Полная версия:
Иностранная литература №10/2011
Владек. Ну да, конечно – сколько евреи должны пожертвовать на строительство костела, чтобы в Страстную пятницу обошлось без погрома!
Марианна. Да хватит уже! Кто старое помянет, тому глаз вон!
Абрам. Скажи, Хенек, когда немцы и эти польские подонки гнали евреев в овин, правда, что наш ребе шел впереди с Торой? И благословил всех – жертв, палачей и свидетелей? А в горящем овине запел Киддуш Хашем?
Хенек. Правда, Абрам.
Владек. Я был рад повидать Абрама. Прошло шестьдесят шесть лет. Он меня даже не узнал. Но поздоровался тепло. Жаль, Хенек не захотел увидеться. Вот была бы встреча! Трое одноклассников! Раввин, ксендз и я.
Абрам. Престарелый раввин стоял на рыночной площади, мучимый голодом и жаждой. Стоял многие часы. Вместе со своим народом. Он видел, как издеваются над людьми на улицах. Насилуют женщин. Убивают детей. Наконец ему велели идти с теми, кто нес обломки памятника, на котором было написано про Ленина – что он верит в коммунизм. Избави Господи! Подталкивая вилами и палками с гвоздями, ребе загнали в овин, и там, в свой последний час, он – вы помните – готовился совершить бераха, благословение Киддуш Хашем, о котором говорится в молитве: “Возлюби Бога своего всем своим сердцем, всей жизнью, всей силой”. Это послание Польше и всему миру. Да снизойдет благословение Отца Небесного на всех, кто пришел сегодня сюда. Аминь.
Хенек. Я смотрел все это по телевизору со смешанными чувствами.
Владек. Это была прекрасная проповедь. Все плакали. Я тоже.
Марианна. Сначала я даже прослезилась, когда смотрела это по TVN, но потом, когда Абрам, седой, старенький, стал рассказывать об этом раввине, как будто там никого больше не было, быстренько переключила телевизор на Animal Planet, где как раз шел отличный фильм о пингвинах.
Владек. В сентябре мне стало хуже.
Марианна. Когда его увозила “скорая”, он крепко схватил меня за руку и долго не отпускал. Но ничего не говорил. Я тоже промолчала. Что уж тут скажешь?
Владек. Дозы морфия все увеличивали.
Хенек. Ухудшение я принял смиренно, с достоинством. Отказался от болеутоляющих. Я жил ради Господа, страдал ради Него и ради Него хотел теперь умереть. Но когда начались настоящие боли, оказалось, что я не в силах терпеть. При всем своем желании. Мне стали давать наркотики. Я видел сны наяву. Кошмары. Фигуры евреев, не отступавшие от меня ни на шаг. Якуб Кац. Портной Элек. Дора с Игорьком. Иногда являлся Зигмунт. Стоял молча. Бежать было некуда. Бога – не было! Владек. Раз – не знаю, во сне или наяву – пришел Рысек. Я хотел сказать: “Рысек, прости!” – но не смог выговорить эти слова, какая разница, простит он или не простит? – подумал я. Я сам должен нести это бремя. И проговорил только: “Рысек!..” А он молча подошел и обнял меня. Я зарыдал. Потом увидел, что пришла мать. С маленькой Дороткой на руках. “Мама”, – сказал я и заплакал еще горше. И тогда вижу – еще кто-то стоит… Это был Хенек.
Марианна. Их похоронили в один день. Хенека— на главной аллее. Торжественно. Был епископ. Служба. Через час – Владека, у ограды. Рядом с матерью. Я не поехала. У меня не было сил. Тем более, что и те, и другие похороны показывали по TVN. О Владеке я почти не вспоминала. Что нам выпало пережить вместе, я пережила. Он безусловно был типичный поляк. Один красивый жест, а потом много лет унижений. Но я не могла забыть, как он мчался на лошади – мне на помощь. Так что, когда ко мне обратились из одного варшавского фонда, который оплатил нам надгробие из красивого китайского терразита, с вопросом, хочу ли я подписаться как “Рахель” или как “Марианна”, я не колебалась ни минуты – Марианна.
Абрам. Дорогая моя одноклассница Рахель Фишман!
Пишет тебе Абрам, твой одноклассник. Я узнал твой адрес, когда был в Польше в связи с годовщиной мученической смерти евреев нашего города. Я говорил с Владеком, твоим мужем. Теперь я узнал, что Владек умер, и ты осталась одна. Мое пристанище на Mount Hebron Cemetery тоже уже ждет меня. Таков наш удел. Все мы скоро покинем этот мир. Я пишу тебе, чтобы ты не чувствовала себя одиноко на этом неразумном свете.
Твой одноклассник Абрам Бейкер.
P. S. Я видел тот фильм, в котором тебя сняли еще вместе с Владеком. Я там тоже есть. Ты совсем не изменилась. Скажи, а я очень изменился? Дам тебе хороший еврейский совет. Никогда не соглашайся на интервью меньше чем за 200 dollars. Помни: если им очень надо, обязательно заплатят. Абрам.
Марианна. Годы, которые я провела наедине с телевизором и его пятьюдесятью каналами, были самыми счастливыми за всю мою жизнь. Я чувствовала себя свободной. Да, это самое подходящее слово. Кстати, оказалось, что я не забыла ни английский, ни немецкий, ни французский. Все-таки, чему научишься в молодости, то останется при тебе навсегда. Я смотрела все подряд. Сериалы, викторины, художественные фильмы, документальные. Любимые каналы? Discovery. Planet. ВВС.
Абрам. Дорогая моя одноклассница Рахель, получила ли ты мое письмо?
В последнее время я часто думаю о тебе. Помнишь ли ты, как я проходил бармицву и, впервые надев талес и тефилин, читал и комментировал отрывок из Торы? Об Аврааме и Исааке в земле Мория. Знаю, что ты была тогда на женской половине, но ни разу мне об этом не сказала.
За это время многие наши одноклассники потеряли веру и отвернулись от Бога, а мой друг Якуб Кац, с которым мы часто по вечерам сидели под твоим окном, дожидаясь, пока в нем погаснет свет, даже не пришел в синагогу. А я ведь его имел в виду, когда говорил, что вера – лучшее из того, что дал нам Тот, в чьих руках сосредоточены все нити. И что случившееся с Авраамом, Исааком и Сарой так чудовищно, что помочь это пережить может лишь глубокая вера, и, если у нас хватает глупости отказаться от нее, наша жизнь теряет всякий смысл.
Будь здорова, напиши, что у тебя хорошего и что плохого. Абрам.
P. S. До чего же причудливо сложились наши судьбы.
Марианна. С кровати я вставала, только чтобы поесть. И раз в день выходила на прогулку. Без особой охоты. Особенно с тех пор, как одна старуха спросила меня, не я ли – “та” еврейка. Тогда я решила больше не выходить. И не читать писем. Раз только хотела прочитать письмо от Абрама, но оно было написано такими мелкими и кривыми буковками, такими каракулями, что мне расхотелось. И потом, столько всего интересного показывали по телевизору. Больше всего мне нравились фильмы о животных. Наверное, я искала ответ на вопрос: какой смысл был в нашей жизни? Искала и не находила. В мире людей. Зато находила в мире животных. Абрам. Дорогая Рахель, случилась беда. Заболела и умерла моя жена Дебора. В прошлое воскресенье мы все похоронили ее на Mount Hebron. Вся моя семья, которой благословил меня Господь.
Мои любимые сыновья: Ицхак, Иаков, Давид и Сэм. И мои любимые дочери: Дора, Тыль и Ханна.
Мои чудесные невестки: Дэррил, Зельда, Джина и Джуди.
И мои замечательные зятья: Джо, Мики и Адам.
Мои любимые внуки: Абрам, Перси, Томас, Дейв, Джейк, Джозеф, Джон, Бен, Саймон, Сэм, Эзра, Илия, Зелиг, Бастер, Ол, Аллан, Мозес, Джек, Марк, Дирк, Гарри, Элиот, Дик, Том, Ноэль, Гордон, Ларри, Терри и Билл.
И мои любимые внучки: Дебби, Леа, Мириам, Молли, Ава, Диана, Дороти, Соня, Эстер, Фей, Энн, Аделя, Рита, Линда, Шейла и Дора.
Горячо любимые правнуки: Абрам, Джейкоб, Лестер, Айвэн и Омар, близнецы Чоу и Чень, любимые девочки: Сара, Лили, Дора, Энн, Соня и Ли.
Ну и самый-самый любимый шалун Бенцион, который сыграл своей бабушке на кларнете, как в свое время его двоюродный дедушка Бенцион (неисповедимы пути Твои, Господи!) играл для меня, когда я покидал наш город.
Сегодня я сел писать тебе письмо, потому что мне пришло в голову: а не встретиться ли нам? Может, ты приедешь в New York? Познакомишься с моей семьей, которая считает тебя героиней. Я сам не могу приехать в Польшу, потому что ноги совсем уже не ходят.
Напиши хоть несколько слов – как ты поживаешь?
Твой преданный друг Абрам Пекарь.
P. S. Благословляю тебя от всего сердца. Все.
На небе ковшик золотой —зовут Медведицей Большой.Секрет найти где север, прост:по направленью крайних звездпрямую линию веди,Звезду Полярную найди.Стань прямо, на нее гляди,и север будет впереди,а позади, конечно, юг.Ты не заблудишься, мой друг!Конец
Петр Черский
Отец уходит
Минироман
Перевод К. Старосельской
© Copyright by Piotr Czerski
© К. Старосельская. Перевод, 2011
1Начинается все это накануне моего двадцать четвертого дня рождения. Итак, сегодня 31 марта 2005 года; вечер, мы в Гдыни, в переулке между двумя оживленными улицами, стоим прямо рядом с “Аркадией” и пьем водку. “Аркадия” – кабак, который мы недавно обнаружили: кажется, при коммунистах это был ресторан класса люкс, так, по крайней мере, утверждает моя мать. С тех пор ровным счетом ничего не изменилось. Внутри. Это уже не ресторан класса люкс, а скорее трогательный скансен. Сейчас вообще такая тенденция, ПНР в моде, радикальные интеллектуалы более-менее скрытно тоскуют по временам вынужденного скромного существования, предшествовавшего нынешнему изобилию, а молодежь коллекционирует всякие раритеты: авторучки, блокноты, галстуки, партийные билеты. И пьет водку, закусывая огурчиками, на тематических вечерах, где диджеи в костюмах социалистической эпохи крутят попурри советских песен. В Варшаве даже открыли специальный клуб, стилизованный под пээнэровское предприятие общественного питания, – впрочем, возможно не в Варшаве, а в Познани, и не клуб, а дискотеку, и не под общепит, а под дансинг. Я уже давно где-то об этом читал и мог перепутать. Хотя подозреваю, что в Варшаве, да, точно, в Варшаве. Но мы между тем вГдыни, возле “Аркадии”, которая не какая-то там стилизованная рыгаловка, а самый что ни на есть настоящий пээнэровский кабак, поделенный на две части: в одной танцуют (по четвергам там стриптиз), а в другой – пивной зал, без стриптиза, зато с дармовым хлебом со смальцем. Между двумя этими мирами общий туалет, куда ведут крутые ступеньки, застланные красной ковровой дорожкой, которая чем ниже, тем грязнее, – а внизу, за фанерным столиком, оклеенным пленкой под дерево (модель 76), сидит пани Ядявголубой кофточке, решает кроссворды и монотонно напоминает спускающимся: “Туалет платный, пятьдесят грошей”. И все безропотно платят – старшеклассники, студенты и рабочие судоверфи, никто другой в “Аркадию” не ходит.
Стоим мы, значит, вечером в Гдыне, в переулке, и пьем за мое здоровье. Мы, то есть Аля, моя девушка – с недавних пор правда, познакомились мы, кажется, неделю назад, – и Анджей, мой друг еще со времен лицея, который нервно поглядывает на часы, потому что без пяти восемь должен встречать на вокзале Ольгу. Ольга живет в Лодзи, она еврейка, хотя вообще-то нет. Еврейкой она была бы, если б ее мать была еврейка, но это не так; еврей у Ольги отец, так что на самом деле никакая она не еврейка. И все-таки еврейка, потому что состоит в каких-то еврейских молодежных организациях. Вообще-то, кажется, почти все молодые евреи в Польше – евреи по отцу, деду или одноклассникам, но что поделаешь, если других нету? Рядом с Алей, значит, стоит Анджей, а дальше Кацпер и Бартош (мы вместе учимся на философском), Войцех, который уже часа три талдычит, что ему пора уходить, потому как выпускные экзамены на носу, а он еще учебника не открывал, и Михал. Михал учился в одном классе с Войцехом, но сейчас живет в Люксембурге, потому что его отец работает в какой-то европейской организации, где занимает ответственный пост и получает кучу денег. Поэтому вся семья перебралась в Европу, а здесь у них осталась шикарная квартира, куда Михал несколько раз в году приезжает. И еще тут стою я, между Алей и Михалом, и разливаю водку по пластиковым стаканчикам, думая о том, что мне тепло и хорошо, хотя завтра утром я уезжаю на три месяца в Краков, где получил в университете стипендию, а собраться еще не успел, так как всю последнюю неделю отчаянно пытался раскидать кучу дел, в которых погряз, но вся эта суета ничего не дала, потому что, когда делаешь десять дел одновременно, ни с одним не справляешься, а сейчас уже около восьми, я поддатый, раньше полуночи домой не вернусь, когда же собираться, о том, чтобы выспаться, я и не мечтаю, а еще надо позвонить туда и туда, и туда, и вообще давно уже все происходит чересчур быстро. И тут вдруг кто-то спрашивает: “Как думаете, Папа на этот раз правда умирает?”
“На этот раз да, на этот раз правда умирает”, – неожиданно для самого себя отвечаю я. Раньше я об этом не задумывался. Всерьез не задумывался, хотя мне и случалось говорить: “Думаю, дни Иоанна Павла Второго сочтены, ему уже немного осталось”, или: “Интересно, как польская церковь переживет смерть Папы”, или еще что-то в этом роде, что обычно говоришь, сидя за кружкой пива с Анджеем или с Петром, который преподает физику в университете, или с Павлом – он закончил польскую филологию, но работает программистом, – или с Кацпером, Бартошем, Басей-журналисткой, Шимоном-поэтом. О чем говорить, когда цены на квартиры и условия кредитования уже обсудили, а черед партизанских баек о лихих временах еще не настал? Итак, кончина Папы уже давно предрешена и каждый свое мнение высказал, на этот счет царит всеобщее согласие, известны даже последствия: мол, Рыдзык[17], мол, епископат, мол, напряжение в обществе, призрак схизмы… – и все же вопрос “На этот раз умирает?” прозвучал по-новому, как будто тема совершенно новая. Может быть, из-за слов “на этот раз” – всегда ведь говорили только “умрет”, а не “умирает”, – а может, из-за водки. Так или иначе, я слышу собственный голос со стороны, как будто не я сказал: “Да, на этот раз правда умирает”, а кто-то другой, – но никто другой этого сказать не мог, потому что настала тишина и в ней мне слышится: “Умирает, да, на этот раз умирает” – и звук этот скользит по стенам домов, ползет по тротуару. Я поспешно разливаю остатки водки: “Ну, по последней, – говорю. – По последней!” – и поднимаю стаканчик, а потом Анджей идет на вокзал, Войцех, Бартош и Кацпер – на автобусную остановку, а мы с Алей и Михалом – в клуб на концерт.
Внутри жарко, слишком жарко, определенно слишком жарко. С трудом находим место – хорошо хоть недалеко от двери. Я стою и смотрю на сцену, одной рукой обнимая Алю, и вдруг что-то капает мне на руку, через минуту опять, а затем на голову. Смотрю вверх и вижу: потолок блестит от пота, капли срываются и падают вниз, на скопление тел. Сколько народу может поместиться в этом клубе? Сотни три, максимум четыре, а впустили не меньше полутысячи, если не больше. Человек на человеке; горящий кончик моей сигареты подрагивает в опасной близости от дредов стоящего передо мной парня, а на мой локоть постоянно натыкается девушка, которая смешно дергается рядом, с закрытыми глазами подпевая вокалисту. Михал продирается к нам с очередными кружками пива, но тут я теряю равновесие; в последнюю секунду мне удается, изогнувшись, перенести центр тяжести на другую ногу – иначе я наверняка бы упал, а падая, потянул кого-нибудь за собой, и через минуту мы все бы уже лежали, по-идиотски болтая руками и ногами, как перевернувшиеся на спину жуки. Я не раз видел подобное: если в такой толчее кто-то падает и увлекает за собой другого, третьего, образуется мгновенно расширяющийся водоворот, затягивающий всех вокруг; головы внезапно исчезают из поля зрения, и сам виновник, не успев ничего сообразить, уже лежит на земле, придавленный одними и придавливая других. И все лежат, как прибитые резким порывом ветра хлеба, и пытаются найти точку опоры, и друг другу мешают, и только когда кто-нибудь, приложив нечеловеческие усилия, оторвется от земли, встанет и подаст руку лежащему рядом – тогда только можно будет подняться, отряхнуться, растереть саднящее колено, ощупать шишку на лбу, перевести дух.
Анджей с Ольгой приходят, когда мы допиваем вторую кружку – это здесь вторую, а какую вообще в эту ночь? пятую? а может, шестую? Мы уже наверху, убежали из этого столпотворения. Слышно отсюда немного, но зато можно дышать. И есть бар. “Привет, Ольга!” – кричу я и обнимаю ее, потому что, наквасившись, становлюсь сентиментален и любвеобилен. “Привет, привет, – говорит она. – Послушайте, скажите мне, а то я пару часов была в дороге, знает кто-нибудь, как Папа?” Михал отвечает: “Не знаю, я его сегодня не видел”, – но никто не смеется. “Он умирает, – говорю я, – но, кажется, еще жив. Если б умер, мне бы, наверно, сообщили, эсэмэской или еще как-нибудь. Хотя, погоди… – Я поворачиваюсь к какой-то девушке, стоящей неподалеку: – Извини, ты, случайно, не знаешь, как Папа?” Она смотрит на меня, будто не поняла вопроса: “Не знаю, а что?” Я повторяю ее “не знаю” Ольге – вероятно, впустую. Даже здесь, наверху, так шумно, что собственные мысли расслышать трудно, пропадают они в этом шуме. А потом я обнимаю за плечи Алю, которая поворачивает голову, улыбается и целует меня в губы. И, похоже, засыпаю.
Полночь, я блюю около торговых рядов. Не знаю, где все наши, не помню, как сюда попал. Принято так говорить: “Не помню, как я сюда попал”, – но я правда не помню, в голове какие-то ошметки воспоминаний: откуда-то вышел, прошел мимо какой-то автобусной остановки, с кем-то разговаривал… А сейчас у меня болят горло и нос, где-то внутри, сильно болят, аж отдается в висках. Прислоняюсь к стене, осматриваюсь: вдалеке проезжает машина, а здесь, на целой улице, ни души. Опять, думаю, снова-здорово. Вокзал где-то там, справа; можно бы пройти через базар, но лучше его обойти. Базар в эту пору – лабиринт узких улочек, по которым идти надо на цыпочках, прислушиваясь – никогда не известно, на кого наткнешься за ближайшим углом: это может быть полицейский патруль, который пожелает отвезти тебя в вытрезвитель, а возможно, и кто похуже. Собираюсь с силами и отрываюсь от стены – и вскоре я уже на перроне, дует холодный ветер, я глубоко дышу, чтобы подавить рвотный рефлекс; из подземного перехода выходят Михал с Алей. “Где ты был? – спрашивает Аля. – Мы тебя всю дорогу искали, я боялась, ты где-то заснул. Идиот”. Я на нее смотрю, стараясь, чтоб в моем взгляде сквозил немой укор. Мол, раньше надо было побеспокоиться. И почему она с Михалом? Интересно, чем они с ним занимались? Теперь я уже не столь сентиментален и любвеобилен, теперь я чувствителен, как вскрытый зуб. И расслабляюсь только в кафе – последнем еще открытом: мы сидим, и Аля платочком стирает какую-то пакость с моей куртки. Время – половина второго, следующая электричка домой – когда? – кажется, через час, хотя сегодня не выходной, может быть, и через два. Бармен высовывается и говорит извиняющимся тоном: “Простите, мы сейчас закрываем”, – и тогда я спрашиваю: “Ну что, Михал, едем к тебе?” – “Ясное дело”, – отвечает он без энтузиазма. “Предки меня убьют”, – говорит Аля, но я не слышу в ее голосе уверенности. Впрочем, мне все равно.
У его святейшества Папы Иоанна Павла Второго высокая температура, вызванная уретральной инфекцией, сообщил пресс-секретарь Жаклиннаварровальс[18] (это радио в такси). Папе назначили антибиотики, он находится под постоянным наблюдением ватиканской медицинской службы. По некоторым источникам, организм понтифика хорошо реагирует на антибиотики, но корреспонденты итальянского телеканала “Рай Уно”, ссылаясь на осведомленных лиц, утверждают, что дела Папы – цитирую – плохи, очень плохи. С вами радио ЭмКа – лучшая польская музыка. Два часа ночи. Оставайтесь с нами. – И минуту спустя: – Трудно нам быть вместе… но мне без тебя и тебе без меня не легче… – это Кравчик сообщает, что ему нелегко с Бартосевич[19], а она не остается в долгу. За окнами мелькают дома и перекрестки, сливающиеся в длинную сверкающую ленту. Здесь, в Гдыне, всё иначе. Иначе, чем в других городах, а может, просто иначе, без уточнений. До любого места далеко, ночью едешь на такси бесконечно тянущиеся минуты, машина петляет между корпусами спального района, иногда вырывается на открытое пространство, а иногда попадает в окружение одноэтажных домиков, которые внезапно, без предупреждения, кончаются, и тогда по обеим сторонам дороги незаметно вырастает лес. А за лесом очередной квартал высоток и очередные домики. “Сколько с меня?” – спрашиваю, сообразив, что двигатель умолк и мы приехали куда надо. Роюсь в кармане, вытаскиваю помятые бумажные десятки и бренчащую мелочь, Михал что-то добавляет, таксист отдает монеты обратно, выходя из машины, я спотыкаюсь, ослепленный огнями: мы на автозаправочной станции. “Возьмем еще пивка?” – спрашивает Михал, а я говорю: “А то”. И мы берем две банки, а тем временем Аля, заткнув одно ухо, объясняет матери, что она с Паулиной и что так уж вышло, такая неприятная история, ее бросил парень, то есть Паулину бросил, поэтому Аля сегодня будет у нее ночевать, не может же она оставить подругу в этот исторический, в этот драматический переломный момент, просто она была бы последней свиньей, если бы… короче, домой она придет утром, точнее, в час дня, поскольку утром ей еще надо в школу, сдать географию, ну конечно – да, да! – конечно, подготовилась, целых полдня зубрила. Ну нет, разве такое выдумаешь! “Ну что ты, мама”.
Квартира у Михала вправду шикарная, хоть и в самом обыкновенном доме. Натяжные потолки, просторная кухня с баром, точечные светильники – кафельные плитки в их свете так и сверкают; на полках аккуратно расставлены медицинские книги. Отец Михала – врач, хирург, пятнадцать лет резал людей в Медицинской академии, опубликовал кучу статей, а сейчас устанавливает в своей области европейские стандарты. Глядя на все эти книги, я – серьезно! – радуюсь, что уже вскоре меня, если понадобится, будут резать в соответствии с европейскими стандартами, разработанными человеком, который в этом деле собаку съел и знает, что при удалении аппендикса разрез должен быть длиной от шестидесяти трех до восьмидесяти семи миллиметров. Посреди салона массивный стол, похоже, антикварный, на столе коробка от пиццы, вся в жирных пятнах, а вокруг валяются банки из-под пива, пустые консервные банки и пластиковые бутылки от кока-колы и других вредных напитков. Кроме того, на столе лежит ноутбук – я сразу к нему, Михал садится рядом, закуривает, Аля заглядывает мне через плечо. Собственно, ничего нового. Состояние Папы тяжелое, но стабильное. Температура понемногу снижается. На площади Святого Петра собирается народ. Из открываемой банки с шипеньем выплескивается пиво. Аля целует меня в шею. Михал пододвигает ноутбук к себе и логинится в ирку. Воздух густеет от дыма: никому неохота открыть окно. Я постепенно погружаюсь в дымное облако, опускаюсь, легонько покачиваясь, на самое дно. “Ну мы, пожалуй, ляжем”, – наконец выговариваю с трудом. “Валяйте, – бормочет Михал, – дверь справа в конце коридора, спокойной ночи”. – “Спокойной ночи”, – отвечаю, и мы с Алей идем в комнату, по дороге я ее обнимаю и прижимаю к себе. Она мягкая, теплая и моя.
Эту ее мягкость и податливость – она моя! – я ощущаю всем телом и просто не могу удержаться, и вхожу в нее трижды, раз за разом, без прелюдий и без страховки, не предохраняясь, не намереваясь убежать, готовый на все; я весь, целиком – ее, в ней, с ней. Она мурлычет как кошка, и я слышу это мурлыканье, помалу затихающее, когда засыпаю, когда убегаю в сон и оставляю далеко-далеко позади “Аркадию”, водку в переулке, концерт, ночные улицы, поездку в такси, информационные выпуски новостей и европейские хирургические стандарты. Сон мой – белый, и нет в нем четких очертаний, сон мой – как густой туман, как теплое молоко, как искусственный снег, как вата в ушах и… и… ищу подходящее слово, которое определит его вкус, я же знаю это слово… как сбитые сливки на языке, ты как сбитые сливки, мой сон, думаю я во сне, и в этот момент белизна исчезает, пронзенная тысячью черных стрел, а из тишины на меня обрушивается мелодия из оперы Грига в исполнении электронных инструментов сотового телефона. Открываю глаза, поднимаю голову, озираюсь, вижу Алю, которая спит, смешно обняв подушку; вспоминаю, как три часа назад мы тут любились не предохраняясь, голова моя падает, я тупо смотрю в потолок и шепчу: “Твою мать – без всяких эмоций, – твою мать, твою мать”.
“Я чувствую, как ты из меня вытекаешь”, – шепчет мне на ухо Аля, когда мы прощаемся на перроне. “Надеюсь, хоть самая малость все же в тебе останется”, – отвечаю я, правда не очень уверенно. А потом еду в электричке, мысленно повторяя, чтоб не заснуть, названия станций, которые проезжаем. Погожее утро, вокруг люди; эти люди едут в школу, в институт, на работу – а я еду домой, мучимый похмельем, с улыбкой человека, которому, в общем-то, все по фигу, точнее, сейчас уже все по фигу. Сегодня у меня день рождения. Мне двадцать четыре года, я пока еще живой, так уж получилось.
А дома никого нет. Мать на работе, сестра уехала в институт изучать менеджмент. Это сейчас модно – молодежь изучает менеджмент. Для сестры моей управлять людьми – самое милое дело. На столе подробные инструкции: поешь, разогрей, выключи, хорошенько закрой, будь осторожен. Жаль, ты вчера вечером мне это не сказала, думаю я. На письменном столе какая-то безделушка, подарок ко дню рождения, тоже от сестры. Мать ничего не оставила – наверно, ждала меня допоздна, а потом заснула чутким сном матерей, ждущих своих сыновей, но, когда утром проснулась и увидела мою пустую кровать, окончательно потеряла надежду: на то, что я вернусь, что возьмусь за ум, на мое счастливое будущее. Быстро принимаю душ и в спешке собираюсь, по десять раз пересчитывая белье, свитера, брюки, диски, зарядники для электронных устройств, книги, тетради, авторучки и коробочки с лекарствами. В последнюю минуту проверяю в сети расписание автобусов и жив ли он. Жив, пока жив, хотя в коме. Испытываю странное облегчение: если бы сейчас, мучаясь от похмелья, собирая вещи и проверяя автобусное расписание, я узнал, что Папа умер, мне стало бы не по себе. Хреново, прямо скажу, мне бы стало. Нельзя же так: Папа там умирает, а я тут мечусь между рюкзаком и клавиатурой, между холодильником и ванной. В конце концов, я ведь крещен, прошел первое причастие и конфирмацию. Это как-никак обязывает.