скачать книгу бесплатно
Я тогда не понимала, кто и в чём был виноват, и кого называли таким странным словом «коновалы», но мне очень не хотелось, чтобы они обвиняли мою маму или моего папу, ведь мои родители были совсем не виноваты. Только потом мама рассказала, что врачи в Токсовской больнице запустили мою руку, они не делали обработку ран более трёх суток, и поэтому состояние сейчас было крайне тяжёлым. Меня с мамой сразу определили в отдельный бокс и сказали, что ко мне пока нельзя подпускать никого, врачи опасались возможного сепсиса и распространения инфекции по всему организму.
Палата была светлая и тёплая, а самое главное, что меня радовало больше всего, это то, что маме разрешили быть со мной днём и ночью. Мне уже не хотелось домой, так как мой дом был здесь, со мной были вместе и мой друг Иисус, и моя мамочка! Единственный, по кому я скучала, был мой папочка, но я понимала, что он дома с братьями и сестрой. В моей жизни было три очень важных для меня человека: Иисус, он всегда был рядом, мамочка, она тоже была рядом, и папочка, он приезжал ко мне, когда мог. Опять в моей душе и моём сердце был тот мир, тот покой, та радость и то счастье, которые были во мне всегда до этого ужасного случая! Я слышала, что за дверью общая палата и что там бегают и веселятся дети, мне очень хотелось посмотреть на них и пообщаться с ними, но мама сказала, что из-за моей обширной зоны поражения мне нельзя там находиться. У меня была с собой та папина красивая кукла-школьница, которую он купил мне раньше. Мне хотелось показать её другим детям, а так как я была прикована к постели и не могла ходить, то мама согласилась открыть дверь и впустить ко мне одну девочку, чтобы мне было не так скучно. Когда я увидела, что ко мне в бокс зашла маленькая гостья, то я очень обрадовалась и предложила ей поиграть с моей куклой. Я видела, что её глаза за- блестели, она взяла куклу и улыбнулась мне. Девочка эта приходила несколько раз в день, чтобы поиграть со мной.
Я радовалась, что у меня теперь есть подруга, с которой мы познакомились благодаря папиной кукле.
Однажды я проснулась и увидела, что мама рыдает, я не могла понять, что случилось, может, я чем-то опять её расстроила? Я прислушалась и поняла, что она молит Господа не забирать меня у неё.
Помню, я тогда спросила:
– Мамочка, почему ты плачешь? Почему Господь должен меня забрать у тебя? Почему ты так говоришь?
Она посмотрела на меня, я увидела, что её глаза были красными и опухшими от слёз.
Она стала объяснять причину своих слёз:
– Девочка, которая приходила сюда играть с тобой и твоей куклой, сильно заболела. У неё сегодня обнаружили корь, а ты корью не болела. Она играла с твоей куклой, брала её в руки и стояла рядом с тобой, а значит, могла заразить тебя этой опасной болезнью. Ты у меня сейчас очень слабенькая, и если заразилась от неё, то я тебя точно потеряю.
Она опять стала плакать и причитать, молиться и плакать, а я не понимала, почему она себя так ведёт, почему она так говорит про маленькую хорошую девочку, которая не может меня заразить, потому что мы с ней подруги. Ведь нельзя говорить плохо про другого человека, нельзя думать плохо, нельзя плакать зря, ведь нет совсем причины для этих слёз. Я толком не понимала, что такое корь, чем я болела и чем я не болела, но я знала точно одно, эта девочка – моя подружка, и никогда она мне плохо не сделает и никогда меня не заразит чем-то плохим.
Я посмотрела на маму и спросила:
– Мамочка, разве ты не знаешь, что Иисус любит меня и не допустит никаких болезней?
После того, как я это проговорила, мама замерла на какое-то время, потом пристально посмотрела на меня своими широко открытыми голубыми глазами, потом вдруг с большей силой зарыдала и стала причитать:
– Ой, доченька дорогая, прости свою мать! В тебе больше веры, чем во мне, во сто крат больше! Прости меня, Господи, за маловерие и за страх, который вошёл в меня и помутил мой разум!
Она подошла к моей кровати, стала меня целовать. Я не понимала, за что она у меня просит прощения. Потом она успокоилась и больше уже не говорила ничего плохого про ту девочку. А я радовалась, что мама успокоилась, но мысленно переживала за девочку и просила Иисуса ей помочь, ведь теперь её ко мне уже не пустят, а ей, наверно, сейчас очень одиноко. Больше мы никогда не виделись.
Мой лечащий врач был молодым и красивым мужчиной. Когда я увидела его в первый раз, то он мне улыбнулся, и я улыбнулась ему в ответ. Он мне сразу понравился, я решила, что он похож на моего любимого друга Иисуса.
Обычно он заходил к нам в бокс и спрашивал:
– Ну, как дела, Верочка? Как себя чувствуешь?
Я всегда отвечала, что чувствую себя хорошо. А потом меня везли в перевязочную комнату. Комната была большая, там стояло несколько больших ванн, меня раздевали и сажали в ванну, которая была полностью наполнена водой розового цвета, мне сказали, что вода розовая от марганцовки. Там, в этой ванне, отмачивали бинты, которые были на моей руке и моём теле. На теле быстро всё отходило и падало в воду, так как ожог тела был 1–2-й степени. На правой руке ожог был степени 3Б, а ожог главного пальца на этой же руке был 4-й степени (часть этого пальца обуглилась и деформировалась). Целый час или больше уходил на то, чтобы отмочить все мои бинты на этой руке, чтобы они могли потом отвалиться сами. Я сидела и смотрела на всё происходящее, мне было интересно, и не так чувствовалась боль, когда мама, вкладывая всю свою любовь, очень долго и много раз из кувшина поливала мою руку водой из ванны, чтобы всё отмокло без прикосновения рук. С мамой эта процедура всегда длилась дольше, чем, если бы это же делали медсёстры. Когда все бинты были в воде, меня уносили в другую комнату, это была операционная с большими круглыми и яркими лампами над столом. Меня укладывали на стол, подходил мой врач, а потом врач-анестезиолог с рези- новой маской. Когда первый раз меня туда принесли, рядом со мной был мой любимый врач, я смотрела на него с надеждой и думала, что он не может сделать мне больно, ведь у него такие же добрые глаза как у Иисуса.
Он тогда посмотрел на меня и с любовью сказал:
– Не бойся! Всё будет хорошо! Сейчас придёт тётенька, даст тебе маску, ты закроешь глазки, подышишь и заснёшь, а потом проснёшься уже у себя в палате, где тебя будет ждать твоя мама.
Потом он улыбнулся, и добавил:
– Ты не будешь чувствовать боли, я тебе это обещаю. Я верила каждому его слову и не сомневалась ни в чём. Подошла врач-анестезиолог с маской, я не боялась, но хотела, прежде чем она на меня наденет эту маску, помолиться своему другу Иисусу. Я хотела попросить его, чтобы он был со мной здесь рядом, пока я буду спать, а потом, когда мне сделают перевязку, пусть он сам меня разбудит в палате. Я тихо спросила у всех, кто там был, можно я помолюсь сначала.
Они посмотрели на меня с удивлением, но потом сказали:
– Да, конечно, молись, если ты этого хочешь.
Я закрыла глаза и стала просить своего друга Иисуса быть со мной рядом, а они стояли и ждали, пока я помолюсь. Потом они спросили, можно ли начинать, я улыбнулась и кивнула головой. Когда мне на лицо надели маску, я почувствовала резкий сладковатый и неприятный эфирный запах, я понимала, что мне надо лежать спокойно и не шевелиться. Мне хотелось сорвать с лица эту противную маску, но я знала, что этого делать нельзя, знала, что со мной рядом стоит мой друг Иисус, который хочет, чтобы эта маска была на моём лице. Мне сказали дышать спокойно и считать до десяти, я стала считать, потом услышала, как их разговор стал невнятным, и не успела я досчитать до пяти, как провалилась в забытьё. Проснулась я уже в своей палате, рядом со мной была моя любимая мамочка.
Такие процедуры теперь стали регулярными, через день меня везли и сажали в ванну, потом везли под лампы, потом приходила врач с маской, потом я молилась, потом мне на лицо надевали маску с наркозом, потом я засыпала.
После первой моей перевязки и моей молитвы меня стали называть «ангелок», и когда я лежала на столе под лампами в операционной на очередной перевязке, все стояли и ждали, когда я помолюсь, а иногда говорили:
– Ну что, ангелок? Давай помолись сначала, а потом уж мы начнём!
Помню, как однажды на перевязку захотел пойти мой папочка, мама тогда спросила у него:
– Володя, ты уверен, что хочешь там быть с нами? Папа уверенно ответил:
– Да, конечно, я пойду с доченькой, поддержу её там. Ты ведь каждый раз ходишь с ней туда, вот пришла и моя очередь.
Я была рада, что папа пойдёт со мной. Когда меня посадили в ванну, папа стоял рядом и ободрял меня:
– Ты, доченька, смелая у меня, всё выдержишь, умница моя! Скоро всё заживёт у тебя, моя родная.
Я кивала ему головой в ответ и улыбалась.
Когда отваливались бинты с моей руки и становились видны не зажившие раны, меня это не пугало, так как я это уже много раз видела, но папа, увидев эти раны впервые, побледнел, упал на пол рядом с ванной и потерял сознание (так сказала мне потом мама). Я сразу не поняла, что случилось – он только что стоял и разговаривал со мной, потом у него в глазах появился страх, вдруг его не стало, и я услышала глухой удар чего-то об пол.
Подбежали медсестры, громко закричали:
– Дайте скорее нашатырь! Потом папу подняли и сказали:
– Уводите его отсюда! И больше никогда сюда не впускайте! Это зрелище не для его нервной системы.
Больше папа со мной туда не ходил, оставался ждать моего возвращения в палате. Оказалось, что папа боялся уколов, боялся вида крови (сразу падал в обморок) и ещё совсем не переносил антибиотиков, у него на них была страшная аллергия (я позже узнала, что эта очень опасная реакция организма называется «отёк Квинке»). Я была довольно слабым и болезненным ребёнком, перенесла свинку, которая дала осложнение на уши, после этого многие годы уши часто болели, и я даже в школу ходила в платке с компрессами. Этот ужасный ожог ещё больше подорвал мой и без того ослабленный иммунитет, кроме этого у меня был пониженный гемоглобин и пониженное давление, как у мамы. Поэтому врачи сказали маме, что мне необходимо давать красную и чёрную икру, а также гранатовый сок, который поднимает гемоглобин.
Намечалась большая и сложная операция на правой руке – пересадка кожи, но с таким слабым здоровьем, какое было у меня в тот момент, об операции не могло быть и речи. Наша семья была малоимущей, работал только папа, мама была домохозяйкой, поэтому покупать икру средств не было, да и на полках магазинов в 1973– 1974 годах этих продуктов не было. Наверно, у перекупщиков (из-под полы) купить икру было можно, но цены на эту икру были для моих родителей неподъёмными. Мама с папой обратились к своим братьям и сёстрам во Христе за помощью. И помощь от них пришла, пришла через мамину подругу Азарову Анну: она смогла достать для меня всё необходимое, кроме того, она до- стала чёрного цвета лекарство под названием мумиё. По словам моей мамы, Анна была шеф-поваром в каком-то большом элитном ресторане, она смогла объяснить своему начальству, для чего и для кого необходимы дефицитные продукты.
Мои родители просили всех братьев и сестёр христиан за меня молиться. Мама говорила, что за меня молятся и держат пост все верующие, и даже те, что живут в других городах, что молятся во всех незарегистрированные церквях Евангельских христиан-баптистов, – всюду, куда обратились с просьбой молиться за меня.
Мама была со мной в больнице постоянно, а папа жил дома с моими братьями и сестрой, но так как он получил ожоги рук 1–2-й степени, когда спасал меня, то на тот момент по хозяйству он не мог ничего делать, моя младшая сестра даже какое-то время кормила его из ложки, поэтому из армии был вызван мой старший брат Геннадий. Помню, когда он приехал ко мне в больницу, я была очень рада, я любила своего брата Гену.
Мама стала меня кормить большими ложками красной и чёрной икры, давала гранат, поила меня гранатовым соком, давала и мумиё, которое было совсем не вкусным. Гемоглобин удалось поднять очень быстро! Врачи стали готовить меня к операции, пугал их только огромный размер площади для пересадки. Чтобы спасти руку, необходимо было наложить на рану здоровую кожу. Мама предлагала врачам взять кожу у неё, папа предлагал отдать свою, но врачи объяснили, что их кожа не приживётся, нужна моя собственная кожа. Решено было взять кожу с моих ног, ягодиц и спины. Организм мой всё ещё был слабым, и мог не выдержать такой большой и сложной операции, которая могла длиться несколько часов. Была угроза, что я не выдержу той дозы общего наркоза, которая необходима для проведения этой операции, поскольку наркоз уже многократно использовался на перевязках. Врачи сказали родителям всю правду, в том числе и об угрозе того, что из-за большой дозы наркоза я просто могу не проснуться после такой сложной и объёмной операции. Мама плакала и молилась, страх потери ребёнка не оставлял её ни на минуту. В итоге – недосыпание, недоедание, сильный стресс сделали своё чёрное дело – через два месяцев после случившейся со мной трагедии у неё зашатались все зубы, а впоследствии выпали.
Я родителей не понимала. Почему они так за меня бояться? Почему так переживают? Я же не одна! Со мной мой друг Иисус, и поэтому со мной всё будет хорошо! Единственно, что меня тревожило, это то, что у меня постоянно болела рука, и это была боль не от ожога, эта была другая, постоянная и пронзающая боль. Днём я старалась её терпеть и не показывать маме, что у меня такая сильная боль, я молилась, просила сил перетерпеть, и Иисус давал мне эти силы. Но ночью, когда засыпала и не могла контролировать себя, я стонала. Мама слышала мой стон, меня не будила, чтобы не потревожить, сама спать не могла, а утром, когда я просыпалась, всегда спрашивала, где у меня болит. Я говорила, что немного болит рука, но скоро всё пройдёт. Этот ночной стон маму очень тревожил, она говорила об этом врачам, врачи понимали, какая ужасная боль может быть при ожоге степени 3Б, успокаивали маму, говорили, что после операции будет с каждым днём легче.
Врачи сказали родителям всю правду. Мама и папа не могли допустить даже мысли о том, что могут меня потерять, поэтому приняли обоюдное решение дать согласие на ампутацию моей правой руки. Они считали, что девочка может жить без одной руки, но она обязательно должна жить! Если операция по ампутации не так опасна, как пересадка кожи, то пусть лучше девочка лишится правой руки, чем жизни. Папа и мама дали врачам письменное согласие. Ради моего спасения им пришлось выбирать – увечье или жизнь…
Я помню, как ко мне пришёл и встал возле моей головы справа мой любимый врач, которого я считала своим другом и другом Иисуса.
Он наклонился ко мне, и, улыбаясь, тихо спросил:
– Ну, что Верочка, как дела?
Я улыбнулась в ответ, сказала, что всё хорошо. Мне показалось, что лицо его изменилось, он перестал улыбаться, я почувствовала, что его тревожит какая-то мысль. Он посмотрел мне прямо в глаза (в его глазах я увидела боль и тоску) и тихим, нежным голосом спросил:
– Верочка, ты согласна на ампутацию руки?
Я не знала и никогда не слышала раньше слова «ампутация», поэтому посмотрела на него с удивлением.
Тогда он продолжил:
– Твои мама и папа дали своё письменное согласие на эту операцию.
Когда я услышала, что мама и папа согласились на ампутацию руки, я улыбнулась ему в ответ и сказала:
– Да! Конечно, я согласна! Делайте мне эту ампутацию! Мне помнится, что у него в глазах появились слёзы, и он, не сказав ни слова, резко повернулся и быстро вышел.
Я не стала спрашивать у мамы, что такое ампутация, про которую говорил мне врач, так как знала, что мои родители не могут сделать мне ничего плохого. Меня тогда, конечно, удивило, что мой врач так быстро ушёл, не сказав мне больше ни слова, но я подумала, что он, очевидно, торопился к другим больным деткам. Разумеется, я тогда не понимала, что доктору было невыносимо больно на меня смотреть, так как он знал, что такое ампутация, а я не знала.
Мама опять много плакала, пытаясь скрыть от меня слёзы, она или куда-то уходила и потом возвращалась с опухшими глазами, или подходила к окну и там стояла, смотрела в окно и тихо плакала; я видела, как вздрагивает её тело. Когда я спрашивала, почему она плачет, она тихо отвечала, что больше плакать не будет. Я знала, что у меня всё будет хорошо, что я поправлюсь и буду здоровой опять, и ничего плохого со мной больше не может случиться, так как самое плохое я уже для себя сотворила.
Врачи меня очень любили, особенно мой лечащий врач Алексей Георгиевич Баиндурашвили, любила меня и заведующая отделением Нина Давыдовна Казанцева (мама потом много лет с ней дружила; они ездили друг к другу в гости). Нина Давыдовна была еврейка, мама мне говорила, что это Божий народ. Эти два врача не могли представить, как этот маленький ангелочек Верочка будет жить без правой руки, они не могли сломать мне будущее. Поэтому, даже имея на руках письменное разрешение на ампутацию от моих родителей, они выбрали для себя более опасный и рискованный путь – очень сложную многочасовую операцию по сохранению руки – пересадку кожи. Скорее всего, они осознавали огромные риски для себя в случае неудачного исхода, это был прямой путь в тюрьму и лишение возможности практиковать в клинике до конца жизни. Но их любовь, их сильная вера были сильнее всех страхов. И если ангелочек верит в то, что будет жить и всё перенесёт, то и они должны довериться Богу, в которого так сильно верит этот ребёнок, а значит, попытаться сделать всё, чтобы сохранить руку.
Я не уверена, но мне кажется, что о принятом перед операцией решении не делать ампутацию врачи не стали сообщать моим родителям, чтобы не дать себе возможность передумать. Помню, что операцию делали в другом помещении, помню, что и в этот день мне, как всегда, сказали, улыбаясь, что я проснусь в своей палате. Я помолилась, а потом почувствовала резкий неприятный запах эфира, услышала непонятные голоса, смех и заснула. В этот день незарегистрированные баптистские церкви постились ради моего спасения, мама говорила, что пост держали целых три дня (только вода и молитва).
Операция длилась шесть с половиной часов, родители ждали у дверей операционной, я лежала под наркозом всё это время, а врачи, не прерываясь, делали мне операцию по пересадке кожи. Сначала они квадратными кусочками вручную снимали мою кожу со спины, ягодиц и ноги, потом сшивали эти кусочки между собой, и только потом кожу в виде чулка натягивали на мою правую руку. Потом по всей площади были сделаны надрезы для того, чтобы заживление происходило быстрее.
Когда двери открылись, и из операционной вышли врачи, заведующая отделением подошла к маме, рукавом вытерла со лба пот и уставшим тихим голосом сказала:
– Мы сделали всё, что смогли! А теперь, как сам Бог… Потом она повернулась и, шатаясь от переутомления, ушла. Родители увидели, как все врачи устали, как были они измождены. Мама и папа были очень благодарны врачам, и теперь им не терпелось поскорей увидеть свою дочь. Бог решил, что девочка Вера должна жить, что ей будет сохранена рука. И он сделал это руками людей, которые пришли в этот мир, чтобы спасать таких непослушных девочек (и мальчиков), как Вера. Конечно, она не специально, а по глупости своей причинила себе эту боль и эти страдания, когда испытывала раздражение, гнев и обиду. Но её простили, её спасли, – спасли её руку те люди, которые выбрали правильную дорогу, рискуя своим именем и своей репутацией.
Когда я проснулась, то не могла понять, где я и что со мной. Я увидела перед глазами пол, не могла пошевелиться, моя правая рука была где-то сзади вверху и очень сильно болела, а левая была рядом с телом, но от слабости я не могла ею пошевелить.
Я стала звать маму и папу, увидела прямо перед собой папино лицо на полу, он смотрел на меня из-под кровати, улыбался и говорил:
– Доченька, дорогая, лежи не шевелись! Это у тебя в кровати отверстие, и твоё лицо смотрит вниз на пол. Не бойся! Всё хорошо теперь будет, доченька.
Он вылез из-под моей кровати, а я продолжала смотреть на пол, поняла, что повернуться или развернуться я не могу, что моя голова в отверстии, сделанном на кровати, и глаза могут смотреть теперь только прямо вниз. Сильно болели рука, спина, ягодицы и ноги. Было ощущение, что болит всё, что боли стало больше, теперь я скованна и не могу двигаться, а руку ломит так, словно её ломают. Но плакать – это значит причинить боль тем, кто тебе дорог и тебя любит, поэтому, чтобы сдержать слёзы, я стала просить папу опять посмотреть на меня снизу. Папа опять залез под кровать, и опять я увидела его большие карие глаза и улыбку. Папа сказал, что они с мамой будут много со мной разговаривать, чтобы я не чувствовала себя одиноко. Папа рассказывал, как мы с ним будем играть дома, когда я поправлюсь и меня выпишут, сказал, что купит мне маленький аккордеон, и я научусь на нём играть красивые мелодии, рассказывал, что меня все ждут домой и что все уже по мне соскучились. Так протекали теперь дни в отдельной палате-боксе, когда перед моими глазами был только пол. Что ж, я ещё раз осознала свою глупость, которая лишила меня возможности видеть маму и папу, ещё раз поняла, как ценно было всё, что раньше я не ценила. Постоянная боль в руке не давала покоя: днём я терпела, а ночью опять стонала, иногда просыпаясь от своего стона. Мама говорила об этом врачам, а они недоумевали и не могли понять, в чём причина этих болей теперь, когда боль должна постепенно уходить. Правая рука с лангеткой была подвешена так, чтобы я не могла ею шевелить, пока не приживётся пересаженная кожа. Там, где была снята кожа для пересадки (спина, ягодицы и ноги), были наложены бинты, а над ними висели обогревающие лампы, чтобы сушить все эти места.
Врачи не могли ничего предпринять для выяснения причин усиления болей, надо было ждать, пока подсохнут бинты, когда они отпадут сами и когда под ними появится новый слой кожи. Я чувствовала, что боль в руке усилилась из-за того, что рука вывернута вверх над спиной, я пыталась её опустить вниз, но она была привязана крепко, тогда я попросила мама и папу помочь мне опустить руку, но они объясняли мне, что этого делать пока нельзя и просили потерпеть. Так шли дни, для меня стало единственным желание повернуться на бок, а когда раны под лампами стали заживать, то, конечно, тело стало сильно чесаться. Я просила папу почесать мне спинку и ниже (мама была против этого, и я ждала, когда она выйдет), папа понимал мои страдания и чесал мне те места и даже отдирал по моей просьбе подсохшую на ранах кожицу, врачи его за это ругали.
Наконец настал тот счастливый для меня день, когда я с папиной помощью избавилась от бинтов, когда убрали эти греющие лампы! Врачи напоследок поругали папу ещё раз за эту самодеятельность, а я была счастлива, что у меня больше нет сзади ни одного бинта, и что врачи разрешили мне немного поворачиваться на бок. Я помню это удивительное наслаждение и счастье, я помню это чувство радости и восторга!
После того как новая кожа стала заживать и я уже могла двигаться потихоньку, меня решили отвести на обследования и проверить, в чём причина ночных болей в правой руке. Мне сделали рентген руки, к большому удивлению увидели на снимке перелом на локте, который раньше из-за ожога невозможно было разглядеть. Кости срастались криво и упирались в пересаженную кожу. Врачи спросили, падала ли я, когда горела и бежала до- мой, и когда я рассказала, что падала, они определили, что удар был очень сильным, возможно, я споткнулась о камень и упала рукой на этот камень. Предпринимать что-то с переломом в данный момент было невозможно, ломать снова, и правильно укладывать в гипс мою руку пока было нельзя, можно было руку потерять. Поэтому было решено оставить всё как есть, пока не приживётся окончательно пересаженная на эту руку кожа. Причина болей была найдена, я стала ждать окончательного заживления ран после пересадки и заживления перелома. Пролежала я тогда в больнице три с половиной месяца. По просьбе мамы и папы врачи выписали меня на какое-то время домой отдохнуть. За это время мне надо было разработать контрактуры (ограничение подвижности) – после снятия лангетки у меня не могла полностью разгибаться рука, не могла полностью раскрываться ладонь, не сгибался большой палец, он был теперь короче, так как часть пальца обуглилась, а часть деформировалась во время горения.
Папа позже замерял расстояние от места моего возгорания до места, где он меня остановил, и оказалось, что в огненном пламени я пробежала тогда 160 метров. По глубине и обширности ожога врачи сделали заключение, что когда я взяла в руки 800-граммовую банку с бензином, то держала её двумя руками, а когда плеснула бензин в огонь, то пламя перешло на банку, от неожиданности и испуга я вздрогнула и опрокинула всё содержимое банки на свою правую руку. Брызги от бензина попали на тело и на лицо, но не поразили их глубоко. Когда я побежала домой, пламя разгорелось от ветра ещё сильней. Маме врачи сказали, что она сделала ошибку, когда вылила на ожог подсолнечное масло, этим усугубила ситуацию. Степень ожогов на моём теле была определена врачами так: 1, 2, 3Б и 4.
Но вернёмся к тому моменту, когда меня выписали домой на короткий отдых и свежий воздух. Мама с папой говорили: «Дома и стены помогают!» Врачи сказали, что мне надо дома регулярно разрабатывать руку, для этого бросать мячик, регулярно делать упражнения для раскрытия ладони. Потом меня следовало привезти обратно в больницу для проведения ещё нескольких операций для устранения всех оставшихся изъянов на моей руке. Намечались две операции на большом пальце, и если не раскроется полностью рука и ладонь, то ещё операции. Меня всё это очень пугало, особенно пугало то, что снова надо будет дышать в этой противной маске с наркозом, которая была для меня невыносимым испытанием.
Я очень хотела домой, но помнила обещание, данное моему лучшему другу Иисусу, что после выздоровления признаюсь родителям и брату, что солгала, обманула и наговорила на брата и соседа в тот злополучный день. Я понимала, что обещание нужно выполнить, и если я хочу получить прощение, надо во всём сознаться и рассказать, как всё было на самом деле, но какой-то внутренний голос мне шептал: «Не говори ничего! Все уже забыли про это, всё уже прошло. Зачем ворошить прошлое? Мама у тебя спросит, почему ты раньше об этом не рассказала, не призналась и соврала. Она после этого вообще перестанет тебе верить, ты будешь в её глазах обманщицей и лгуньей, как твоя младшая сестра. А если скажешь брату Коле, что ты соврала и всё свалила на него, то он тебя поколотит и постоянно будет припоминать, как его тогда за тебя наказали. Оставь всё в тайне! И тебе будет лучше, и всем остальным будет проще и легче!»
Я стояла перед непростой дилеммой, но понимала, что мой друг Иисус хочет, чтобы я рассказала правду. Я понимала, что эта моя ложь всё равно когда-нибудь выйдет наружу. «Правду, как шило, в мешке не утаить!» – так всегда говорила мама.
Мне ужасно не хотелось эту мою правду рассказывать и признаваться в этой правде другим! Очень не хотелось! Чем ближе мы подъезжали к дому, тем сильнее шла во мне борьба совести и страха: говорить – не говорить, говорить – не говорить, говорить – не говорить…
В результате, когда мы приехали домой, и когда я увидела, что все мне рады и все меня ждут, в голове моей снова тот же голос прошептал: «Ну, раз решила говорить – говори! Но только не сейчас, не сегодня, скажешь позднее, не нужно портить сейчас себе и всем настроение».
С этим я быстро согласилась и решила сказать правду немного позже, когда будет удобный случай. Этих удобных случаев было много, но каждый раз внутренний голос снова шептал: «Подожди! Скажешь обо всём позднее, не сейчас!» И опять я откладывала своё признание до следующего раза. Совесть терзала меня, как только я видела брата и соседа, я отворачивалась, старалась не встречаться с ними.
Мы с папой и мамой разрабатывали мою руку каждый день, и через некоторое время она стала полностью раскрываться, а вот раскрыть полностью ладонь у меня не получалось, мешал большой узел, который стягивал мои пальцы. Поскольку ладонь раскрывалась лишь на- половину, решено было вернуться в больницу, как советовали врачи. Конечно, я не хотела обратно в больницу, понимала, что там опять будет операция с наркозом, и лежать там придётся уже одной без папы и мамы, и это меня очень пугало.
Я пыталась уговорить родителей меня туда не отправлять, но мама сказала:
– Доченька, это необходимо! Тебе придётся научиться писать правой рукой, а сейчас ты не можешь даже просто держать в ней авторучку. В больнице теперь тебе уже не будет так больно, ты будешь там не одна, там много других деток. Ты будешь с ними играть, им там тяжело, одиноко, а ещё и больно. Ты им поможешь, и им станет легче.
Когда она так говорила, я понимала, что она права, и я должна туда ехать, чтобы помочь тем, кто младше меня, и кому больно и одиноко. Я подумала и согласилась ехать в больницу, чтобы лечиться, а кроме того, я соскучилась уже по своему любимому доктору, который был похож на моего друга Иисуса. Когда я приехала туда, мне все были рады, особенно мои любимые врачи. Я увидела, что там маленькие детки сидят в кроватках и плачут, потому что рядом с ними не было их мам, у них были забинтованы те места, которые были обожжены. Мне их было очень жалко и хотелось всем помочь, я подходила к их кроваткам, пыталась их успокоить и развеселить, но понимала, что они плачут не только от боли, а ещё и оттого, что им одиноко. А как бывает больно и одиноко, я запомнила на всю жизнь!
Меня положили в общую большую палату, где вдоль одной стены стояли в ряд кровати, на которых лежали мальчики и девочки. Напротив, у другой стены, были детские маленькие кроватки, и там лежали совсем малыши, с некоторыми были рядом мамы. Те дети, которые были с мамами, меньше плакали, так как чувствовали, что они не одни. Малыши без мам плакали больше, а я лежала на своей кровати, смотрела на этих детей с ожогами, у которых не было рядом родителей, и понимала, как им больно и как им плохо там в этих кроватках. Мне не было больно, но мне было плохо, у меня тоже не было рядом мамы или папы. Я лежала и тихо плакала, и очень хотела, так же как и они, домой к любимым маме и папе.
Меня готовили к операции по пересадке кожи, на этот раз должны были взять небольшой кусок кожи с ноги и пришить его на ладонь, чтобы убрать контрактуру, которая была на ладони в виде узла. Узел надо было вырезать, и на это место поставить заплатку из кожи с моей ноги, чтобы устранить ограничение нормальной подвижности в суставах пальцев, вызванное рубцовым стягиванием сухожилий. Только после этого моя ладонь сможет раскрываться полностью.
Настал день операции, и я нехотя пошла на неё. Операция прошла удачно, после операции я узнала, что ещё одного мальчика прооперировали, и он лежит в этом же послеоперационном отделении. Я обрадовалась, что буду лежать здесь не одна, он мне очень понравился, и я хотела с ним подружиться, так как он был стеснительным и добрым, как мне казалось, мальчиком. Когда нас с ним перевели в общую палату, мы начали общаться.
В больницу приходили учителя, и мы с ними делали уроки. Так как правой рукой я не могла писать, мне пришлось учиться писать левой, сначала было очень сложно, но со временем я научилась держать ручку в левой руке. Когда нас перевели в общую палату, у нас появился ещё один друг, тоже с ожогом, мы стали дружить втроём. Я замечала, что девочки по какой-то причине со мной особо не разговаривали, понимала, что в их кругу я была новенькой, и они не готовы были принять меня в свою компанию. Но у меня были два друга мальчика, в тихий час мы переговаривались с ними, поэтому иногда нам всем делали замечания медсёстры и мамочки. Однажды в моей голове появилась мысль пойти и попросить у своего любимого врача бинты, я была уверена, что он не откажет и непременно даст. Я решила придумать что-то такое, чтобы мы могли общаться с моими друзьями в тихий час и при этом никому не мешать. Я считала себя большой девочкой, и мне не хотелось спать после обеда. На следующий день я нашла своего любимого врача и попросила у него бинты. Он посмотрел на меня удивлённо, потом спросил, на хорошее ли дело я их прошу.
Когда я кивнула, он улыбнулся, принёс мне несколько рулонов и сказал:
– Ну, держи! Если они тебе нужны на хорошее дело – бери!
Я поблагодарила его и радостная пошла в палату. И хоть понимала, что не совсем хорошее дело я задумала, но оправдывала себя тем, что это просто будет шалаш, сделанный из моей кровати. В голове у меня был план: так как кровати были с металлическими спинками, то я натяну бинты от одной спинки до другой, а на натянутый, как верёвка, бинт повешу сверху своё одеяло. Таким образом, у меня получится кровать-шалаш, в тихий час я буду под одеялом в своём шалаше, а ко мне в гости могут приходить мои друзья мальчики. Девочки смотрели на меня с завистью, а я первый раз испытала удовольствие оттого, что у них такого нет, что бинты им никто не даст, что у них нет такого друга врача, как есть у меня.
Мне очень нравился мальчик, с которым мы подружились после операции, он казался мне не только хорошим, но и красивым. Однажды его друг сказал мне, что этот мальчик ждёт меня на лестничной площадке. Это была служебная лестница для персонала, обычно туда нельзя было детям ходить, но так как там очень редко проходил медперсонал, то это было самое тихое и спокойное место, где никто не мог нас увидеть и потревожить. Я сначала засмущалась, но потом решила пойти туда, хотя точно знала, что если меня и его там увидят, то точно отругают. Но взяло верх и любопытство, и то, что мальчик мне очень нравился, и то, что мне хотелось быть рядом с ним. В общем, разум был побеждён, и я решила идти туда, куда ходить было нельзя, и быть там, где детям быть не разрешают. Я вышла на ту лестничную площадку и встала у двери, а он попросил своего друга понаблюдать за тем, чтобы сюда никто не вошёл. Я сразу поняла, что он хотел меня поцеловать. С одной стороны, я понимала, что этого делать нельзя ни в коем случае, а с другой стороны, мне самой этого очень хотелось. Мы стояли и смущённо смотрели друг на друга. В голове у меня было два голоса, один говорил: «Что ты делаешь? Ты должна быстро вернуться в палату, не дожидаясь, пока вас кто-то увидит, пока вас отругают, а потом, возможно, всё расскажут маме, и она опять огорчится». Но другой голос говорил: «Ну и что, пусть увидят! Мне нравится этот мальчик! Я хочу быть здесь с ним! И если он хочет меня поцеловать, то пусть целует!» Два диаметрально противоположных голоса говорили во мне, и я уже не понимала, почему он медлит, почему не подходит ко мне и почему не целует меня. Он, смущаясь, то и дело смотрел вниз на лестницу, выглядывал за дверь, спрашивал у своего друга, нет ли там кого.
Друг тоже приоткрывал дверь и спрашивал:
– Ну что? Уже всё?
Потом он как-то быстро и неловко поцеловал меня и убежал. Я слышала, как они с другом смеялись. Мне хотелось всё повторить, но уже не так, быстро и робко, а смело и головокружительно. Меня задело то, что для него это было как бы в шутку, поцеловал и убежал.
Я заметила, что он стал заигрывать с другими девочками, а я стояла, смотрела и обижалась на него. Пожалуй, тогда я впервые испытала ревность! Я не хотела делить его с другом, с этими девочками, которые стали меня раздражать, я видела, что им тоже нравится этот красивый мой мальчик (я считала, что этот мальчик теперь только мой). Во мне жило неприятное чувство злости и обиды, когда он начинал общаться с другими девчонками. «Почему он так со мной поступает?» – думала я. С одной стороны, я видела и чувствовала, что я ему нравлюсь, и что он именно со мной хочет дружить, со мной хочет на лестничной площадке целоваться, но с другой стороны, я видела, что он почему-то иногда совсем чужой. Это меня расстраивало, и в такие моменты я хотела быстрее уехать домой, чтобы показать ему, что он меня потерял навсегда и больше уже никогда меня не увидит. Иногда мне хотелось взять его с собой, чтобы он жил у нас, чтобы он остался у нас навсегда, чтобы он был моим мальчиком навсегда. А иногда меня так перехлёстывало чувство ревности, что я хотела уехать незамедлительно, чтобы показать ему, кто я, чтобы дать ему почувствовать, что такое страдание и что такое потеря подруги.
Время шло, моя рука после операции уже заживала, я уговорила маму, чтобы мне не делали больше других операций, и мама убедила врачей, что пока больше никаких операций делать не надо. Подходило время моей выписки, мне было очень грустно оттого, что я уезжаю и больше не увижу никогда свою первую любовь – этого моего мальчика. С другой стороны, мне было почему-то радостно осознавать, что теперь он будет скучать по мне, что теперь он почувствует то, что иногда чувствовала я, когда видела, что он не хочет играть со мной. Пусть теперь играет со своим закадычным другом и с этими глупыми девчонками!
Наконец день выписки настал, и я увидела, какие грустные глаза были у него в этот день. Я поняла тогда, что он не хотел меня потерять, он хотел, чтобы я там осталась, чтобы мы опять сходили на служебную лестницу и там поцеловались. Но за мной приехали родители и увезли меня домой. Так наши пути с ним разошлись, но память об этом мальчике и память о первом поцелуе остались на всю жизнь.
О том времени осталось в памяти надолго и ощущение моего страшного предательства самого лучшего друга Иисуса. Я понимала, что променяла своего друга Иисуса на мальчика, который в тот момент мне нравился больше. Я даже перестала тогда разговаривать и общаться с Иисусом, перестала слушать его голос, а ведь знала, что именно он мне шептал: «Этого нельзя делать, потому что ты для этого ещё маленькая. Запомни, когда дети делают что-то втайне, то они прекрасно понимают, что взрослые эти их поступки не одобрят».
Мы ехали домой, и я понимала, что тайн у меня теперь в два раза больше, и эти мои тайны я не могу открыть ни маме, ни папе, никому, но я также знала, что мне их не скрыть от своего друга Иисуса, он всё знает и всё видит. Когда я приехала домой, то опять решила не признаваться в своей лжи. «Ну, раз у меня уже две тайны, и во второй тайне я не смогу признаться никогда и никому, то пусть и первая тайна останется со мной», – рассуждала я тогда.
Из-за того, что я много месяцев болела и не ходила в школу, родители решили оставить меня во втором классе на второй год. Это был 1974 год. Мне и самой не хотелось идти в школу в свой старый класс, я думала, что мои одноклассники будут смеяться, когда увидят мою изуродованную руку. Я хотела, чтобы летние каникулы никогда не заканчивались, мне не хотелось идти в школу. Я надевала теперь платья только с длинными рукавами, пытаясь спрятать свой изъян. Летом, когда было жарко, я злилась на солнце, почему оно светит так ярко, почему на улице так жарко, и мне приходится потеть из-за этого. Все ходят в одежде с короткими рукава- ми, а мне приходится надевать с длинными, из-за этого я сижу дома, там прохладнее и комфортнее для меня.
Но когда все дети бегают на улице, а я сижу дома, меня это злит.
Я стеснялась показать кому-то свою руку, мне казалось, что все на неё смотрят и смеются, и чем старше я становилась, тем уродливей мне казалась моя правая рука. Однажды когда я пришла в школу, а в руках у меня была сменная обувь в мешочке, который сшила мама, меня остановили в коридоре девочки и стали смеяться надо мной и моими родителями. С того дня я стала бояться ходить в школу, и больше учиться здесь не хотела, тем более, что ни одной подруги у меня в этой школе не было. В 1975-м родители перевели меня в другую школу, и там я пошла в третий класс. Школа была довольно далеко от дома, но меня это не пугало, я хотела учиться в новой школе, лишь бы не ходить в старую. Когда я пришла в новую школу, то была на год старше остальных учеников в классе. Почти все ученики приняли меня спокойно, ведь они ещё не знали, из какой я семьи. Ко мне сразу подошла очень красивая девочка, и мы с ней познакомилась. Её звали Марина, она была самой красивой девочкой в классе, а может быть, и в школе. В этом же классе училась и моя троюродная (по маме) сестра Лайна – это её папа приехал к нам на машине и отвёз меня в больницу после ожога. Лайна жила с родителями и братом в большом частном доме в деревне Кузьмолово. Недалеко от их дома жила Марина со своей бабушкой, пьющей мамой и тётей. Лайна дружила с Мариной, и они часто вместе приходили в школу. Через несколько месяцев в наш класс пришла ещё одна девочка по имени Марина, она переехала в Кузьмолово из Ленинграда, была весёлой и доброй, поэтому мы с ней тоже подружились. Теперь у меня были три близкие подруги – две Марины и троюродная сестра Лайна. Домой я возвращалась с Мариной и Лайной, вторая Марина жила недалеко от школы в многоэтажном доме, но нам с ней было не по пути. Я видела, что Лайна стесняется того, что мои родители – баптисты, и сторонилась меня, поэтому мне больше хотелось дружить с двумя Маринами: мне казалось, что им всё равно, из какой я семьи и кто мои родители, они хотели со мной дружить и не обращали внимания на всё остальное. За это я их уважала. Марину, у которой была пьющая мать, мне было очень жалко, и я старалась ей во всём помогать, а с Мариной из благополучной семьи мне было всегда весело и хорошо.