
Полная версия:
Writiber - 2026

Writiber - 2026
1 - базовый лагерь
Ветра здесь не было. Совсем. Такое бывает только в высокогорье, когда мороз выжигает саму способность воздуха двигаться, превращая его в густое, стеклянное ничто, которое приходится втягивать в лёгкие через силу, словно через мокрую шерсть. Палатка, стоявшая на вырубленной во льду площадке, казалась единственным островком тепла в этом океане стылой, безжалостной пустоты, но тепло это было обманчивым, как улыбка мертвеца. Свет от газового фонаря, шипящего и плевавшегося синеватым огоньком, выхватывал из темноты лица четверых мужчин, обветренные, покрытые коркой льда у ресниц, с глазами, в которых застыла одна и та же мысль, тяжелая и липкая, как смола.
Голод начался на третий день после того, как лавина отрезала их от базового лагеря. Сначала это было просто неприятное, сосущее чувство под ребрами, которое можно было заглушить горячим чаем и разговорами о том, как они спустятся и первым делом закажут огромные, сочные бургеры с беконом. На пятый день чай закончился, а разговоры стали тише, экономнее, словно каждое слово тоже отнимало драгоценные калории. На седьмой день они доели последний тюбик питательной пасты, и мир сузился до размеров этой палатки, пропитанной запахом немытых тел, резины и отчаяния.
— Слышишь, Майк? — голос Джека, хриплый, похожий на скрежет льда по камню, разорвал звенящую тишину. Джек был их лидером, здоровяк из Колорадо, который всегда знал, что делать. Сейчас его лицо, осунувшееся и серое, напоминало маску. — Ты слышишь этот звук?
Майк, сидевший в углу, привалившись спиной к ледяной стенке, медленно повернул голову. Майк был врачом, но здесь, на высоте семи тысяч метров, его знания были бесполезны, как аптечка для разбившегося вдребезги самолета. Он прислушался. Где-то на грани восприятия, за пределами слышимого диапазона, рождался низкий, вибрирующий гул. Он не шел извне. Он шел изнутри, из костей, из самого мозга, сплетаясь с ритмом сердца.
— Это кровь в ушах, Джек, — ответил Майк, и его голос прозвучал на удивление спокойно, хотя внутри него все сжималось от ледяного ужаса. — Просто давление. Мы слишком высоко.
— Нет, — упрямо мотнул головой Джек, и в его глазах вспыхнул нездоровый, лихорадочный блеск. — Это они. Это спасатели. Они бурят лед. Я слышу дрель. Они близко.
Слова «спасатели» и «бурят» прозвучали как заклинание. Двое других, Том и Билл, лежавшие в спальных мешках, зашевелились. Том, молодой парень из Огайо, с обкусанными до крови губами, приподнялся на локте.
— Правда? Джек, ты слышишь вертолет? — в его голосе было столько надежды, что она казалась осязаемой, теплой, но тут же умирала в этом холоде.
— Не вертолет. Бурят, — Джек говорил все громче, перекрикивая тишину, которая на самом деле была абсолютной. — Я чувствую вибрацию. Майк, потрогай лед. Он дрожит!
Майк не стал трогать лед. Он смотрел на Джека, и в горле у него встал ком. Он видел этот взгляд раньше, в учебниках, на фотографиях. Взгляд человека, чей мозг начал пожирать сам себя от голода и гипоксии. Джек не слышал буров. Он слышал предсмертный хрип своего рассудка.
— Джек, послушай меня, — Майк попытался встать, но ноги, опухшие и ватные, не слушались. — Никто не бурит. Мы одни. Мы должны экономить силы.
— Ты не понимаешь! — рявкнул Джек, и его лицо исказила гримаса ярости, тут же сменившаяся блаженной улыбкой. — Они уже пробили первый слой. Слышишь? Скрип. Это тросы. Они спускают тросы. Надо только дождаться.
С этого момента реальность в палатке начала трескаться, расползаться по швам, как перемороженная ткань. Тишина, которую Майк так отчаянно пытался сохранить, была разорвана в клочья. Джек начал говорить. Он говорил без умолку, часами, обращаясь то к невидимым спасателям, то к своим товарищам, то к кому-то невидимому, стоящему за стенами палатки. Он описывал, как они будут пить горячий кофе, как будут смеяться над этим кошмаром, как будут греться у камина в баре в Аспене. Слова лились из него потоком, ярким, цветным, безумным.
— Эй, Билл! — кричал Джек в рацию, хотя рация давно была мертва, ее батарея села еще два дня назад. — Билл, старина, ты должен попробовать этот стейк. Он тает во рту! Слышишь, как шипит? Это мясо. Настоящее мясо!
Билл, молчаливый механик из Детройта, смотрел на Джека остановившимся взглядом. В его глазах не было ни страха, ни надежды. Только тупая, животная тоска. Он больше не отвечал. Он просто лежал, свернувшись калачиком, и иногда издавал тихие, булькающие звуки, отдаленно напоминающие смех.
Майк чувствовал, как его собственный разум начинает плыть. Он цеплялся за реальность, за физические ощущения: колючую шерсть спальника, боль в обмороженных пальцах, вкус ржавчины во рту. Он пытался достучаться до Джека, вернуть его.
— Джек, ради Бога, замолчи, — прошептал Майк, но его шепот утонул в очередном монологе Джека о том, как вертолет Национальной гвардии сбрасывает им ящики с провизией.
— Ты просто завидуешь, — оскалился Джек, и в этом оскале не было ничего человеческого. — Ты не веришь в спасение. Ты хочешь, чтобы мы сдохли здесь, как собаки. Но я не сдохну. Я буду есть. Я буду жить.
Джек начал жевать. Он жевал край своего спального мешка, жевал ремни рюкзака, жевал куски льда, которые откалывал ногтями от стен палатки. Он жевал и улыбался, глядя в одну точку, и Майк понял, что Джек уже там, по ту сторону жизни, где голод утоляется галлюцинациями, а холод сменяется вечным огнем безумия.
Том сдался следующим. Он начал плакать. Тихо, беззвучно, слезы замерзали на щеках, превращаясь в ледяные дорожки. Он звал маму. Он просил прощения у жены. Он говорил о том, что не успел увидеть, как его сын сделает первый шаг. Майк подполз к нему, обнял, прижал к себе, пытаясь согреть своим телом, но от Майка самого уже не исходило тепла. Только запах болезни и умирания.
— Том, держись, — шептал Майк, хотя сам уже не верил в свои слова. — Мы выберемся. Слышишь? Мы обязательно выберемся.
— Врешь, — прошептал Том, и его глаза остекленели. — Мы уже мертвы. Мы все уже мертвы. Просто еще не знаем об этом.
К концу второго дня в палатке остался только голос Джека. Он говорил за всех. Он вел диалоги с Томом, который уже не дышал, он спорил с Биллом, чье сердце остановилось несколько часов назад. Он отдавал команды несуществующим спасателям, он пел песни, он смеялся. А Майк лежал в углу, зажав уши руками, и молился о том, чтобы это закончилось. Чтобы пришла лавина. Чтобы пришел медведь. Чтобы пришло что угодно, лишь бы прекратить этот бесконечный, леденящий душу монолог сумасшедшего.
А потом наступила тишина. Настоящая. Джек замолчал. Его тело, скрюченное в неестественной позе, застыло. Глаза были открыты, но не видели ничего. Майк выполз из палатки. Мороз ударил в лицо, обжигая кожу, выбивая остатки воздуха из легких. Мир вокруг был белым и синим. Белый снег, синее небо, черные скалы. И абсолютная, вакуумная тишина.
Майк начал копать. Он не помнил, как это произошло. В его памяти остались лишь обрывки: скрип снега под руками, тяжесть тел, которые он вытаскивал из палатки, их застывшие, негнущиеся конечности, которые не хотели помещаться в неглубокую яму, выкопанную во льду. Он таскал их по одному. Джека. Потом Тома. Потом Билла. Он укладывал их рядом, как дрова, и смотрел на их лица, пытаясь найти в них что-то знакомое, но видел только восковые маски.
Он не помнил, сколько времени это заняло. Солнце висело в небе, не двигаясь, как приклеенное. Майк сидел рядом с телами, и в его голове начинал звучать голос. Сначала тихо, потом все громче. Голос Джека.
— Майк, ты почему не несешь трос? Майк, ты слышишь? Они бурят! Скажи им, чтобы они быстрее!
Майк зажал голову руками, но голос не исчезал. Он звучал изнутри, из глубины черепа, гулкий, как эхо в пещере. Майк начал отвечать.
— Джек, они не бурят. Они не придут. Мы одни.
— Врешь! — кричал голос Джека. — Ты просто хочешь есть! Ты хочешь съесть меня!
Майк закричал. Он кричал так громко, как мог, но звук увязал в снегу, не улетая дальше вытянутой руки. Он кричал слова, которые говорил Джек. Он предлагал Тому стейк. Он просил Билла подержать трос. Он звал спасателей. Он умолял маму прийти и забрать его домой.
Сознание вернулось рывком, как будто кто-то выдернул шнур из розетки. Резкий, химический запах. Не снег, не лед, не пот. Запах антисептика и лекарств. Яркий, режущий глаза свет. Не синий, не белый, а какой-то мертвенно-желтый, больничный. И звуки. Не тишина высокогорья, а ритмичное пиканье, шорох колес по линолеуму, приглушенные голоса за дверью.
Майк попытался пошевелиться, но тело не слушалось. Руки и ноги были пристегнуты к кровати толстыми кожаными ремнями. Они впивались в запястья и щиколотки, не давая даже приподняться. Голова была тяжелой, как чугунный шар. Во рту пересохло, язык прилип к небу.
— Трос! — прохрипел Майк, и его голос, сорванный, чужой, ударился о стены палатки. Нет, не палатки. Палаты. — Джек, держи трос! Они спускают трос!
В поле зрения появилось лицо. Молодая женщина в белом халате, с усталыми, но добрыми глазами. Она что-то говорила, но Майк не слышал ее. Он слышал только голос Джека, который снова начал бурить лед.
— Не надо! — закричал Майк, дергаясь в ремнях. — Не бурите! Там Том! Там Билл! Вы раздавите их!
Женщина обернулась, крикнула что-то в коридор. Появились другие люди в белых халатах. Они держали его, пытались успокоить, но их руки казались Майку ледяными лапами смерти. Он видел перед собой не их лица, а лица своих друзей. Застывшие, синие, с коркой льда на ресницах.
— Я вытащил вас! — кричал Майк, захлебываясь слезами и слюной. — Я вытащил вас из снега! Почему вы молчите? Почему вы не едите стейк? Джек, ты же хотел стейк!
Врач сделал укол. Тепло разлилось по венам, но оно не согревало. Оно убаюкивало, утягивало в темноту. Майк сопротивлялся, цепляясь за реальность, за голос Джека, который был единственным, что осталось от той жизни, от того мира, где они были друзьями, где они были живы.
— Не уходи, — прошептал Майк, глядя в потолок, где вместо лампы ему виделось синее небо над вершиной. — Пожалуйста, не уходи. Я буду говорить. Я буду говорить с вами. Только не оставляйте меня одного.
Но голос Джека стихал. Буры умолкали. Снег переставал скрипеть. Оставалась только пустота. Огромная, как вселенная, и холодная, как космос. Майк закрыл глаза, и по его щеке скатилась горячая слеза, единственное тепло, которое он мог еще произвести. Слеза упала на больничную простыню, оставив темное пятно, похожее на крошечную, тающую льдинку.
Медсестра поправила капельницу и тихо вышла из палаты. В коридоре она вытерла глаза и посмотрела на историю болезни. «Майкл Райли, 34 года. Единственный выживший в экспедиции на Денали. Обнаружен спасателями через 18 дней после схода лавины. Диагноз: тяжелая дегидратация, обморожение конечностей, острая реакция на стресс, психоз». Ниже, красными чернилами, было дописано: «Пациент продолжает вести диалоги с погибшими членами группы. Считает, что они находятся рядом. Требует немедленной психиатрической помощи».
А в палате, в тишине, нарушаемой только пиканьем кардиомонитора, Майк снова открыл глаза. Он смотрел в белый потолок, но видел перед собой заснеженный склон. Он слышал, как ветер завывает в проводах, как Джек зовет его из темноты.
— Я иду, — прошептал Майк, и его губы тронула слабая, безумная улыбка. — Я иду, Джек. Только не бурите. Я сам. Я сам вас вытащу.
Ремни натянулись, кожа на запястьях покраснела, но Майк не чувствовал боли. Он снова был там, наверху, среди льда и снега, среди своих друзей. Он снова копал. Он снова спасал. И в этом безумии было больше человеческого, чем в стерильной белизне больничной палаты. Потому что там, в этом ледяном аду, он был нужен. Он был тем, кто не бросил. Он был тем, кто остался.
Пиканье монитора участилось, отражая бурю, бушевавшую в его душе. Врачи вбежали в палату, но Майк их не видел. Он видел только лица. Джека, Тома, Билла. Они смотрели на него с укором и надеждой.
— Слышите? — прошептал Майк, глядя сквозь них, сквозь стены, сквозь время. — Слышите, как тихо? Это снег. Это просто снег. Он нас не убьет. Мы сильнее. Мы же альпинисты.
И в этот момент, в стерильной тишине больничной палаты, Майк закрыл глаза и улыбнулся. Он наконец-то вернулся домой.
2 - банка с пауками
Запах застоявшегося кофе и старого паркета в бруклинской квартире с высокими потолками всегда казался ей запахом несбывшихся обещаний, но теперь к нему примешивался едва уловимый металлический привкус вражды, который оседал на языке всякий раз, когда она проходила мимо его комнаты. Голые лампочки в коридоре, которые они так и не удосужились заменить на нормальные светильники, отбрасывали резкие тени на стены, где когда-то висели их совместные фотографии, а теперь остались лишь бледные прямоугольники незапятнанной краски — молчаливые призраки счастливых времён, которые они оба пытались забыть, но не могли, потому что каждое утро просыпались в одной и той же квартире, связанные не чувствами, не любовью и даже не ненавистью, а миллионом подписчиков, которые жаждали продолжения банкета.
Эмили — с растрёпанными светлыми волосами, в мешковатой футболке с логотипом «New York Knicks», которую она носила уже третьи сутки подряд, — стояла на кухне, прижав к уху телефон, и слушала, как на другом конце провода их менеджер, Брэд, сдавленным от отчаяния голосом умолял её не разрушать то, что строилось годами. Медовый запах остывающей овсянки, которую она так и не съела, смешивался с резким, почти химическим ароматом её духов, и от этого сочетания у неё начинала кружиться голова, но она не двигалась с места, потому что ноги, казалось, приросли к холодному кафельному полу, а пальцы, побелевшие на краю столешницы, мелко дрожали.
— Эмили, послушай меня, — голос Брэда прерывался, словно он говорил из-под воды, — вы оба взрослые люди, вы можете договориться. Аккаунт — это ваша жизнь, это ваш хлеб, вы не можете просто взять и...
— Я не могу больше видеть его лицо, Брэд, — прошептала она, и собственный голос показался ей чужим, скрипучим, будто несмазанная дверь, — я не могу больше читать комментарии, где нас называют идеальной парой, когда мы... мы даже не разговариваем друг с другом.
Дверь в спальню, которую он занимал после разрыва, со скрипом отворилась, и в кухню вошёл Джек — высокий, с тёмными кругами под глазами, в мятой рубашке, пахнущей табаком и стиральным порошком, — и Эмили почувствовала, как воздух в комнате стал плотнее, тяжелее, будто кто-то налил в лёгкие свинца. Он не смотрел на неё. Вместо этого он открыл холодильник, и ледяная волна, вырвавшаяся оттуда, коснулась её обнажённых рук, заставив покрыться мурашками, но она не пошевелилась, только сильнее сжала телефон, чувствуя, как пластик впивается в ладонь.
— Брэд звонит? — спросил Джек, не поворачивая головы, и в его голосе не было ни капли интереса, только глухое, почти животное раздражение, которое вибрировало на низких частотах и отдавалось где-то в её грудной клетке.
— А ты как думаешь? — ответила она, и слова упали между ними, как осколки стекла, — он хочет, чтобы мы продолжали этот цирк.
Тишина, повисшая после её слов, была густой, осязаемой, как патока, и в этой тишине было слышно, как где-то на улице проехал грузовик, как за стеной сосед включил телевизор, как капает вода из неплотно закрытого крана — каждая мелочь звучала оглушительно, потому что они оба молчали, боясь сказать лишнее. Джек достал пакет апельсинового сока, и звук отвинчиваемой крышки показался Эмили выстрелом. Он сделал глоток прямо из пакета, и это было настолько по-детски, настолько по-домашнему, что у неё внутри всё сжалось от боли, потому что когда-то эта привычка казалась ей милой, а теперь вызывала почти физическое отвращение.
— Знаешь, что я думаю? — произнёс он, наконец поворачиваясь к ней, и его глаза, когда-то тёплые, карие, сейчас были похожи на два куска льда, — я думаю, что ты просто не хочешь отпускать. Тебе нравится быть жертвой. Тебе нравится, когда тебя жалеют.
Кровь прилила к её щекам, и кожа стала горячей, почти обжигающей, будто кто-то провёл по лицу раскалённым полотенцем. Она шагнула вперёд, и паркет под её босыми ногами скрипнул, выдавая её волнение. Запах его одеколона — сандал и что-то цитрусовое — ударил в нос, и этот запах был настолько знакомым, настолько родным, что на секунду ей захотелось просто закрыть глаза и забыть всё, как страшный сон.
— Не смей, — выдохнула она, и голос её сорвался на шёпот, — не смей превращать это в мою вину. Ты первый начал выкладывать эти дурацкие сторис с той блондинкой из бара.
— Потому что ты выложила фото с Марком за час до этого! — закричал он, и его голос отразился от стен, от высоких потолков, заполнил собой всё пространство, и Эмили показалось, что стены сейчас начнут трескаться, — ты сделала это специально, чтобы меня уколоть!
— А ты думал, я буду молчать? — её смех был резким, как лай, и в нём не было ни капли веселья, — ты думал, я буду сидеть и смотреть, как ты строишь из себя холостяка, пока я тут... пока я тут задыхаюсь в этой квартире, которую мы не можем продать, потому что она записана на нас обоих?!
Он подошёл ближе, так близко, что она почувствовала тепло его тела, и этот контраст — жар от него и холод от кафеля под ногами — вызвал у неё головокружение. Их взгляды встретились, и в этом столкновении было столько всего: ярость, обида, усталость и где-то на самом дне, придавленная тоннами взаимных упрёков, — тоска по тем временам, когда они просыпались вместе и смеялись над ерундой.
— Мы подписали контракт, Эмили, — прошипел он, и капельки его слюны попали ей на щёку, но она не вытерла их, — мы не можем просто взять и...
— Я знаю, что мы подписали! — перебила она, и слёзы, горячие и солёные, потекли по её лицу, оставляя влажные дорожки, которые холодили кожу, — я знаю, что мы должны миллион долларов, я знаю, что мы не можем разорвать аккаунт, но я не могу больше притворяться! Я не могу писать «доброе утро, любимые подписчики», когда я хочу разбить что-нибудь!
Джек отступил на шаг, и его плечи, напряжённые до предела, слегка опустились. Он провёл рукой по волосам, и этот жест — такой знакомый, такой привычный — вызвал у неё новый приступ боли, потому что когда-то она любила запускать пальцы в эти тёмные пряди. Теперь между ними была пропасть, и эта пропасть заполнялась словами, которые они говорили друг другу, и слова эти были как кислоты, разъедающие остатки того, что когда-то было любовью.
Первая неделя после разрыва была самой странной. Они всё ещё просыпались в одной постели — потому что диван в гостиной был слишком узким, а покупать новый не было ни денег, ни желания, — и по утрам их тела, помимо воли, тянулись друг к другу, ища привычного тепла. Эмили просыпалась от того, что его рука лежала на её талии, тяжёлая и горячая, и на несколько секунд, пока сознание ещё не включилось полностью, ей казалось, что ничего не изменилось, что это просто очередное утро, и сейчас он пробормочет что-то невнятное, притянет её ближе, и мир снова станет целым. Но потом реальность обрушивалась на неё, как ведро ледяной воды, и она выскальзывала из-под его руки, и шла в душ, и стояла там, под горячими струями, чувствуя, как кожа краснеет, а слёзы смешиваются с водой, и запах хлорки и лаванды — их геля для душа, который они купили вместе в том самом магазине на Бродвее, — вызывал тошноту.
Первые посты после разрыва они делали вместе, сидя на разных концах дивана, и это было похоже на игру в шахматы, где каждый ход мог стать роковым. Эмили писала текст, Джек подбирал фото, и между ними был ноутбук — холодный, металлический, как граница между двумя воюющими государствами. Подписчики ничего не замечали. В комментариях писали: «Вы такие милые», «Завидую вашей любви», «Хочу такие отношения», и каждое из этих слов было как игла, вонзающаяся под ногти. Эмили улыбалась, читая это, и улыбка её была натянутой, как струна, готовая вот-вот лопнуть. Джек сидел рядом, и от него пахло табаком и кофе, и этот запах был настолько привычным, что она ловила себя на том, что вдыхает его глубже, чем следовало, и ненавидела себя за это.
Потом начались мелкие уколы. Он выложил сторис с подписью «Свобода — это когда никто не указывает, что тебе делать», и она поняла, что это камень в её огород. Она ответила постом: «Некоторые люди путают свободу с одиночеством, но это разные вещи», и почувствовала, как внутри разливается горячее, почти приятное чувство мести. Подписчики начали что-то подозревать. Комментарии стали осторожнее, вопросы — прямее: «У вас всё хорошо?», «Вы вместе?», «Почему вы больше не фотографируетесь вдвоём?». Они игнорировали эти вопросы, но каждый игнор был как ещё один кирпич в стене, которая росла между ними.
К третьей неделе они перестали разговаривать вне камеры. Общение сводилось к коротким, резким фразам, которые они бросали друг другу через плечо, и эти фразы были как удары хлыста. «Ты выключил свет в ванной?» — «Тебе трудно самой это сделать?». «Ты купила молоко?» — «Я не твоя служанка». Запах в квартире изменился: теперь это была смесь старого белья, немытых чашек и какого-то кислого, почти уксусного запаха, который, казалось, въелся в обои. Они перестали готовить. Питались фастфудом, и картонные коробки из-под пиццы громоздились на кухне, как памятники их разрушенному быту.
Первое публичное унижение случилось в прямом эфире. Они сидели перед камерой, потому что Брэд настоял на «восстановлении контакта с аудиторией», и Эмили надела красивое платье, и накрасила губы красной помадой, и улыбалась так, что у неё болели щёки. Джек сидел рядом, и от него пахло виски, и этот запах был настолько сильным, что она чувствовала его даже через экран, хотя понимала, что это невозможно. Подписчики забрасывали их вопросами, и они отвечали, и слова их были гладкими, отполированными, как галька на пляже. А потом кто-то спросил: «А как вы познакомились?». И Джек, вместо того чтобы рассказать ту милую историю, которую они отрепетировали, усмехнулся и сказал: «О, это было в баре. Она была пьяная и не могла найти выход. Я помог ей. Вот и вся романтика».
Кровь отхлынула от её лица, и кожа стала холодной, как мрамор. В ушах зашумело, и звук этот был как прибой, накрывающий с головой. Она посмотрела на него, и в её взгляде было столько ярости, что, казалось, воздух вокруг них начал плавиться. Подписчики замерли. Чат на секунду опустел, а потом взорвался сотнями сообщений: «Что?», «Это шутка?», «Они что, расстались?». Эмили сняла наушники, и они упали на стол с глухим стуком, и этот звук был как выстрел.
— Ты закончил? — спросила она, и голос её был тихим, почти ласковым, и от этой ласковости Джек вздрогнул, потому что понял, что она в ярости.
— Я просто сказал правду, — ответил он, пожимая плечами, но пальцы его, лежащие на коленях, мелко дрожали, выдавая волнение.
— Правду? — она рассмеялась, и смех её был резким, как карканье вороны, — ты хочешь правду? Хорошо. Правда в том, что ты никогда не любил меня. Ты любил то, что я давала тебе. Дом. Уют. Картинку. А теперь, когда картинка треснула, ты не знаешь, что делать.
Чат зашёлся в истерике. «Они расстались!», «Это конец!», «Я так и знала!». Джек смотрел на неё, и в его глазах было что-то новое — страх. Он боялся не её, не скандала, не потери подписчиков. Он боялся того, что она сказала правду. И от этого осознания у Эмили внутри что-то оборвалось, и она почувствовала, как пустота, которая жила в ней все эти недели, разрастается, заполняет всё, и ей стало трудно дышать.
После этого эфира они перестали притворяться. Посты стали откровенно враждебными. Джек выкладывал фото разбросанных вещей с подписью: «Некоторые люди не умеют жить с другими». Эмили отвечала сторис с пустой бутылкой вина: «Некоторые люди не умеют жить вообще». Подписчики разделились на несколько лагерей, и в комментариях началась настоящая война. «Эмили, ты заслуживаешь лучшего!», «Джек, она тебя не достойна!», «Вы двое — токсичные люди!», «Это всё ради хайпа!». Каждое слово было как удар, и они получали эти удары, и, казалось, наслаждались болью, потому что боль была хоть каким-то чувством, а всё остальное давно умерло.

