Читать книгу Серебряный город мечты (Регина Рауэр) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
bannerbanner
Серебряный город мечты
Серебряный город мечты
Оценить:
Серебряный город мечты

3

Полная версия:

Серебряный город мечты

Пожалуй.

Тёмные страницы забывать удобно.

– Её король искал, – я повторяю слова Эльзы.

– Да, – Йиржи кидает косой взгляд, усмехается. – Как во всякой приличной легенде, по Альжбете сох даже король. Он собирался сделать её своей любовницей, но она его послала и отказала. Она всех послала и всем отказала, – он уточняет цинично. – И вообще, как опять же бывает в легендах, втюрилась в какого-то нищеброда.

– Йиржи…

– Что? – он фыркает насмешливо, закатывает глаза, но после тычка под рёбра послушно исправляется. – Ла-а-адно, она любила по гроб жизни какого-то благородного, красивого, смелого, но обедневшего пана.

– Какого пана?

– Неизвестно. История и моя Магдичка об этом не знали и всегда умалчивали. Кто-то был, но кто, когда и куда делся непонятно. И вообще много непонятного, включая спрятанное в самом серебряном городе неведомое сокровище, что дороже, однако, города в миллионы раз, – Йиржи хмыкает скептически.

Выражает интонацией всё, что думает и о легенде, и о городе.

Поворачивается ко мне всем корпусом, разводит широко руками, отчего кофе, давно остывший, расплескивается, а мой закадычный враг детства, не замечая этого, вопрошает возмущённо и эмоционально:

– Нет, ты вот представляешь, каких размеров этот город должен был быть? Такое захочешь, но не утащишь далеко и не спрячешь. А его не нашли. Ничего. Вообще. Ни одной куклы, ни одного куска серебра. Хотя влюбленный и несчастный король прискакал лично. И пепелище явно перевернули не на один раз в поисках драгоценной Альжбеты.

– Или хотя бы её костей.

– И серебра. Только ни-че-го, поэтому вся эта история чистейшее Эльдорадо, – Йиржи ворчит раздосадовано.

И можно биться об заклад, что по развалинам замка в поисках «Эльдорадо» он ползал долго и упорно.

– Только об Эльдорадо все помнят, а тут забыли, – я замечаю отстраненно.

Стучу ногтем по картону, покачиваю тёмные остатки кофе, под которыми обнаруживаются залежи сахара.

Коричневого.

– Да, – он соглашается… удивлённо, – и нет, знали, но… не искали. Лихорадки не было, и ползали там тока мы, пацанами. Да и то, когда моей Магдичке кто-то донёс, что мы там… рыщем, она меня полотенцем по всей кухни гоняла.

Йиржи кривится.

Трёт невольно шею.

И… странно, поскольку даже за ворованные яблоки и отколупанную в Костнице немыслимым образом кость нам читались лишь нотации.

Долгие и нудные.

– Да-а-а, – он тянет шумно.

Будто подтверждает мои мысли, от которых зябко до дрожи. И Йиржи косится неодобрительно, стягивает свою куртку, накидывает её, тяжёлую и тёплую, мне на плечи, и спрашивает, спохватываясь, он запоздало:

– А ты чего про них вспомнила-то?

– Пишу. Статью. Загадки истории и старинных родов, – отвечаю я через короткую запинку, сочиняю, подкрепляя слова честным взглядом.

И ответный, красноречивый, выдерживаю.

– Пишешь, – Йиржи хмыкает вежливо, отставляет медленно пустой стакан, чтобы в капот руками упереться и вперед, будто желая детально рассмотреть потертые носки берцев, накрениться. – Про загадки, про старинные рода. Ветка, там… болотно.

– Как? – я переспрашиваю изумлённо.

Моргаю.

Поскольку никаких болот близ Кутна-Горы не вспоминается.

– Болотно, – он буркает недовольно, передергивает плечами. – Атмосфера. В замке. В том, что осталось от него. Тебе одной соваться туда не надо.

– Пропаду, как Альжбета? – я интересуюсь.

Насмешливо.

Вот только порыв ветра эту деланную насмешливость сбивает, бросает на асфальт вслед за стаканом, который катится к бордюру и стучит.

– Пропадешь, – Йиржи соглашается без усмешек и смешков, смотрит, повернув голову, пристально, и глаза его, кажущиеся в ночи белыми, впервые пугают своей бесцветностью. – Ты бедовая.

– Я не пропаду, – я возражаю.

Из вредности.

Заправляю за ухо прядь волос, кои за долгий день совсем растрепались, завились мелким бесом от сырости. И от капота я отталкиваюсь, чтобы о Праге напомнить и разговор, переставший нравиться, закончить.

Ибо поздно.

Предостерегать.

И отговаривать не влезать запоздало.

Чудаковатый пан, пришедший из самого девятнадцатого века, уже сделал свой подарок, что лучше было никогда не получать, а кто-то уже об этом узнал. Кто-то, кто остался чёрной тенью в свете хищных фар-глаз крадущегося автомобиля.

Он не догонял.

Он знал, что мне уже не убежать.

И избавляться от куклы – я знаю – поздно, не спасёт и не поможет, а потому придётся разбираться. Искать пана, который попросил никому не верить и исчез. Поговорить с историками и, быть может, посетить архивы, дабы мистические легенды достоверными фактами разбавить.

И статью, пообещав сенсацию, Любошу можно взаправду предложить. Отгородиться волшебным словом от рутинной работы и скучных текстов, которые требуется проверить, исправить и доделать за кем-то, закопаться всецело в… настоящие тайны прошлого?

Или собственные выдумки?

У страха велики глаза, а у меня с детства, как говорила пани Власта, богатая фантазия, и легенды мне впору сочинять самой.

Автомобиль, крадущийся следом, мог статься случайностью, никак не связанной с куклой. Влипать в истории я умею и без таинственных кукол. Та же новогодняя ночь в клубе год назад тому в подтверждение, а поэтому нельзя отметать версию идиота, что решил покуражиться, или водителя, что, боясь пропустить иль ища нужный дом, ехал медленно, а я лишь попалась на пути и всё себе напридумывала. И тётушка Марека могла ошибиться, а чудаковатый пан оказаться просто чудаковатым стариком, который на старосте лет выжил из ума.

Да.

И нет.

Я ещё строю догадки, перебираю версии, собирая из них личный кубик Рубика, когда Йиржи поворачивает к моему дому, присвистывает изумленно, и этим свистом внимание привлекает, вырывает из раздумий, заставляя глаза открыть.

Увидеть огни кареты скорой помощи.

Толпу людей.

И обтянутую голубой рубашкой широкую спину Любоша, которая вызывающе маячит в этой толпе и которую я безошибочно выцепляю взглядом, признаю. И я слепо шарю по двери, натыкаюсь на кнопки, путаюсь, когда Йиржи скорость сбрасывает, стонет обречённо.

Кажется, проницательно:

– Только не говори, что это по твою душу.

– Не по мою, – я выдыхаю через силу.

Выскакиваю, все же распахивая дверь, под злую брань Йиржи и визг тормозов, по которым он ударяет, поскольку больная дура в моём лице выскакивает на ходу, привлекает внимание, и Любош меня замечает.

– Крайнова! – он рявкает.

Не менее злобно, чем заклятый враг детства.

И голубые глаза от гнева у лучшего друга и начальника темны, мечут гром и молнии, не предвещая ничего хорошего. И следующая фраза, кою он гремит яростно и холодно одновременно, лишь это подтверждает:

– Крайнова, я тебя задушу! Я убью тебя, Крайнова!

Он обещает.

Распихивает любопытствующих, и возле меня, чтобы схватить за локоть и сердито встряхнуть, почти отрывая от земли, Любош возникает слишком быстро, как по волшебству.

Шипит взбешенно:

– Ты где была, Крайнова?! Ты… ты…

– Я тебе написала, – я выпаливаю.

Быстро.

Но сие меня не спасает, лишь напоминает, что, отправив с утра сообщение с обещанием появиться на работе завтра и зная наперед, что после подобных заявлений звонки начнутся, телефон я отключила.

Не включила до сих пор.

И узнавать сколько пропущенных от Любоша мне не хочется.

– Любош, к кому скорая?

– Написала?! Ты вчера сорвалась в ночь, в дождь, из Нюрнберга! – он орёт.

Оглушает этим ором.

Трясёт.

И к сине-чёрным синякам на запястье добавятся синяки выше локтя. Пусть Любош и впивается неожиданно стальными пальцами через куртку Йиржи, но всё равно больно и вырваться не получается.

Лишь задирается рукав куртки.

Привлекает внимание лучшего друга к расползшимся уродливыми кляксами гематомам. Они же заставляют подавиться гневной тирадой, посереть и оглядеть меня внимательно, заметить мешковатые дранные джинсы и футболку.

Мужскую.

Кеды, которые под взглядом Любоша кажутся до безобразия неуместными, столь же пошлыми, как и весь мой внешний вид, что о моральном падении и беспутном образе жизни свидетельствует явственно, кричит.

Впору мазать ворота дёгтем.

– Ты… откуда? – он, заканчивая осмотр, заглядывает мне в глаза.

Интересуется стеклянным голосом, который с каждым словом обороты набирает, дребезжит и от домов, заполняя гулким эхом улицу, рикошетит, разлетается на осколки и вопросы:

– Крайнова, что случилось? Откуда ты явилась в таком виде?! Что, чёрт возьми, вообще происходит? Почему я нахожу в твоей перевёрнутой вверх дном квартире твою же домработницу с проломленной головой?!

– Фанчи? Где она?

– В скорой.

– Пусти!

– Куда?

– Любош!!!

– Да пожалуйста… – он пускает.

Ядовито.

Отступает любезно, но поздно.

Я не успеваю.

Карета скорой, волнуя людское море из зевак, отъезжает. Ослепляет яркими мигалками, включает пронзительную сирену, что голос Любоша заглушает, и вопрос подошедшего Йиржи в ней тонет, а жёлтый, почти как у меня, канареечный автомобиль проплывает мимо.

– Фанчи… – я шепчу потерянно.

Жалко.

Делаю шаг вслед чужому канареечному автомобилю.

И ещё один.

Бегу.

– Ветка! – Йиржи перехватывает меня поперёк талии.

Отрывает от земли.

Ставит на тротуар, а красная машина, расплываясь перед глазами, тенью проносится мимо через перекресток, гудит негодующе.

Рядом.

– Крайнова, ты совсем ополоумела? – Любош шумит запыхавшись.

Оказывается тоже рядом.

Смотрит.

И из рук молчащего Йиржи я вырываюсь. Не смотрю на заклятого врага детства и вопрос, игнорируя зависшее в воздухе неодобрение, я задаю своему лучшему другу детства и юности заодно:

– Что здесь произошло?

– Ничего, – Любош кривится недовольно, косится на Йиржи. – Ничего из того, что обсуждается при чужих и на улице. Идём домой.

Он приказывает.

Он прав.

Но его правота здесь и сейчас раздражает, злит, потому что в лоб ему следовало сказать про Фанчи, а не выдвигать претензии и задавать вопросы. И на себя за отключенный телефон и беседы под звёздным небом я тоже злюсь.

И уходить не спешу, спрашиваю упрямо при чужих и на улице:

– Фанчи нашёл ты?

– Да, – губы, прожигая взглядом и отвечая не меньше, чем через минуту, Любош раздражённо поджимает, суёт руки в карманы брюк, дёргает зябко плечом, ибо ночь пришла, стало промозгло до белёсого пара, который выдыхается. – Крайнова, пойдем домой.

– Она решила, что вернулась я, и поэтому открыла двери, а её ударили?

– Квета.

– Нет, ерунда. Я открываю всегда сама, и я ей звонила…

– Господи, ну ты ей хоть скажи! Нам ещё разговаривать с полицией!

– Дверь вскрыли и застали Фанчи врасплох, да?

– Ветка, он прав, – Йиржи вздыхает, обнимает за плечи, ведёт настойчиво к распахнутому подъезду, около которого всё так же толпятся и расходиться не спешат люди, перешептываются, косятся. – Идём в дом.

В квартиру.

Дверь которой – деревянная и резная – сиротливо распахнута. И подставка для зонтов, начала прошлого века и так любимая пани Властой за причудливую форму, опрокинута.

Перегораживает.

И через неё, подставку, приходится перешагивать.

Чувствовать запах лекарств.

Беды.

И от Йиржи и Любоша я отмахиваюсь. Пусть последний и пытается что-то сказать, даже говорит, но я не слушаю, молчу, когда он следует за мной, продолжает говорить.

Или объяснять.

Неважно.

Не сейчас, когда мой дом перестал быть моим домом и последней неприступной крепостью мира, в которой можно не бояться даже самых страшных чудовищ, в которой на столе всегда оставляют стакан молока, а плетённую корзину с завиванцами накрывают льняным полотенцем, в которой ждут всегда, даже если ты обещаешься быть только через пару дней или месяц.

И сегодня Фанчи несмотря на мой звонок и предупреждения меня ждала.

Вот только пришла не я.

– Проверь драгоценности пани Власты, деньги. Или ты их здесь не хранишь? – Любош советует, спрашивает деловито, и рассыпанный бисер, которым Фанчи вышивала картины, под его ботинками шуршит. – Всё перевёрнуто.

– Как Мамай прошёл, – я произношу вслух.

Усмехаюсь криво.

– Кто?

– Мамай, – я повторяю, поднимаю фоторамку, стекло которой покрылось вязью трещин, рассматриваю пани Власту с дедечкой, и хорошо, что они не видят свой дом таким. – Так дедечка говорил. Я раскидывала в детской все игрушки, а он так говорил.

Называл меня Мамаем.

Рассказывал про Куликовскую битву и бой двух богатырей.

Про Россию, что была его Родиной.

– Иногда я тебя не понимаю, – Любош заявляет печально.

Наблюдает.

Хмыкает удивлённо, когда бриллиантовые серьги пани Власты в шкатулке находятся, переливаются в свете люстры всеми цветами радуги, искрятся.

– Однако, не успели, – Любош, заглядывая через плечо, произносит удовлетворенно. – Невезучие грабители.

– Да, – я соглашаюсь.

Возвращаюсь в гостиную, где хмурый и сутулый человек, представившийся Теодором Буриани, лейтенантом, терпеливо ждёт, стучит худыми нервными пальцами по кожаной папке, разглядывает меня без толики смущения.

Задаёт вопросы.

Коих много, слишком много.

И наша беседа смахивает на допрос, поскольку я его раздражаю, как и нависший коршуном Любош, что сходу объявляет о дружбе с министром внутренних дел, как Йиржи, что застывает в дверном проеме со скучающим видом.

Он зевает показательно.

А второй час монотонного общения из ста тысячи однотипных вопросов перетекает в третий, катится к четвёртому, когда мне наконец подают исписанные бисерным почерком листы бумаги для подписи.

Следят за ручкой, которой я вывожу размашистый автограф, и последний вопрос озвучивают доверительным тоном:

– Пани Кветослава, может есть что-то ещё, о чём мне следует знать в интересах дела?

– Нет.

Я вру.

Всем и сразу.

И вру на этот раз убедительно.

Глава 13

Апрель, 1

Кутна-Гора, Чехия

Дим


– Я тебя ненавижу, – Север отчеканивает.

Приговаривает.

Прожигает взглядом, и её глаза невозможного цвета северного сияния полыхают зеленью. И, наверное, у ведьм, сжигаемых на кострах, были точно такие же глаза. И можно тогда понять инквизиторов.

Я бы тоже сжёг.

К чёрту и от греха.

– Вы рехнулись оба! – Йиржи, возникая из ниоткуда, рявкает.

Ударяет, заставляя меня согнуться пополам, под дых.

Отталкивает.

А Север смотрит, опускает руку, отступает, чтобы развернуться и сбежать. Чтобы оставить, как всегда, за собой последнее слово, чтобы исчезнуть, дыша духами и туманами, столь же внезапно, как и появилась, чтобы ускользнуть, когда кажется, что ты её поймал.

В этом вся Кветослава Крайнова.

Это в её духе.

И злость на неё от понимания этого закипает ещё больше, перекатывается даже через точку кипения, если у злости на Север подобная точка существует.

– С-стре…коза, – я выдыхаю рвано.

Распрямляюсь, чтобы кинуться следом.

Договорить.

Она не может сбежать вот так.

Или может, поскольку дорогу мне заступает пани Гавелкова, удерживает узловатыми и цепкими пальцами за рукав, когда я слышу хлопок двери и дёргаюсь. Пани Гавелкова же восклицает звонко и тонко:

– Димо!

Димо, а не Дима.

Или Дим, как называет Север.

Собственное имя, искорёженное звательным падежом, режет по ушам как никогда, заставляет скрипнуть зубами. И послать, а то и отпихнуть драгоценную соседку с пути, хочется неимоверно, но…

– Остановись, – она требует, смотрит пристально и… понимающе, и это её вселенское понимание тормозит, заставляет разжать кулаки, вслушаться в певучий голос, что увещает и заговаривает, как заговаривают в сказках бабки-шептухи. – Пусть Йиржи с ней поговорит. Вам обоим надо успокоиться. Подумать. Врозь. Не твори ещё больших глупостей, Димо.

– Не творю, – я цежу.

Вслушиваюсь в тишину, что вспарывается неразборчивыми возгласами Йиржи, разбавляется шелестом колёс.

Север уезжает.

Плохая мысль, и очередная вспышка злости от этой мысли ослепляет. И глаза приходится закрыть, досчитать до десяти, собрать по осколкам собственную выдержку, которую у Север раз за разом получается разносить вдребезги.

– Вы совсем неразумная молодежь, – пани Гавелкова вздыхает.

Взирает, пожалуй, сочувственно.

И что ей сказать – я не знаю, поэтому её руку убираю молча, огибаю и на террасу взбегаю, дабы в доме скрыться, остаться в одиночестве и папиросы найти.

Достать бутылку рома.

Или две.

Даже три, чтоб до беспамятства.

До беспросветной черноты вместо вязких снов, которые, однако, всё равно приходят, проскальзывают в полуявь, полусон сизым дымом, что змеится, клубится, сплетается в клочья серой ваты.

Син-те-по-на.

Синтепоном – когда-то давно и, кажется, что не взаправду – мы с Данькой набивали самую неправильную на свете лошадь зелёного цвета. Лошадь для Данькиных трудов шила мама, ибо у Даньки руки росли не из того места.

И она обиженно дулась, когда я издевался, что на криворучках, вроде неё, никто не женится. Тем более не женятся на злобных криворучках, которые обзываются и кидаются, отщипывая от рулона, наполнителем.

Получают в ответ.

Объявляют войну до победного конца и последнего куска синтепона.

И квартира, в тот далёкий и безумный день, к приходу отца напоминала взрыв на фабрике мягких игрушек или белоснежное поле жестокого сражения, где в качестве оружия использовали диванные подушки.

Впрочем, использовали.

Мама за подушку, утратив все аргументы и попытки прекратить подобное безобразие, схватилась первой, включилась в битву титанов, и квартиру с гиканьем и хохотом мы переворачивали вверх дном втроем, устраивали бедлам.

А белые клочья вальсировали в воздухе, вьюжили, путаясь в волосах и разлетаясь. И от них, пружинистых и светлых, хотелось чихать.

И тогда это было смешно.

Весело.

Сейчас же, в моём удушливом и зыбко-прочном полусне, полуяви страшно. Жутко до холодного пота и ломоты в затылке, что почти невыносима. Хочется заорать, проснуться, вырваться, но серые ошмётки облепляют, не отпускают.

И в них так легко задохнуться.

Потеряться.

Провалиться в очередной то ли сон, то ли воспоминание. Туда, где не разобраться, что ложь, а что правда…

…правда или действие? – вопрос задаёт Ник.

И Ветка, прищурившись, стучит пальцем по подбородку, взирает на сидящего напротив неё Ника, и в её глазах пляшут лукавые бесенята.

Что выберет Север очевидно.

– Действие, – она произносит насмешливо.

Напевно.

Словно мурлычет, и глаза северного сияния в обманчивом свете клуба на миг кажутся зелёными, кошачьими.

– Хоть с кем-то здесь интересно играть, – Ник ухмыляется, косится на меня.

И его взгляд ничего хорошего не сулит.

– Осторожно, Никки, – Север фыркает, – твоя девушка приревнует.

Не девушка, а очередное увлечение на пару ночей, что на Ветку и так взирает с неприкрытой ненавистью и, правда, ревностью.

Придвигается ближе к Нику.

И руку в собственническом, смешном, жесте ему на колено кладет.

– Ты ревнуешь, золотце? – Ник отвлекается, целуя своё золотце, издевается, ибо вопрошает он озабоченно, но смотреть продолжает на Север, подмигивает ей. – Дадим ещё больший повод для ревности, Ветка? И не только моему золотцу, а?

Издевается Ник не над одним золотцем.

Но Север едва заметно поводит головой, смотрит пристально, и Ник, раздражающе и привычно, понимает её без слов. Кивает в ответ, и можно только завидовать и их манере общения, и их непомерному уровню взаимопонимания, которое меня бесит.

– Тогда раздевай, – Ник выдает иезуитскую усмешку, гипнотизирует взглядом Север, но напрягаюсь я, смотрю предостерегающе на друга, вот только он игнорирует, предлагает радушно и беззаботно, подначивает. – Снимай рубаху с того, у кого она чёрная. Давай, Ветка, восемнадцать тебе уже как две недели есть. Закон разрешает и даже одобряет.

– Никки… – Ветка смеётся.

Встряхивает белоснежной копной волос, которая по оголенным плечам рассыпается, привлекает внимание и взгляды.

И мне хочется разбить в кровь лощеную физиономию «Никки», объяснить кулаками, какие «действия» не стоит загадывать Север.

Придурок.

– Прости, Димыч, – Ник гримасничает, допивает залпом свою бурду, и руки разводит он извиняюще, наигранно. – Ты один вырядился, как на похороны. А мы тут отмечаем совершеннолетие нашей нордической красоты.

– Прекрати называть меня нордической, – Север фыркает, подается вперед, к Нику, наклоняется, и её бокал со скрежетом проезжается по столу к нему, останавливается на самом краю, а Ветка произносит, касаясь губами его уха. – Принято, Никки.

Она отстраняется, улыбается победно, оставляя на коже Ника след ярко-красной помады, не замечает перекошенное лицо золотца.

Север поднимается.

Грациозно.

Неуловимо текуче.

И на внимательный взор самых необычных глаз в мире я натыкаюсь, не могу отвести уже свой взгляд, и пошевелиться, пока Ветка под одобрительные возгласы Андрея с Ником движется ко мне, не получается.

Она же смотрит.

И кажется, что мир суживается, расширяется, меняется. Исчезает грохот музыки, пропадают прожектора, что бросают разноцветные отблески, высвечивая поочередно наши лица, замолкает толпа.

И людей больше нет.

Они уплощаются, превращаясь в картонки, уходят на второй, третий, сотый план, проваливаются в другую реальность, оставляя здесь и сейчас только Север.

Что рядом.

Она склоняется, улыбается так, как улыбаться не должна. И её колено оказывается на самом краю дивана, между моих ног. А тонкие пальцы скользят по груди, царапают, обжигая сквозь ткань.

И оторвать голову Нику за «действие» всё же стоит.

– Боишься? – Ветка шепчет.

Вздрагивает, когда я обхватываю её за талию, придерживаю, дабы коленом она мне никуда не заехала.

– Тебя? – я усмехаюсь.

Запрокидываю голову, чтобы по её щеке губами проехать, заглянуть в глаза, в которых пульсирует чернота и в которых от радужки остаётся лишь тонкий ободок. И от этой черноты сердце ухает.

Стучит.

Так, что она чувствует.

Кладет ладошку.

– Себя… – Север произносит беззвучно.

Губы в губы.

Ускользает, когда я уже путаюсь рукой в её волосах. Хочу удержать, не отпустить, поцеловать, избавляясь от наваждения и воплощая хотя бы часть желаний, которые роились в голове с начала вечера и думать мешали.

Злили.

Вместе с Север, что вырядилась в слишком короткое, слишком открытое, слишком облегающее платье, накрасилась тоже слишком, стала красивой… слишком. И заставить её переодеться, когда она выпорхнула из Данькиной комнаты, не получилось.

– Нет… – я выдыхаю.

То ли отвечая ей, то ли облачая досаду в слова.

Отодвигаться она не смеет.

– Да… – Север обжигает шею и дыханием, и губами.

Прикусывает.

И зубы приходится сцепить, сжать её талию. И плевать если до боли, мне тоже… больно. Нестерпимо, когда она неуловимо выскальзывает из моих рук, опускается на колени, смотрит снизу вверх из-под ресниц, прогибается, чтобы до самой верхней пуговицы дотянуться, расстегнуть, всматриваясь в моё лицо.

Потянуться, касаясь кожи, ко второй.

Улыбнуться лукаво.

Так, что на щёках играют ямочки, которых у Север… нет. И глаза у неё не цвета горького шоколада. У Север белоснежные волосы, что вьются мелким бесом после мытья, а не тёмные и прямые. Да и с чуть заметной печалью взирать Кветослава Крайнова не может, не умеет, она не…

– Алёнка…

– Я тебя ненавижу, – Алёнка отчеканивает.

Произносит, вбивая каждое слово, голосом Ветки.

Толкает меня.

И падаю я в темноту…

…темноту разрывает яростный грохот.

Отпугивает её, дымчатую и вязкую.

Вот только я сопротивляюсь, цепляюсь за подушку, которая пахнет чем-то забыто-знакомым и родным, пытаюсь вернуться обратно, потому что там, в изматывающем полусне, полуяви, было что-то очень важное.

Нужное.

То, что остаётся лишь немецкой фразой, начертанной на прохладной коже плоского живота.

bannerbanner