
Полная версия:
Не красавица и орк
Это, оказывается, тоже больно.
— Я не повезу тебе карту.
— Повезёшь. — Он сел. — Ты не настолько бескорыстна, а я не настолько глуп. Ты скажешь себе, что мне ничего не скажешь. А когда вернёшься... А ты вернёшься, я вижу, как ты стоишь. Ты придёшь в этот кабинет и положишь бумаги на стол. — Он придвинул формуляр. — Садись. Впишем имя. Или тебе нужно выпить вина перед тем, как подписывать свою жизнь?
Я села.
Он не доставал денег из ниоткуда, не звал нотариуса, не сделал ничего торжественного. Взял перо и спросил, как пишется моё имя.
— Ты серьёзно спрашиваешь?
— Я знаю, как оно звучит. Мне нужно, как оно пишется. — Он посмотрел на меня. — Есть разница между тем, кем человек ходит по дому, и тем, кто он в бумагах. Первое я знаю. Второе приходится уточнять. Кстати, между нами, это стыдно.
— Через мягкий знак.
Он начал писать.
Пока он писал, я смотрела на его руку: широкую ладонь, обломанный ноготь на левом большом пальце. В кабинете стало так тихо, что слышно было, как оплывает воск.
Ноготь.
У отца был такой же. На том же пальце.
Я отвела взгляд быстрее, чем успела подумать зачем.
— Двое свидетелей, — сказал он, не поднимая головы. — Один от рода, одна от храма. Моя печать и печать Мирабеллы. — Он поднял глаза. — К ней пойдёшь сама. Сегодня. Я не стану говорить за тебя: если скажу я, это будет выглядеть сделкой между нами. Если скажешь ты — твоим выбором.
— Это и есть сделка между нами.
— Разумеется. — Он пожал плечами. — Но выглядеть и сказать, это большая разница в этом мире. Ты выросла здесь. Ты знаешь.
Я знала.
— И ещё. — Он воткнул перо в чернильницу. — Селине не говори сейчас.
Вот оно.
— Что значит «не сейчас»?
— Значит, не сегодня и не завтра. Я скажу ей сам. В своё время.
— Почему?
— Потому что если скажешь ты, она тебя отговорит. — Он смотрел спокойно. — Не потому, что ей нравится её судьба. А потому, что она не позволит тебе умереть вместо неё. Она ещё не поняла, что выбор не между её жизнью и твоей. Она думает, что всё можно отменить, если поплакать красиво. — Пауза. — Ей восемнадцать. Пусть у неё будет ещё немного времени, в которое она плачет, а не спасает.
Я его ненавидела. Гад.
Но не могла не понимать, что он прав. К сожалению, это худшее из всего, что случилось за сегодняшнее утро.
— Хорошо.
— Хорошо, — повторил он.
В этот момент он сделал то, чего я не ждала.
Снова открыл ящик и достал кинжал.
Он не передал его через стол, как передают документ.
Он вышел из-за стола и опустился передо мной на одно колено. Это настолько невероятное зрелище, что я забыла встать.
Ножны старые, обтянутые тёмной кожей. Кинжал короткий, узкий, с прямым клинком и рукоятью обмотанной серебряной проволокой.
Эту рукоять я знала. На глаза сами наворачиваются слёзы.
— Это не мой,— шепчу я.
— Твой.
— Это отцовский.
— Да. — Торен держал его на ладонях. — Твой отец оставил его мне, когда уезжал. Сказал: если с ним что-нибудь случится, нужно отдать дочери, когда она пойдёт туда, откуда может не вернуться.
Кровь била в ушах так, что я не сразу услышала собственный голос.
— Ты хранил его всё это время.
— Дольше, чем ты думаешь. — Он смотрел на нож. — Он оставил его ещё до пожара. Он всегда знал, что что-то будет. Такие люди не говорят об этом вслух, но прощаются заранее.
Торен замолчал.
— В нём серебро.
— В нём серебро, — согласился он. — Я мог его продать, а тебе сказать, что ножа не было. — Он поднял глаза. — Ты за это меня ненавидишь. Принимаю. Но я не отдал бы тебе отцовский кинжал на продажу. Не потому, что он чего-то стоит. Потому что он был последним, что у тебя есть.
— У меня ничего нет, — начала я. Голос сломался на середине. — У меня давно ничего нет.
— Поэтому он и лежал. — Торен не отвёл взгляда. — Ты бы его разрезала на серебро. Ты такая. Ты из тех, кто жжёт мебель, чтобы не замёрзнуть. Хорошая черта на пепелище. Но она доедает тебя быстрее, чем холод.
Я взяла кинжал.
Он был тяжелее, чем казался. Клинок вышел из ножен наполовину и поймал утренний свет. На стали проступила чернь — полустёртый знак. Герб отцовского гарнизона. Мой.
Мой род — это трое. Все трое в могиле.
А у меня в руках был родовой нож. Это было почти так, будто наш род ещё есть.
— Я не скажу спасибо.
— Не говори. — Торен поднялся с колена. Оно хрустнуло. Это почему-то было самым тяжёлым из всего, что я слышала за это утро. — Но ты возьмёшь его с собой. Спрячешь так, чтобы сразу не нашли. — Он отошёл на шаг и добавил буднично: — Посланники отбирают всё, что короче меча. Но женщин они не раздевают.
— Ты знаешь, как их обыскивают?
— Я давно отправляю им повозки. — Он вернулся за стол. — Знаю их рост. Знаю имена. Знаю, что тот, что с сединой, пьёт воду, а не брагу, и зовут его Громак. Поэтому знаю, что они никогда не смотрят женщине в лицо.
— Почему?
— Потому что им стыдно, — сказал Торен.
Это было неожиданно.
Мирабелла вызвала меня после полудня.
Не позвала через служанку, а прислала записку. Два слова и подпись. Я трижды перечитала эти два слова, пока шла через двор, будто в них могло быть спрятано третье.
Её келья была в северной части храма, где не бывает солнца. Голые стены, стол, две лавки, в углу жаровня. У женщины, которая решала судьбу княжества, не было ни ковра, ни подушки.
Она сидела за столом и катала между пальцами кусок воска.
— Садись.
Я села.
Она не подняла глаз. Медленно катала воск. Он становился тёплым и мягким, а она разминала его, как тесто.
Молчание тянулось так долго, что я начала слышать собственное дыхание.
— Ты уверена в своём решении, дочь моя?
— Я никогда ни в чём не была так уверена.
Соврала, разумеется.
Мирабелла усмехнулась одним углом рта. Так усмехаются, когда слышат ложь, которую решили не трогать.
— Ты думаешь, что спасаешь сестру, — сказала она. — Возможно, ты спасёшь гораздо больше.
— Я не понимаю.
— Поймёшь. Когда придёт время.
Она отложила воск и протянула руку.
Я не отстранилась, не успела. Её пальцы коснулись моего лба, между бровями, по мне прошло тепло. Не ласковое, а такое, какое идёт от печи, к которой подошёл слишком близко. Оно ударило в виски, спустилось по шее и исчезло.
Я вздрогнула так, что лавка скрипнула.
— Что это было?
Мирабелла убрала руку.
Она смотрела на меня. У неё было лицо человека, который увидел то, чего не ждал и теперь решает, сказать или промолчать.
— Я вижу огонь в твоём будущем, Эльвира. — Голос у неё остался ровным, а пальцы, которыми она снова взяла воск, дрогнули. — Страсть. Боль. Выбор, который изменит судьбу двух миров.
— Что?...
Но она уже отвернулась к жаровне.
— Готовься. У тебя две недели до отправки. Многому нужно научиться.
— Две недели? — Я встала. — Дядя сказал, что семь.
— Твоя сестра поехала бы через семь. — Мирабелла подбросила уголь. — Девушку для замены готовят отдельно и отправляют раньше. Так положено.
— Кем положено?
— Теми, кто писал закон. — Она наконец посмотрела на меня через плечо. — Иди. Завтра на рассвете, северная келья, не опаздывай. Эльвира...
— Да?
— Не спрашивай в коридорах, — сказала она. — Спрашивай у меня.
Я, шатаясь, вышла во двор. Меня ударило в лицо волной холода.
Две недели.
Не семь. Две. Дерьмо. Дерьмо.
Селина сейчас сидела у окна в верхней комнате и считала дни до конца осени. У неё в запасе была целая жизнь, целых семь недель. А у меня её уже не было.
Я поднялась по лестнице, прижимая к рёбрам формуляр, под которым не стояло ещё ни одной печати.
На повороте я едва не столкнулась с женщиной в сером.
Она была ниже меня и старше. Держалась так, будто ей здесь принадлежало всё — стены, лестница, я. Изольда. Жрица, которую Мирабелла держала при себе и которая, говорили, побывала во всех княжествах.
Её взгляд скользнул по моей руке.
Не по лицу. По бумаге.
Я повернула лист текстом к себе слишком поздно и слишком заметно.
Изольда улыбнулась.
— Доброе утро, Эльвира.
— Уже день.
— Да, верно. — Она шагнула в сторону, освобождая проход, и движение вышло такое, будто она открывает передо мной дверь. — Ты от Верховной?
— От неё.
— Хорошо.
Я прошла мимо.
Уже на ступенях услышала за спиной негромко, не мне, скорее себе:
— Надо же.
Я обернулась.
Её уже не было.
Глава 3. Свитки
Мирабелла ждала меня у северной кельи. В руке у неё была лампа.
— Ты опоздала.
Она развернулась и пошла вниз по лестнице.
— Иди за мной и не задавай вопросов в коридоре.
Мы прошли галерею за алтарём. Мимо ниши, в которой всегда сквозит. Мимо окна, где можно лежать на подоконнике и воображать, что лежишь на краю мира.
У стены без двери она остановилась.
— Открывай.
У меня похолодели пальцы.
— Что?
— Ты слышала. — Она подняла лампу выше. — Ты знаешь эту стену лучше, чем я. Открывай.
Я стояла.
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю всё, что происходит в этом храме, — сказала Мирабелла. — Кроме того, что происходит в этой комнате. Вот это меня и беспокоит.
Она сделала шаг в сторону, освобождая мне место. Это было хуже любой угрозы.
Я нажала на третий камень справа, в половине локтя от пола.
Стена отошла с тихим вздохом.
— Хорошо, — сказала Мирабелла. — Теперь я хотя бы знаю, что ты не врёшь про то, как ты сюда попала.
Внутри было холодно и сыро, как в гробнице. Лампа в её руке сразу стала единственным, что имело свет.
— Садись.
Я села на пол. Она поставила лампу между нами и подтянула к себе третий сундук.
— Ты его открывала? — спросила она, не глядя на меня.
— Открывала.
— Читала?
— Все страницы.
Мирабелла усмехнулась.
— Сорок лет, — сказала она. — Сорок лет девочки говорят мне «я не стала», «я не смотрела», «я испугалась и закрыла». Ты первая сказала «все».
Она откинула крышку.
Я знала, что там лежит. Тонкие тетради, свёрнутые трубкой свитки, листы, сшитые грубой нитью. Я листала их тайком, ночью, с огарком в руке. У меня горели уши и лицо. Я захлопывала тетрадь и убирала обратно, а через неделю возвращалась.
— Ты знаешь, что это, — сказала Мирабелла.
— «Искусство утешения».
— Так это называют те, кому стыдно произносить вслух, что это искусство. — Она развернула первый свиток и придавила края камнями. — Смотри.
Я посмотрела.
На свитке были двое. Мужчина и женщина, оба обнажённые, оба нарисованные тонко, без поспешности, с той подробностью, от которой пересыхает во рту. Она сидела на нём. У неё была рука на его горле, не сжимающая, просто лежащая. Художник не поленился выписать, как её пальцы касаются кожи.
Я отвела глаза.
— Смотри, — повторила Мирабелла. — Ты не в храме. Здесь нет никого, кто осудит тебя за любопытство. Здесь только я, а я видела и похуже.
Я посмотрела снова.
— Что здесь главное?
— Я не...
— Посмотри и скажи. — Она ткнула пальцем в фигуру женщины. — Что она делает?
Я вдохнула.
— Держит его за горло.
— И что?
— Он не может встать, — сказала я. — Она сверху. Он не может встать, не сбросив её.
Мирабелла отняла палец.
— Хорошо, — сказала она. — Значит, видишь ты верно.
Она разворачивала свитки один за другим и говорила.
Не так, как говорят наставницы с послушницами, мягким голосом и опущенными глазами. Она говорила так, как говорят о ковке или о разделке туши: спокойно, точно, без единого лишнего слова.
Это было не про любовь. Это было про то, где у человека уязвимые места.
Вот — шея. Не для того, чтобы душить: чтобы он запомнил, что твоя рука была там.
Вот — ладонь, прижатая к его груди. Не для близости. Для того, чтобы чувствовать, как срывается его дыхание, и знать, что это твоя работа.
Вот — колено между его коленями. Не для страсти. Для того, чтобы понимать: в эту секунду он целиком в твоих руках, и оба это знают.
— Мужчина в постели теряет половину своей осторожности, — сказала Мирабелла. — Не потому, что глуп. Потому что там ему не нужно быть осторожным. Это единственное место, где ему не нужно.
Она подняла на меня глаза.
— Ты понимаешь, о чём я?
— Ты учишь меня, как убить человека в постели.
— Я учу тебя, как остаться живой в комнате, где тебе ничего не принадлежит. — Она свернула свиток. — Убить проще. Убийство это один раз и навсегда. А жить рядом с тем, у кого власть, — это каждый день, и каждый день заново.
Я смотрела на её руки.
— Ты это делала?
— Я была замужем, — сказала Мирабелла. — Двадцать шесть лет.
— И?
— И пережила мужа. — Она отложила свиток в сторону.
— Он чудовище? — спросила я.
Мирабелла не сразу ответила.
— Я ждала этого вопроса, — сказала она наконец. — Я ждала его с той минуты, как ты вошла в эту комнату.
— Тогда ответь честно.
— Если честно, то я не знаю.
Я уставилась на неё.
— Ты Верховная жрица. Ты отправляла к нему невест. Ты должна знать.
— Я отправляла к нему невест и получала взамен грамоты с печатью. — Она говорила ровно. — Двенадцать раз. Одиннадцать раз было одинаково.
— А двенадцатый?
Мирабелла помолчала.
— Три года назад, — сказала она, — с севера пришла повозка. Пустая. С возницей-орком, который не говорил на нашем. В повозке было тело.
У меня стало холодно в животе.
— Невесты?
— Девочки, которая умерла у него в Цитадели. — Мирабелла смотрела на лампу, не на меня. — Он вернул её, чтобы её похоронили дома. Он прислал с ней её вещи. Гребень. Ленты. Всё, что у неё было.
— Зачем?
— Вот именно. — Она подняла на меня глаза. — Чудовища не возвращают тел, Эльвира. Чудовищам не приходит в голову, что тело кому-то нужно.
Тишина.
— Тогда почему все говорят, что он ест невест?
— Потому что так удобнее, — сказала Мирабелла. — Пока он зверь, мы отправляем ему девушек и называем это судьбой. А если он не зверь, то почему мы отправляем девушек?
Она не дала мне ответить.
— Иди, — сказала она. — Завтра на рассвете.
У двери она меня остановила.
— Стой.
Я обернулась.
— Чего ты хочешь?
— Что?
— Первый вопрос, — сказала Мирабелла. — Я буду задавать их каждый день, пока ты не уедешь, а ты будешь отвечать вслух, а не про себя. Чего ты хочешь?
Я думала, что скажу «убить его». Это было бы красиво. Это было бы честно наполовину.
— Чтобы её не было на моём месте, — сказала я.
— Хорошо. — Мирабелла кивнула. — Второй: чего ты боишься?
— Что я приеду туда и мне понравится.
Она посмотрела на меня очень долго.
Впервые за всё время не усмехнулась.
— Третий, — сказала она. — Что ты отдашь, чтобы получить первое и не встретить второе?
Я стояла в дверях и не находила ответа.
— Вот, — сказала Мирабелла. — Вот из этого мы и будем делать невесту.
Глава 4. Тело как инструмент
Кассия пришла на третий день.
Она была моложе Мирабеллы. Ей лет тридцать, может, чуть больше. Она держалась так, будто её с трудом терпят, а она отвечает тем же.
— Значит, ты, — сказала она, оглядев меня с ног до головы.
— Я.
— Плохо. — Она обошла меня кругом. — Высокая, худая, угловатая. Плечи вперёд. Подбородок вверх. Руки не знают, что им делать, и всё время это показывают. Такое ощущение, что тебя сейчас стошнит.
— Возможно, стошнит.
— Хорошо, что честно. — Она встала напротив. — Как тебя учили входить в комнату?
— Я не...
— Тебя вообще учили входить в комнату?
— Я входила в комнату всю жизнь.
— Ты входила в комнату, как человек, который надеется, что его не заметят. — Кассия скрестила руки. — Это работало в доме твоего дяди. Там все хотели тебя не замечать. Теперь тебе нужно наоборот, чтобы тебя заметили. Причём не так, как замечают мебель.
Она прошла к дальней стене.
— Встань у двери. Я скажу «входи», и ты входи. Я скажу ещё раз — входи ещё раз.
Я вошла одиннадцать раз.
Первые три она молчала. Потом начала говорить.
— Нет. Слишком быстро, ты извиняешься. Ещё раз. Опять извиняешься. Не извиняйся. Ещё. Теперь ты извиняешься плечами. Ещё.
На седьмой раз я остановилась в дверях.
— Я не понимаю, чего ты хочешь.
— Я хочу, чтобы ты вошла так, будто это твоя комната, а не его. — Кассия стояла в центре зала. — Ты сейчас входишь так, будто просишь разрешения. Ты невеста. Тебе не нужно разрешения. Тебе нужно, чтобы он захотел узнать, кто ты такая.
— А если он не захочет?
— Тогда ты умрёшь скучной и бесполезной, — пожала плечами Кассия. — Это, поверь, худший из способов расстаться с жизнью.
Дальше было хуже.
Дальше она учила меня ходить.
Не «красиво». Ходить так, чтобы юбка шла за мной, а не я за юбкой. Ставить стопу с пятки на носок, а не наоборот. Вовсе не потому, что это плавно, а потому, что так не слышно, куда ты идёшь. Держать голову так, чтобы видеть всю комнату, но при этом не вертеться.
Она поставила меня напротив окна и велела идти.
Я пошла.
— Ты дёргаешь левым плечом.
— Я не дёргаю.
— Дёргаешь. Каждый второй шаг. — Она подошла и положила ладонь мне на лопатку. — Вот здесь. Ты всё время поднимаешь его, будто ждёшь удара.
Я замолчала.
— Вроде нет.
— Значит, ждала когда-то, а тело запомнило. — Кассия убрала руку. — Тело глупее головы, оно не забывает того, чего голова давно забыла.
Она ушла к окну.
Мы занимались голосом.
Она заставляла меня говорить фразы нейтральные, глупые: «передайте соль», «я пришла», «здесь холодно» и внимательно слушала, чуть склонив голову к плечу.
— Ты говоришь с извинением в конце.
— Где?
— Не в словах. — Она махнула рукой. — Ты заканчиваешь фразу так, будто спрашиваешь: «я правильно сказала?». Перестань. Скажи «передайте соль» так, чтобы после этого вопросов не осталось.
Я сказала.
— Ещё раз.
Я сказала.
— Ещё.
— Передайте соль, — рявкнула я.
Кассия усмехнулась.
— Вот, — сказала она. — Уже что-то.
И вдруг, без перехода:
— Он сожрёт тебя за секунду.
Я обернулась.
— Что?
— Ты слишком неуклюжая. Движения хорошие, но ты всё время думаешь, как выглядишь. — Она смотрела на меня в упор. — Он это увидит. Он крупнее тебя, старше, он держит в руках весь Север. В первый же раз, как ты войдёшь в его зал и начнёшь проверять, правильно ли ты стоишь, он поймёт, что ты боишься. А кто боится, того легко подчинить и раздавить.
У меня пересохло во рту.
— Тогда научи меня.
— Я учу.
— Нет. — Я сделала шаг и сжала кулаки. — Ты издеваешься и называешь это учением. Я тебе не нравлюсь, ладно. Но если ты права, и он действительно поймёт, что я боюсь, то единственная, кто может мне помочь, — это ты. А ты стоишь и меришь меня взглядом, как портной.
Кассия смотрела на меня и молчала.
А потом сделала то, чего я не ждала совсем: отвернулась к окну, и у неё задрожали плечи.
Не от смеха.
— Двенадцать лет, — сказала она в стекло. — Двенадцать лет я учу девочек. Ещё ни одна из них ни разу не сказала мне в лицо, что я делаю это плохо.
— Я не говорила...
— Говорила. — Она обернулась. Её лицо было уже прежним, сухим и острым, только чуть краснело что-то у глаз. — Хорошо. Садись на пол.
Я села.
Кассия села напротив, подвернув ноги.
— Первое. Ты не должна прятать страх. Ты должна сделать так, чтобы его не было видно, а это разные вещи. Прячешь — он лезет из щелей. Не прячешь — а он не в этой комнате.
— Где он тогда?
— В другом месте. — Она наклонилась. — Ты входишь. В ту же секунду у тебя должна быть причина, по которой ты здесь. Не «я невеста, я пришла». А своя причина. Назови мне одну.
Я подумала.
— Я пришла узнать, что происходит с невестами.
— Плохо. — Кассия поморщилась. — Это правда для тебя, но не для него. Он тебя раздавит, потому что ты интересуешься его делами.
— Тогда что?
— Что-то, что принадлежит тебе. Вкус. Привычка. Вещь. — Она подняла бровь. — Что ты любишь?
Я открыла рот и поняла, что не могу ответить.
Двадцать лет. Три года в доме дяди. Я думала так быстро и так много о том, как выжить, что ни разу не записала в этот счёт ни одной вещи, которую люблю.
— Я... — Я сглотнула. — Я люблю читать.
— Годится. — Кассия встала и отряхнула юбку. — Но этого мало. К следующему утру ты мне назовёшь пять вещей. Не добродетелей. Не «семью». Вещей. Что ты любишь пить. Какая сторона постели у тебя своя. От какого запаха у тебя хорошо во рту. Пять. Поняла?
— Поняла.
— Хорошо. — Она уже шла к двери. — И ещё, Эльвира.
— Да?
— Если он тебя спросит, чего ты хочешь,то не отвечай «узнать». — Кассия поморщилась. — Скажи что-нибудь живое. Орки хотят слышать живое.
Дверь закрылась.
Ночью я сидела на полу своей комнаты и говорила вслух, в темноту:
— Мёд. Тёплый хлеб. Полынь. Читать при свече, когда свеча уже догорает. И... — Я помолчала. — Чтобы меня никто не будил.
Пять.
Я засмеялась, совершенно одна, в пустой комнате. Смех вышел короткий и глупый.
Как будто я собрала сундук, чтобы ехать к чудовищу, положив в него мёд и тишину.
Глава 5. Оружие в тени
Нож я прятала за балкой на звоннице.
Там дуло, там пахло голубиным помётом и металлом. Именно там меня не искали, потому что колокол не звонит ночью.
Я выходила туда, когда гасили последние свечи.
Первые три ночи я просто держала клинок в руке. Просто держала, поворачивала, чувствовала вес. Тяжелее, чем кажется. Короче, чем кажется. Тот, кто покупает кинжал впервые, думает, что он длинный, как меч, а потом удивляется, что достаёт всего на ладонь.
На четвёртую ночь я начала работать.
Тётка Мильда, которая чинила полы в притворе, всю жизнь махала молотком и говорила, что руку ставит постоянная работа, а не желание. Я подумала, что с ножом должно быть так же.
Колоть, вынимать, колоть. Не размахиваясь. Не от бедра, а только от груди, коротко, вперёд. Пятнадцать раз в одну сторону, пятнадцать в другую. Считала я только для того, чтобы не сбиваться. Но сразу же забывала счёт и начинала заново.
На седьмую ночь я порезала себе предплечье.
Не сильно. Кровь проступила сквозь рукав, а я смотрела на неё и думала с холодным удивлением: надо же, оно правда режет.
Потом села на холодный пол и заплакала, потому что было больно. Потому что было темно. Ещё потому, что я одна на звоннице с ножом умершего отца упражнялась в убийстве чудовища, которого ещё не видела.
Потом вытерлась, забинтовала руку рукавом и сделала ещё пятнадцать колотых движений.
К целительнице храма меня пустили легко.
— Тётя Ирма хворает, — сказала я. — Мне бы чего-нибудь для сна и от кашля.
Женщина по имени Аглая была толстая, добрая и совершенно лишена любопытства. Счастливое свойство, которое встречается у тех, кому много чего рассказывают.
— Для сна хорошо полынь и мята, — сказала она и полезла на полку.
Я кивала и смотрела по сторонам.
На второй полке, за склянками с каплями от колик, стояла коробка, обитая жестью. В ней, в гнёздах, лежали маленькие флаконы — плотные, тёмные, с притёртыми пробками.
— А это что?
— Туда не лезь. — Аглая даже не обернулась. — Это от крыс.
— Крысиный яд?
— Хороший. Быстрый. — Она обернулась и погрозила пальцем. — Три капли в воду, и крыса сдохнет раньше, чем упадёт.
— А человек?
Аглая посмотрела на меня.
— Зачем тебе про человека?
— Я думаю о том, — сказала я спокойно, — что меня повезут через горы, а я не знаю, что там растёт. Мне бы научиться отличать, где яд, а где лекарство.
Она долго смотрела на меня.
А потом сказала то, чего я не ждала:
— Ты бы пришла раньше. У меня тут пять недель до отъезда двоих, а ты лезешь со своими вопросами.
Я не стала уточнять, кто эти двое.
В итоге я ходила к ней каждый день.
Не за ядом. Сначала правда за наукой. Аглая рассказывала, как выглядит в лесу то, от чего останавливается сердце. Как отличить белену от лебеды. Почему нельзя жечь некоторые травы в закрытой комнате, если сам в ней спишь.
Она была счастлива. Ей было не с кем поговорить. Поэтому охотно выложила мне всё, что знала.
— А если человек уже отравлен? — спросила я на четвёртый день.
— Тогда поздно. — Аглая пожала плечами. — Есть противоядия, но их надо давать по часам, а не сразу всю дозу. Сразу можно дать, только если совсем мало попало.
— А если много?
— Тогда человек умрёт, хорошо, если быстро. — Она строго посмотрела на меня. — Ты почему спрашиваешь, с кем воевать собралась?

