил на нем дом. У французов важную роль играли процессии по модели коронации их собственных королей, у голландцев притязания фиксировались в первую очередь с помощью карт и крайне детальных описаний, у португальцев элитарная традиция исламской и еврейской астрономии и математики предполагала, что территориальные притязания должны проявляться через точное описание наблюдаемых небесных тел.

Для морских империй было характерно осуществлять притязания на господство с помощью преимущественно территориально ориентированных практик. Континентальным империям, таким как Московское царство, напротив, были близки другие ритуалы. Русские не устанавливали никаких знамен на землях ханства, они не отправляли в Москву никакого дерна, они не описывали положение звезд, наблюдаемое в тех местах, не составляли подробных карт земель и не устанавливали своего господства посредством торжественного чтения соответствующих документов перед жителями ханств.

В ходе экспансии до XVIII века включительно царская имперская элита не столько открывала для себя «новую землю», сколько стремилась установить господство на более или менее знакомых территориях над живущими там коренными сообществами и приобрести для царя больше плательщиков дани[131 - Slezkine. Naturalists versus Nations. Р. 27; Sunderland. Imperial Space. Р. 35 f.; Winkler. From Ruling People to Owning Land. Р. 323; Kivelson. Cartographies of Tsardom. Особенно гл. 7.]. Земля играла в Московском государстве лишь роль поверхности, на которой находилось аннексированное население. Следовательно, речь шла об установлении таких ритуалов для упрочения собственного господства, чтобы это привязало людей к новому правителю. На этом фоне становится понятным, почему московская имперская элита в ходе имперской экспансии с самого начала и в первую очередь осуществляла присоединение с помощью присяги на верность местных жителей. Принесение присяги на верность связывалось с фундаментальной целью придать людям новую политическую идентичность. Поэтому до конца монархического периода российской истории этому ритуалу придавалось важнейшее значение.

Однако такого понимания господства, согласно которому для русского царства важны были не столько «новые» земли, сколько вновь присоединенное население, еще недостаточно, чтобы объяснить значение присяги на верность для русской и российской истории. Скорее, в соответствии с концепцией П. Сид, представляется намного более важным поиск более ранних традиций, чтобы понять, почему в качестве решающего критерия включения жителей некоей территории в состав российского государства рассматривалось только обращение к практике присяги на верность и как данная практика интерпретировалась. Полезно в этой связи обратиться к внутренней практике Руси в эпоху Средневековья. Фактически присяга в виде клятвы верности играла важную роль еще во времена Киевской Руси. После принятия христианства в 988 году князья династии Рюриковичей усвоили практику присяги на верность в сочетании с христианскими символами: прежде всего целование креста, которое являлось самой священной формой присяги и превалировало над другими формами, такими как целование икон, прикосновение к мощам или клятва с поднятой над Библией правой рукой[132 - О возникновении и значении целования креста: Стефанович. Крестоцелование; Dewey, Kleimola. Promise and Perfidy; Федоров. О форме присяги в России.].

В конце XIV – начале XV века целование креста, совершенное крестоцеловальником, стало центральным элементом при поступлении восточнославянской служилой знати на службу к московским князьям. В ходе борьбы между Литвой и Москвой за объединение русских земель особое значение приобретала верность тех дворян, которые происходили из областей, близких к границе между Литвой и Москвой. Русский ритуал присяги либо закреплял переход из иного господства в русское/российское, либо приводил к присяге служилую знать на спорных территориях. Присяга стала средством привязки новых дворян к собственному двору, установления связи с ними и, таким образом, обеспечения внутренней стабильности[133 - Stefanovic. Der Eid des Adels gegen?ber dem Herrscher. S. 502. – Присяга обыкновенно рассматривается как «древнейший этнологический феномен» (Герхард Дильхер). Первая зафиксированная в источниках присяга на подданство была дана в 534 году, в эпоху Меровингов. Впоследствии она играла важную роль во многих культурах, не в последнюю очередь в германо-немецкой правовой жизни. О значении и развитии политической присяги в европейской конституционной истории см.: Dilcher. Eid; Friesenhahn. Der politische Eid; Prodi. Der Eid in der europ?ischen Verfassungsgeschichte; Idem. Das Sakrament der Herrschaft; Reiling. Untertaneneid; Munzel-Everling. Eid.].

С первой победой, одержанной в 1380 году над татарским войском, Великое княжество Московское значительно расширило свое главенствующее положение. Столетие спустя последовало насильственное присоединение Новгорода (1478), а еще через два года произошел формальный выход Москвы из-под власти Золотой Орды. Концепция единства правителя и его дружины, восходившая ко временам Киевской Руси, была заменена в эти времена усиления Великого княжества Московского необходимостью обеспечить постоянно растущую империю сплоченностью иного рода. Хотя концепция верного служения дворян князю сохранилась, она была изменена: великий князь Иван III исключил из присяги на верность всякую идею обоюдности. Кроме того, он принуждал к тому, чтобы каждый, кто когда-либо принес присягу верности московскому правителю, оставался связан ею навсегда. Отныне бояре были лишены возможности ухода к другому князю[134 - Каштанов. Государь и подданные на Руси. С. 227; Alef. Das Erl?schen des Abzugsrechts der Moskauer Bojaren; Dewey, Kleimola. Promise and Perfidy. Р. 334.].

Кроме того, в начале XV века был упразднен обычай времен Киевской Руси, позволявший приносить присягу на верность устно. Отныне церковь допускала в качестве присяги только крестоцеловальные записи, фиксируя и формализуя тем самым отношения господства между великим князем и дворянами[135 - Stefanovic. Der Eid des Adels gegen?ber dem Herrscher. S. 498.]. Те, кто прежде были дружинниками, «возлюбленными братьями» князя, теперь превратились в подданных, «от природы» обязанных служить. На смену дружбе и взаимности пришла полная и безусловная преданность служилой знати правителю[136 - Подробно о практике крестоцелования: Стефанович. Религиозно-этнические аспекты; Он же. Крестоцелование.].

Хотя зафиксированное в грамотах крестоцелование, посредством которого скреплялись клятвой отношения господства и подчинения, поначалу еще нельзя было рассматривать как прямое выражение присяги на подданство, нет сомнений в том, что не позднее XV века целование креста де-факто превратилось в присягу на подданство[137 - Stefanovic. Der Eid des Adels gegen?ber dem Herrscher. S. 503.]. Воззвание великого князя Василия III точно отражает это, хотя и относится уже к началу XVI века. Согласно повелению князя, все, «кто хочет сидеть в Масковском государстве», обязаны были целовать крест. Те, кто отказывался от целования креста, должны были покинуть Москву[138 - О крестном целовании и об измене. Новый летописец // ПСРЛ. Т. 14. М., 1965 [перепечатка издания СПб., 1910]. № 169. С. 62.].

Петр Сергеевич Стефанович убедительно доказал, что сакрализованная, личная привязанность дворян к великому князю московскому не была проявлением социально-сословной традиции вассалитета, что она не устанавливала договорных отношений, как это было принято в Западной Европе в духе ленных отношений между сеньором и вассалом. Там вассальная присяга верности как выражение социально-сословных отношений между князем или королем и его знатными приближенными с конца VIII – начала IX века была даже правоустанавливающей для вассальной зависимости[139 - Однако присяга на верность сеньору изначально развилась из клятвы верности в ходе прогрессирующей феодализации. Поэтому долгое время оставалась ощутимой родственность в языковом плане между присягой на подданство и присягой на верность сеньору, хотя исследователи придерживаются того мнения, что и в Средние века существовали две качественно совершенно отличные друг от друга присяги на верность. О дебатах историков права по поводу характера присяг на верность в период Карла Великого: Holenstein. Die Huldigung der Untertanen. S. 25–27, 115–118; Munzel-Everling. Eid. Sp. 1249–1261.]. В случае русской истории – в Великом княжестве Московском – присяга, осуществляемая с целованием креста, представляла собой политическое соглашение, которое воспринималось не как договор, а только как принятие человека в число подвластных, предоставленное ему исключительно милостью правителя.

Юрий Михайлович Лотман, основатель Тартуско-московской семиотической школы, предвосхитил выводы П. С. Стефановича и объяснил их на культурологическом уровне. Согласно Ю. М. Лотману, с русской средневековой точки зрения царская власть была образом небесной власти, в котором воплощалась «вечная истина». Ритуалы власти должны были быть подобием ритуалов божественного порядка. «Перед ее [власти правителя] лицом отдельный человек выступает не как договаривающаяся сторона, а как капля, вливающаяся в море. Отдавая себя [власти], он ничего не требует взамен, кроме права отдавать себя»[140 - Лотман. Семиосфера. С. 377.].

Эта базовая концепция милости правителя при приеме новых подданных была продемонстрирована уже при окончательном подчинении Новгорода, состоявшемся в 1478 году. Царь Иван III настаивал на идее, что он не такой правитель, который заключает договоры со своими подданными, а такой, который лишь оказывает им милость. В то время как представители Новгорода хотели обязать царя выполнить определенные условия договора (крест бы целовал), Иван III категорически отказался брать на себя какие-либо обязательства со своей стороны, ссылаясь на покорение как на акт милости[141 - Флоря. Иван Грозный. С. 98.].

Это представление о характере царской власти как источнике милости, но никак не уступок, в многочисленных вариациях встречается на протяжении веков[142 - В качестве особо примечательного примера, когда московская концепция милости столкнулась с сопротивлением и, однако, российская сторона смогла настоять на том, что царь не должен связывать себя договорными отношениями, можно привести Переяславский договор, заключенный в 1654 году между Москвой и казачьей Гетманщиной. Подробнее об этом далее. – Даже «капитуляция» 1710 года, с помощью которой российская держава присоединила Остзейские губернии, в официальном дискурсе Петровской эпохи не получила договорного характера. Вместо этого было заявлено, что царь имеет законные притязания на Лифляндию и Эстляндию как на родовое наследственное имущество (вотчина). Он только воспользовался своим правом предоставлять защиту жителям, которые ранее подвергались притеснениям со стороны Швеции. С таким нарративом связывалась старая концепция милости. В то же время одновременно был заложен фундамент для будущих конфронтаций между царским правительством и остзейскими губерниями по поводу вопроса о том, обладает ли содержание капитуляции 1710 года для преемников Петра I юридически обязующей силой. Piirim?e. The Capitulations of 1710.]. Вплоть до Нового времени оно являлось одним из центральных компонентов русского и постепенно развивающегося российского имперского мышления. Соответственно, термины «милосердие» и прежде всего «милость», пожалуй, чаще всего встречаются в источниках – документах государственного происхождения.

Примером неизменности концепции даже в XVIII веке является наставление Александра Ивановича Румянцева, губернатора Астрахани и Казани, Василию Никитичу Татищеву, датированное 1736 годом, в котором он объясняет В. Н. Татищеву, как следует поступить с башкирами, восставшими против условий их царского подданства:

Е. И. В. не повелит з бунтовщиками договор чинить, токмо им надлежит в том милосердия просить. <…> ни в никакой договор с ними вступать не извольте, а пристойным образом можете им сие внушить, что сие будет предсудительно Е. И. В. самодержавной власти и высочайшей императорской чести, чтоб с своими поддаными <…> договоры чинить[143 - Письмо А. И. Румянцева В. Н. Татищеву с определениями на представленные ему Татищевым требования восставших башкир // МпиБ. Т. 6. № 137 (06.08.1736). С. 240–242, здесь 241.].

Концепция милости также является более глубокой сущностью мыслеобраза, который американский историк Брюс Грант разработал и определил как «дар империи» (gift of empire) в отношении позиции российского государства на Северном Кавказе в XIX веке, не указывая на глубоко укоренившуюся традицию, лежащую в ее основании[144 - Grant. The Captive and the Gift.]. Для анализа имперского мышления в XVIII веке в рамках этой работы представление о правителе, оказывающем милость, играет весьма важную роль, причем отнюдь не только в главе о подданстве[145 - См. особенно гл. 4.6.].

Во всяком случае, еще до основания многонациональной империи, в ходе укрепления высокого положения Великого княжества Московского в борьбе за то, кому быть преемником Золотой Орды, основные элементы концепции подданства были заложены во внутрироссийском контексте. Эти элементы по большей части или, возможно, даже полностью реализовались, когда в XV веке Иван III приказал организовать походы в так называемую Югорскую землю в Западной Сибири и присоединить к своему царству такие нерусские этнические группы, как остяки и вогулы, или их вождей[146 - Под давлением военного похода московитов оба югорских «князя» Калпак и Течик в 1465 году покорились Московскому великому князю, возможно, в форме еще не зафиксированной письменно присяги на верность. Хотя в летописи не упоминаются понятия, которые соответствовали бы принесению присяги («дать роту» или «дать правду»), однако весь процесс позволяет предположить, что в 1465 году была принесена именно присяга: югорские «князья» были специально привезены в Москву к великому князю Ивану III, который по монгольскому обычаю даровал им титулы князей над Югрой («их пожаловал югорским княжением») и, прояснив с ними вопрос дани, отпустил обратно домой. Этому же ритуалу в 1483 году последовали главы других этнических групп левобережной части нижней Оби. Устюжский летописный свод. М.; Л., 1950. С. 86 и 95. – При последовавшем в 1499 году покорении «князей» Югры присяга на верность уже четко указывается в летописи («князей и земских людей к роте приведоша по их вере»). Воскресенская летопись // ПСРЛ. Т. 8. СПб., 1859 [переизд. 1973]. С. 237. – В целом формы присоединения нерусских народов до покорения Казани и Астрахани еще мало изучены. Первые подходы в проблеме см.: Kappeler. Ethnische Minderheiten im Alten Ru?land.]. Определенно эти же элементы применялись, когда в XVI веке, как уже упоминалось, впервые встал вопрос о том, чтобы аннексировать представителей стоящего высоко в культурном отношении Казанского ханства с мусульманской структурой правления. Именно одна и та же концепция подданства с принесением присяги на верность и представлением о милости в качестве ее базовых элементов была – и это образует особенность российской державы при сопоставлении империй – осуществлена и при присоединении носителей высокой культуры Казанского ханства, и при «собирании земель Киевской Руси» Великим княжеством Московским в предшествующие десятилетия[147 - Выражение «собирание земель Киевской Руси» описывает процесс экспансии Московского княжества и позже Великого княжества, в ходе которого была присоединена большая часть княжеств, до нашествия Золотой Орды находившихся под властью Киевской Руси. Это выражение ни в коем случае не означает, что московские князья и великие князья «вернули» себе родовое имущество своей династии. Скорее следует делать различие между, с одной стороны, Киевской Русью как государством, в традициях которого видят себя сегодня как русские, так и украинцы и белорусы, и, с другой стороны, Московским княжеством, которое исключительно русские рассматривают как колыбель их позднейшего государства. Критику понятия «собирание земель Киевской Руси» см.: Kollmann. The Russian Empire. Р. 48–49.]. Здесь, уже в генезисе Московского государства, лежит ключ к пониманию неразрывного переплетения последующего формирования преимущественно русского унитарного государства и Российской империи.

В последующие столетия основная концепция принципиально оставалась неизменной, а была лишь дифференцирована и в большей степени формализована[148 - Расслоение концепции можно наглядно проследить с помощью текстов, которые использовались в процессе покорения для принесения присяги. Примеры текстов присяг в имперском контексте можно найти в КабРО. Т. 1–2, здесь т. 1. № 143 (06.09.1642). С. 215; Колониальная политика Московского государства. № 9 (1642–1654). С. 10–11; ПСЗРИ. Т. 1. № 69. С. 114. Пункт 69. С. 255 (31.08.1651); ПСЗРИ. Т. 3. № 1585. Пункт 25. С. 320–322 (14.05.1697); КРО. Т. 1. № 70 (19.08.1740). С. 68, 169; № 254. С. 646 (1762); КРО. Т. 2. № 63. С. 114 (март – апрель 1786); РДагО. Т. 2. № 267 (не позднее мая 1786), 195; МпиК ССР. Т. 4. № 19 (05.04.1787). С. 83; РДагО. Т. 2. № 356 (12.04.1803). С. 265–267; № 372 (28.02.1807). С. 279–280; КРО. Т. 2. № 119 (1823). С. 207. – О формулировке присяги, которую приносили все жители царства при восшествии на престол нового царя: ПСЗРИ. Т. 7. № 4646 (02.02.1725). С. 412; № 5070 (07.05.1727). С. 788–789; Т. 8. № 5509 (28.02.1730). С. 253; Т. 11. № 8473 (25.11.1741). С. 538; Т. 15. № 11391 (25.12.1761). С. 875–876; Т. 16. № 11582 (28.06.1762). С. 3–4; Т. 24. № 11391 (25.12.1761). С. 875–876; № 17635 (12.12.1796). С. 230–232; Т. 26. № 19779 (12.03.1801). С. 583–584.]. Если вначале речь часто шла о поддающихся проверке положениях о том, чего нельзя было делать приносящему присягу, то постепенно возобладали позитивные положения с подробными формулировками для описания внутренних отношений и обязательств принимающего присягу. Во второй половине XVIII века присяги в имперском контексте формулировались все более специфично в соответствии с тем, кто именно их принимал. Ниже кратко изложены пять характеристик, с помощью которых можно описать концепцию подданства в том виде, в котором она развилась и формализовалась к началу XVIII века.

Первой и самой важной характеристикой стала вышеупомянутая присяга на верность. Помимо связанной с ней концепции милости, по сравнению с монархиями в «Западной Европе» проявляется еще одна особенность: в то время как в Центральной и Западной Европе было принято приносить присягу на верность непосредственным господам, царское правительство не позднее XVIII века стремилось добиться монополии на присягу. Присяги, которые до сих пор могли приноситься, например по требованию помещиков, епископов или иного низшего светского или духовного начальства, отныне были строго запрещены царями. Присягу на верность следовало рассматривать как центральный элемент автократических притязаний на господство[149 - Rustemeyer. Dissens und Ehre. S. 135–137. Здесь же приведены примеры нарушения запрета приносить присягу лицам, находящимся на более низком, чем самодержец, уровне.]. Эта политика способствовала тому, что принятие присяги ассоциировалось у населения исключительно с претензией на власть царя или формирующегося государства.

Второй существенной отличительной чертой российского подданства начала XVIII века было существующее с давних времен представление о высокой степени личной связи между подданным и правителем[150 - Концепция, согласно которой каждый подданный лично служит правителю, была заложена уже в Соборном уложении 1649 года. Черная. От идеи «служения государю» к идее «служения отечеству». С. 31.]. Эта персонифицированная концепция подданства породила традицию, которая на первый взгляд кажется противоречивой: с самого начала присяга на подданство в случае имперской экспансии содержала положение о вечности. Суть этого положения заключалась, с одной стороны, в том, что принесенная присяга считалась действительно «вечной»; с другой стороны, та верность, в которой клялись правителю, распространялась на его детей и внуков. С этой целью дети и внуки, если они уже существовали, также особо перечислялись в тексте присяги[151 - Это, вероятно, стало продолжением традиции, которая развивалась уже во время киевского государства. Уже в те времена присяга приносилась преемникам правителя, хотя сам правитель еще был жив. Таким образом, присягу можно рассматривать как «династическую клятву верности». Ср. Dewey, Kleimola. Promise and Perfidity. Р. 328.]. И все же, несмотря на положение о вечности, присягу приходилось приносить заново при каждой смене правителя, причем как при смене царствующего лица с российской стороны, так и при смене правителя со стороны соответствующей покоренной этнической группы.

При более внимательном рассмотрении этот подход перестает казаться противоречивым. Он имеет смысл тогда, когда включение в подданство понимается как акт милости. Такая милость могла быть дарована только лицом, считающимся божьим избранником, то есть лично царем. Таким образом, принятие в подданство неразрывно связывалось с фигурой самого правителя. Следовательно, присяга как актуализация этих личных связующих уз должна была возобновляться после ухода правителя и воцарения преемника[152 - Этот же принцип был в силе с точки зрения московских дипломатов при заключении договоров и соглашений о перемирии: они были действительны до тех пор, пока правитель, в период правления которого они заключались, был жив. После вступления на престол его преемника должны были заключаться новые договоры или соглашения о перемирии. В российской державе эта норма действовала гораздо дольше, чем в Западной Европе, где договоры правителей уже в XVI веке рассматривались все реже как связанные с личностью, но в первую очередь с государством. Грабарь. Материалы к истории литературы международного права в России. С. 20.].

Однако несмотря на необходимость повторного принесения присяги, после того как люди однажды были приняты в подданство, каждому преемнику монарха принадлежало принципиальное право осуществлять господство именно над этими подданными. Здесь становится очевидной двойственность концепции, подразумевавшей и персональную, и институционально закрепленную (и постепенно ставшую государственной) связь. Эта двойственность возникла в XV веке и просуществовала до начала XIX века. Позже этот вопрос еще будет рассмотрен. А пока мы, резюмируя сказанное, можем, во всяком случае, констатировать, что с российской точки зрения, несмотря на необходимость повтора присяги, действовал принцип «раз подданный – навсегда подданный»[153 - С другой стороны, анализ семантики понятия вечное подданство, проведенный В. Прокоповичем, вводит в заблуждение. Прокопович не замечает в принятии в подданство той двойственности, которая вырастала из русской исторической традиции, когда, с одной стороны, это акт милости правителя и, таким образом, связь с его личностью, с другой стороны, это с XV века постепенно появившееся с течением времени проявление не персональных, а династических отношений, переходящих в связь с государством, и в них добавление «вечное» формулирует притязание на то, что они длятся и после смерти настоящего правителя. Prokopovych. The Problem of the Juridical Nature of the Ukraine’s Union with Muscovy. – В германском пространстве позднего Средневековья присяга на подданство тоже требовалась каждый раз, когда к власти приходил новый суверен. Присяга, однако, приносилась без претензии на «вечность». С самого начала она была связана только с конкретной властью. Эта ограниченная действенность объясняется такой распространенной для германских территорий характеристикой, как частая смена правителей в пределах одной и той же области. Holenstein. Die Huldigung der Untertanen. S. 278 f., s. 385 f. и s. 509.].

В-третьих, акт подчинения как акт милости считался состоявшимся только тогда, когда он подтверждался так называемой жалованной грамотой, выданной российским правителем. Этот документ имел большое значение для российской стороны. Он не только фиксировал все условия и обязательства, которые влекло за собой принятие в подданство. Прежде всего жалованная грамота была призвана засвидетельствовать для потомков уже упомянутое «вечное» царское право на господство.

Образцом для жалованной грамоты послужила практика, существовавшая ранее при монголах. У них тоже после принесения присяги выдавалось свидетельство об условиях подчинения и о предоставленной в пользование земле, так называемый ярлык, или ярлык на княжение. После каждой смены правителя – будь то с монгольской стороны или со стороны русских князей – ярлык выдавался и получался снова, для чего князья должны были «ездить за ярлыками» в столицу Монгольской империи, к хану в Сарай[154 - Документ, который царь Иван IV передал своему послу Дмитрию Непейцину, чтобы в 1555 году привести к присяге правителей Сибирского ханства, все еще носил даже монгольское название «жалованный ярлык». Это отчетливо свидетельствует о том, что Московское царство непосредственно переняло монгольскую практику, хотя потом термин «грамота» постепенно возобладал над термином «ярлык». См.: История Сибири с древнейших времен. Т. 1. С. 371; Трепавлов. Присоединение народов к России. С. 200; Он же. Лояльность в обмен на ярлык.]. И в 1551 году, когда к Московскому государству была присоединена часть Казанского ханства, упоминается о выдаче жалованной грамоты с золотой печатью. В ней, в частности, зафиксировано, что выплату дани (ясака) разрешалось приостановить в течение первых трех лет[155 - Летопись так пишет о грамоте 1555 года: «…и пожяловал бы их государь, в ясакех полехчил и дал бы им жяловалную свою грамоту <…> дал им грамоту жяловалную со златою печятью, а ясаки им отдал на три годы». Летописец начала царства царя и великого князя Ивана Васильевича // ПСРЛ. Т. 29. С. 62. – Но не только московская сторона, но и некоторые принятые в подданство этнические группы придавали большое значение жалованному ярлыку. Чуваши поместили свою грамоту с золотой печатью в специально для этого изготовленный деревянный ларец, который они для лучшей сохранности зарыли в землю. Димитриев. Чувашские предания о Казанском ханстве. С. 113; Трепавлов. «Белый царь». С. 142.].

В-четвертых, при более внимательном изучении условий принесения присяги, характерных для XVIII века, обнаруживаются и другие принципы концепции подданства, применявшиеся еще со Средневековья. Уже в XIV и позже в XVIII веке присягу необходимо было приносить «по своей вере»[156 - Достоверно известно, что уже в 1396 году «татары» должны были приносить присягу в соответствии со своей религией («а Татарове роту пили по своей вере»). Патриаршая или Никоновская летопись // ПСРЛ. Т. 11 [переизд.: СПб., 1897]. С. 163. См. также: Golden. Turkic Calques in Medieval Eastern Slavic. P. 108. – То же справедливо для «князей» из Югры («к роте приведоша по их вере»). Воскресенская летопись // ПСРЛ. Т. 8. СПб., 1859 [переизд. 1973]. С. 237. – Обязанность всех подданных, платящих ясак, приносить присягу по собственной вере впервые письменно зафиксирована в Уложении 1649 года. Соборное уложение, пункт 161 (29.01.1649). Раздел X «О суде» // ПСЗРИ. Т. 1. № 1. Пункт 161. С. 41.]. В основном это правило применялось и в те времена, когда в ходе завоевания Казанского и Астраханского ханств в XVI веке и прежде всего в первой половине XVIII века государственная сторона поддерживала или сама инициировала крупномасштабные походы с целью обращения в свою веру[157 - Только в ходе петровских миссионерских военных походов от данного правила на короткое время отступили. Вместо принесения присяги на Коране мусульмане должны были приносить ее на Библии. После смерти Петра практика давать клятвы по собственной вере была возвращена. Именный, объявленный из Верховного Тайного Совета Сенату. О приводе к присяге в верности Казанского уезда ясачных татар по обрядам их веры // ПСЗРИ. Т. 8. № 5321 (07.08.1728). С. 72.]. При принятии в подданство миссионерские намерения отходили на задний план. Интерес российской стороны был сосредоточен в первую очередь на максимальной искренности присяги[158 - Собственная вера и форма, в какой они приносили присягу, должны были быть самым тщательным образом установлены, «чтоб у них никакого обмана и лукавства не было». Наказные статьи Нерчинским воеводам. Об управлении земскими и военными делами // ПСЗРИ. Т. 3. № 1542 (18.02.1696). Пункт 9. С. 238.]. Для этого присяга должна была приноситься путем обращения к собственным божествам и по возможности с привлечением предмета, служившего гарантом святости присяги. Это наглядно иллюстрирует попытку русской и российской стороны найти аналогии привычной ей традиции целования креста и священный предмет соответствующей веры, сравнимый с крестом или Библией.

Посланники царей прилагали большие усилия, чтобы отыскать подходящие реликвии для всех приносящих присягу. В случае с мусульманами это оказалось сравнительно просто: по аналогии с христианским представлением о Библии как о священном тексте мусульманам предлагалось принести присягу с возложением руки на Коран[159 - Для принесения мусульманами присяги с XVI века в Московском Кремле специально хранилось издание Корана. См.: Шмидт (ред.). Описи царского архива XVI века и архива посольского приказа 1614 года. M., 1960. С. 42: «Ящик 218: А в нем <…> куран татарской, на чом приводят татар к шерти». См. также: Зайцев. Проблема удостоверения клятвенных обязательств мусульманина. С. 5.]. Буддисты ламаистского толка целовали изображение Будды или прикладывали его ко лбу[160 - Это был способ калмыцкого принесения присяги в 1673, 1724 и 1731 годах. ПСЗРИ. Т. 1. № 540 (27.02.1673). С. 924; Т. 7. № 4576 (сентябрь 1724). С. 352–354, здесь с. 353; Т. 8. № 5699 (17.02.1731). С. 382–383, здесь с. 383. – Посланник ойратов в 1621 году сообщал в Москве, что ойраты скрепили клятву верности, облизав нож и поднеся стрелу сначала к голове, затем к сердцу. Запись приема в Посольском приказе посла ойратского тайджи Байбагиша абыза Букенеева, приехавшего с предложением шертовать царю Михаилу Федоровичу // Международные отношения в Центральной Азии. Т. 1. № 11. С. 53–55, здесь с. 55; Khodarkovsky. Where Two Worlds Met. Р. 71. Fn. 52.]. Сложнее было с «анимистами» и шаманистами, особенно если до подчинения русским они никогда не покорялись чужой власти и даже не знали, что такое присяга. Здесь клятву приносили на свежеснятой медвежьей шкуре или рассеченной собаке, глотали золото или кусали железо[161 - Бахрушин. Ясак в Сибири в 17 в. // Научные труды. Т. 3. Ч. 2. С. 49–85, здесь с. 65–66.]. На медвежью шкуру, перед которой должны были присягать ханты, заранее клали топор, нож и другое оружие; во время самой церемонии человеку, приносящему присягу, следовало протянуть кусок хлеба на остром ноже. Предполагалось, что клятвопреступник может подавиться и задохнуться во время еды, стать добычей медведя или умереть от лезвия ножа. Якуты проходили между разрубленными частями собаки, кладя при этом в рот землю, и клялись тем самым, что при нарушении присяги они примут судьбу, подобную судьбе собаки. Енисейские киргизы, которые не были мусульманами, либо брали хлеб с ножа, либо пили золото[162 - Lantzeff. Siberia in the Seventeenth Century. Р. 96; Федоров. Правовое положение народов Восточной Сибири. С. 21. – Обычай «пить золото» восходит к религиозным представлениям шаманизма и практике братания монголов с XII века. В случае братания двух представителей различных племен, которые заключали друг с другом договор о дружбе, они не только обменивались подарками, но и в качестве залога верности клятве глотали частицы измельченного золота. Владимирцов. Общественный строй монголов. С. 60–61; Федоров. О форме присяги в России. С. 403. – В персидском мире существовала традиция глотать серу в качестве залога верности клятве. Golden. Turkic Calques in Medieval Eastern Slavic. Р. 109. – С. П. Крашенинников, участник второй Камчатской экспедиции под руководством Витуса Беринга (1733–1743), рассказывает, что присяга часто произносилась под ружейным дулом или произносили установленное выражение: «Правда, что я тебе не солгу». Крашенинников. Описание земли Камчатки. С. 457.].

Кроме того, для подтверждения правдивости присяги требовалось привлечь священнослужителя из другой религии, будь то лама у буддистов ламаистского толка или ахун у мусульман[163 - Так, например, за присягу монгольского ламаистского Алтын-хана поручался лама (ламаистско-буддийский монах) – см.: РМонгО. Т. 1. № 102 (03.06.1634–12.05.1635). С. 203–214, здесь с. 209. За присягу казахского хана Младшего жуза Нурали-хана ручался ахун (мусульманский священнослужитель). КРО. Т. 1. № 70 (19.08.1740). С. 134–168, здесь с. 152. См. также: Зайцев. Проблема удостоверения.]. Предполагалось, что они поручатся за правильность призывания соответствующего божества и впоследствии засвидетельствуют перед своей религиозной общиной, что присяга была принесена. Поскольку у «примитивных религий» отсутствовали подобные авторитеты, возможности дополнительной гарантии не было. Тем тщательнее необходимо было изучать обычаи каждой аннексированной этнической группы. Когда московские посланники упрекали киргизов в том, что они не соблюдают присягу на верность, их предводители (князцы) в 1625 году откровенно отвечали боярскому сыну Петру Сабанскому: «Князцам и их улусным людям та шерть [которой томские воеводы заставили их присягнуть] стала нелюба, что приводили их по остяцки, а не по их вере»[164 - Бахрушин. Очерки по истории Красноярского уезда в XVII в. Сибирь и Средняя Азия в XVI–XVII вв. // Научные труды. Т. 4. С. 46–47.]. Ведь присяга киргизов, данная по обычаю остяков (современное название «ханты»), совершенно очевидно освобождала киргизов от обязанности ее соблюдать. В этом случае проведенные московскими служилыми людьми поиски «правильного» обычая не увенчались успехом.

В качестве пятой существенной характеристики понятия подданства следует упомянуть изложенные в присяге обязанности подданых. По сути, выбор слов и содержание текстов присяг XVIII века свидетельствуют о том, в какой тесной связи они находились с присягами предыдущих столетий. Основные элементы присяги на верность всегда оставались одинаковыми для всех подданных: не предпринимать ничего «злого» против правителя, немедленно сообщать о «злых» намерениях третьих лиц, не иметь ничего общего ни с каким противником, а также стоять не на жизнь, а на смерть за правителя и в случае необходимости идти за него на войну.

Но тем не менее существовали различия между присягой на верность, которую русское православное население должно было приносить в случае смены правителя, и той, которой клялись представители нехристианских этнических групп при их присоединении или при вступлении на престол нового царя. Уже с XVI века покоренные народы нехристианской веры должны были взять на себя два обязательства, подтверждающие надежность нового политического статуса. Они были зафиксированы и в жалованной грамоте. Одна из повинностей состояла в упомянутой плате подати царю, называемой ясак (ранее дань)[165 - На имперской периферии уплата дани (ясака) имела различную степень важности. Наибольшее значение она, безусловно, имела в Сибири, на Дальнем Востоке и в Северо-Тихоокеанском регионе. Согласно тексту документа о подчинении, казахи также были обязаны платить ясак, но на протяжении многих десятилетий российская сторона воздерживалась от его сбора, чтобы не ставить под угрозу лояльность казахов. КРО. Т. 1 № 28 (19.02.1731). С. 40; № 33 (03.10.1731–14.01.1733). С. 48–86; № 40 (1732). С. 94–97; № 274 (27.04.1770). С. 696–699.]. Другая повинность состояла в передаче людей, называемых аманатами (заложниками), в качестве живого залога, которые удерживались российской стороной в качестве гарантии повиновения и время от времени обменивались на новых заложников[166 - Российская практика захвата заложников в случае Кабарды засвидетельствована уже в XVI веке. См.: Озова. Институт аманатства в Кабарде. – Подробнее о практике заложничества в гл. 3.]. Этот метод взятия и удержания заложников практиковался исключительно при инкорпорации нехристианских этнических групп на юге и востоке империи и не имел никаких традиций во внутреннем русском контексте или в период образования Великого княжества Московского.

Другой аспект, в котором проявлялось различие между православным и нехристианским населением, касался «условного самопроклятия». Речь шла о введенном Иваном IV правиле, согласно которому в случае нарушения присяги клявшийся получал наказание в виде проклятия[167 - Запись <…> данная <…> Государю и Великому Князю Василию Иоанновичу <…> // СГГД. Ч. 1. № 162 (01.12.1532). С. 448–450; Rustemeyer. Dissens und Ehre. S. 130.]. В то время как с приходом царей династии Романовых с 1613 года в отношении православного населения от этого пункта отказались, мусульмане, ламаисты калмыки и представители примитивных религий должны были приносить присягу на верность, включающую формулировку о самопроклятии[168 - Шертная Запись, по которой клялись Магометанскаго закона подданые в верности <…> // СГГД. Ч. 3. № 131 (1648). С. 440–442; Шертная Запись, по которой новопожалованные Князья Нагайской Орды клялись в верности и подданстве Государю Царю Алексею Михайловичу // СГГД. Ч. 3. № 145 (октябрь 1651). С. 467–470.]. По аналогии с клятвой по собственной вере, также и проклятие ввиду предполагаемого повышения эффективности должно было происходить по собственной вере[169 - См., например: Шертная Запись или Запись шертная // СГГД. Ч. 3. № 181 (04.02.1655). С. 534–536; Ч. 4. № 21 (08.06.1661). С. 74–75; Ч. 4. № 107 (15.01.1677). С. 343–350; Rustemeyer. Dissens und Ehre. S. 31.].

В этих пяти аспектах (милость вместо договора, личная связь вопреки статье о вечности, жалованная грамота по монгольской традиции, клятва по собственной вере, содержание присяги и обязательства подданства) заключается ядро российской концепции подданства в имперском контексте. Поскольку с этим ядром внутрирусская присяга на верность только лишь эволюционировала и, за исключением особого обращения с самопроклятием, не представляющим важности в практическом смысле, была дополнена только одним элементом, имевшим силу и значение исключительно в имперском контексте (институционализированное взятие заложников), не имеет смысла говорить о какой-либо «первой» инкорпорации нерусских этнических групп как образце для «принятий в подданство посредством имперской экспансии». Скорее концепция русского и российского подданства берет начало в политической культуре Московского княжества. Последняя формировалась под сильным влиянием как культуры Киевской Руси, так и многолетнего господства монголов[170 - Таким образом, занимается промежуточная позиция в вопросе, в каком отношении монгольское влияние и продолжавшая существовать традиция Киевской Руси формировали концепцию подданства. Очевидно только, что присяга имела изначально восточнославянские корни, а традиция документа о милости продолжала монгольскую практику. О разногласиях по поводу политического наследия монгольского владычества в Московском царстве см. спецвыпуск журнала: Kritika. 2000. № 1; Halperin. Muscovite Political Institutions; Goldfrank. Muscovy and the Mongols; Ostrowski. Muscovite Adaptation of Steppe Political Institutions.].

Вместе с тем важное значение имело присоединение гетманской Украины, на которое, как упоминалось, ссылается Э. Лор в своей книге об «империи и гражданстве» (Empire and Citizenship): впервые именно здесь русская традиция принятия в подданство по принципу милости натолкнулась на западноевропейские правовые традиции, преобладавшие в Речи Посполитой: там соглашения о подчинении носили договорной характер и основывались на взаимных обязательствах.

Поэтому было логично, что казаки Гетманщины – подобно тому, как примерно за двести лет до них жители Новгорода – перед своей присягой на подданство потребовали от Василия Васильевича Бутурлина, посланника царя, чтобы он, в свою очередь, дал от имени царя клятву, согласно которой их права и свободы сохранялись бы после вступления в подданство царя. Ответ царского посланника Бутурлина не мог быть более пренебрежительным:

А того, что за великого государя веру учинити, николи не бывало и впредь не будет; и ему, гетману, и говорить было о том непристойно, потому что всякой [русский] подданной повинен веру дати своему государю[171 - Статейный список русского посольства во главе с В. Бутурлиным о торжественной встрече послов населением Украины, о Переяславской раде, условиях воссоединения Украины с Россией и о принятии присяги населением украинских сел и городов // Воссоединение Украины с Россией. Т. 3. № 205 (09.10.1653–05.02.1654). С. 423–490, здесь с. 465.].

И хотя в конце концов казаки смирились с тем, что им было только обещано, что царь сохранит их права и свободы, а правительственные чиновники составили для этого соответствующий документ, это привело к основной проблеме, которая на протяжении последующих веков обременяла русско-украинские отношения: в то время как, с точки зрения казаков, Переяславское соглашение, и в том числе сформулированные позже «статьи» об их «правах и свободах», носило договорной характер, царь, в соответствии с многовековой традицией московской концепции подданства, предоставил эти свободы только из милости. С этой точки зрения сохранение свобод казаков могло стать не вопросом правовых претензий, основанных на взаимности договора о подчинении, а лишь вопросом длительности действия[172 - При толковании Переяславского соглашения в литературе, как правило, упускается исторически сложившееся у царской стороны представление, что присяга должна пониматься только как акт милости. Vulpius. Vor?bergehende Allianz oder dauerhafte Unterwerfung? – В литературе выработано минимум семь различных интерпретаций Переяславского соглашения, которое в зависимости от способа прочтения истолковывается как «временный альянс», «личная уния», «реальная уния», «вассальный статус», «протекторат», «автономия» или «инкорпорация». Davies. The Road to Pereiaslav; Basarab. Pereiaslav 1654; Braichevskyi. Annexation or Reunification; Prokopovych. The Problem of the Juridical Nature; Fleischhacker. Die politischen Begriffe der Partner von Perejaslav; G?nther. Der Vertrag von Perejaslav; Нольде. Очерки русского государственного права. С. 301. – О современных российских и украинских дебатах о Переяславле см.: Plokhy. The Ghosts of Pereyaslav.].