Читать книгу Журнал «Фонд общественного достояния» № 2, 2026 ( Коллектив авторов) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
Журнал «Фонд общественного достояния» № 2, 2026
Журнал «Фонд общественного достояния» № 2, 2026
Оценить:

5

Полная версия:

Журнал «Фонд общественного достояния» № 2, 2026

А что ещё я понял, так это истинное назначение эсминца, эскадренного миноносца, – топить подводные лодки. До некоторой поры я не знал, что наш корабль снабжён гидроакустической станцией. Так вот, гидроакустики нашего корабля или других кораблей обнаруживали подводную лодку, засекали её координаты, и начиналась на неё охота. И наш «Окрылённый» был не последним в числе охотников. А почему? Да потому, что у нас как раз и были те самые глубинные бомбы (мины), которыми и гасили подводного врага. Эти чёрные бочки диаметром около полуметра имели огромный заряд. Они подкатывались на тележке к корме и опрокидывались в море, а через некоторое время гремел взрыв с выбросом огромной водяной горы на достаточно большом расстоянии от корабля, которое он преодолевал за это время. Это было похоже на взрывы льда перед нашим деревянным мостом на реке Битюг, только в тысячу раз сильнее. Этим хозяйством заведовали мореманы минно-торпедной БЧ‐3, которых на корабле называли «румынами», – честно сказать, не знаю почему. А вот почему БЧ‐2, артиллерийско-ракетная часть, «рогатые» – понятно, так как на их эмблеме были две скрещённые пушки. Остальные БЧ не помню – они для нас были пассажирами, а мы для них «маслопупами».

Приближался новый, 1975 год. Годки стали сходить с корабля, а на корабль прибыли молодые караси. Мы очень были рады и тому и другому. Я уже не был тем карасём, которого можно было назвать «зелень подкильная», – как-никак, а полгода уже позади. Теперь уже не меня, а только что прибывших карасей доставало «бачкование». Теперь можно было вздохнуть с облегчением – не во всю военно-морскую грудь, конечно, но всё-таки. Тем не менее играющие ДМБ старшины и матросы при сходе на берег требовали напослед к себе особого внимания. Окончательным аккордом, особенно для машинистов котельных, кроме «Прощания славянки», а точнее, во время неё, когда с иголочки одетый в бушлат, клёши и бескозырку бывший годок отдавал последний раз честь военно-морскому флагу, сходя по трапу на берег, была «шапка» над кораблём. Видимо, такая традиция зародилась давно, и это было высшим шиком увидеть круто заваренную «шапку» – облако чёрного дыма, вырвавшегося из газохода (дымовой трубы) и на несколько секунд зависшего над ним, как кольцо дыма изо рта курильщика при раскуренной сигаре. А заваривалась она в «ишаке» – вспомогательном котле при выключенной вентиляции топки, когда мазут от форсунки горел в топке и сгоревшие чёрные газы заполняли её, а потом резко включалась вентиляция котла, и вся эта копоть с глухим хлопком вылетала наружу. Это было нарушением инструкции безопасной эксплуатации котла, но эта традиция оставалась незыблемой, несмотря на то что из штаба флота неслось на корабль: «Чёрт возьми, что у вас там происходит на „Окрылённом“?!»

Новые годки, сменившие сошедших на берег, ещё таили скрытую угрозу, но уже не такую, как сошедшие с корабля, потому, что они были на полгода моложе. А мы уже были на полгода старше.

Но как бы то ни было, а Новый год на носу. Мы, караси, особо не заботились, как его встретим, а вот годки к нему готовились основательно. И наступить он должен был уже послезавтра.

После вечерней приборки перед отбоем на корме корабля ежедневно проводилась вечерняя поверка. Вся команда по своим боевым частям выстраивалась п-образно. В центре командир корабля и старпом. Командиры БЧ докладывали о положениях во вверенных им частях после переклички старпому, а он затем командиру корабля. После чего старший помощник командовал: «Команде на ют», и весь строй делал шаг вперёд, ближе обступив командира «Окрылённого», чтобы его объявления не разлетались по всей акватории Кольского залива, а достигали ушей каждого из нас, стоящих на юте. И тут начиналось действо «люлей с пряниками вприсядку». Сам командир был дядька лет под пятьдесят, но в звании каптри. Почему так, мне не известно. Разбирать залёты он начинал спокойно и методично, один за другим. Потом, особенно если слышал оправдание, переходил на «арии Ивана Грозного» и фальцет. Распекать он умел классически, логика его была железной, но особой отличительной чертой был язык. Вроде бы наш родной русский язык, но постепенно он переходил на могучий, а затем из его уст слышался великий русский военно-морской язык, которым он владел виртуозно! Команда замирала, стараясь не пропустить ни одного слова из сокровищницы русской военно-морской речи. Наш командир своим словарным запасом мог обогатить любой толковый словарь, включая даже словарь самого Даля. Он очень ловко импровизировал, вплетая в могучий русский изысканную речь аристократии девятнадцатого века и ругательства боцманов на парусниках Петра I. Вот это было исполнение… песня!

Наш слух услаждался изысканным матом матёрого морского волка в лучших военно-морских традициях: это была прямо-таки ария «Заморского гостя» с импровизацией – оратория в высшей степени красноречия и ораторского искусства, – заслушаешься! Говорил он быстро и отрывисто, как будто отдавал команды в морском сражении. Каждое слово, каждая фраза попадала точно в цель – и не только жгла, но и разносила всё в клочья. Старая закалка, что и говорить. Таким искусством делать разнос, уверен, не обладал ни один офицер на флоте – на Северном флоте уж точно.

И вдруг в самый апофеоз его «арии» небо над нами стало озаряться разноцветными всполохами: синие, зелёные, жёлтые, красные штрихи заиграли по всему небу, меняя направление и свечение с невероятной скоростью.

«Северное сияние», – понял я.

Все уставились на небо, на необычное, разноцветное, радужное свечение, мгновенно перемещающееся по всей его необъятной шири. Оно то исчезало, то появлялось вновь. Картинка менялась как в калейдоскопе.

В свете северного сияния восклицания нашего командира воспринимались по-особенному. Ощущение было такое, что это он вызвал силы небесные в подтверждение произносимой им речи, и оно стало живой декорацией классического представления, что добавляло особого волшебства и магии. Мы как заворожённые ловили каждое его слово. Этим он снискал неформальное уважение у всего экипажа корабля. В той среде, в которой я воспитывался, ни до, ни после я не слышал такого исполнения: топорный, грубый и отборный мат – да, но такого высокохудожественного – нет.

Я бы мог для примера привести пару его производных цитат, но рассказы мои должны быть в пределах 16+, а изречения его либо начинались с непечатных оборотов, либо ими заканчивались, а по отдельности были не совсем понятны из-за особенности их логического построения и теряли изысканный шарм матросского жаргона.

Всецело поглощённый этой речью и меняющейся декорацией северного сияния, я не заметил, как экипаж перестроился, но не как обычно «Команде на ют», а в четыре шеренги лицом к корме так, что оказались свободными правый и левый борт кормовой части корабля. А через некоторое время палуба вдоль них стала заставляться бутылками разной формы и размеров. Сначала я не понял, что это такое, а потом до меня дошло. Из строя были вызваны шестеро годков, а затем старпом отдал приказ: «К уничтожению боезапаса приступить!» И полетели бутылки, вдребезги разбиваясь о стенку и борт рядом пришвартованного эсминца «Отменный», сопровождающиеся при каждом залпе дружным возгласом «Ох!» всего экипажа. Минут десять продолжалась эта «экзекуция» над с таким трудом, хитростью и риском добытым «боезапасом», хоронящая надежду годков на выпивку в Новый год. Корабль был старый, командир корабля опытный, старпом строгий, да и командирам боевых частей все имеющиеся на корабле шхеры были известны, особенно в топках неработающих котлов и в трюмах. Так что праздник встречи Нового года годкам был подпорчен.

Справедливости ради надо сказать, что некоторые одинокие годки слонялись по кораблю подшофе, но их было мало, и они уж никак не могли испортить Новый год карасям под северным сиянием.

Фёдор Достоевский

Как опасно предаваться честолюбивым снам

(В соавторстве с Д. Григоровичем, Н. Некрасовым)

Фарс совершенно неправдоподобный, в стихах, с примесью прозы. Соч. гг. Пружинина, Зубоскалова, Белопяткина и КR

<Коллективное>

Лет за пятьсот и поболе случилось…

Жуковский. Ундина

I

Месяц бледный сквозь щели глядит

Не притворенных плотно ставней…

Пётр Иваныч свирепо храпит

Подле верной супруги своей.

На его оглушительный храп

Женин нос деликатно свистит.

Снится ей черномазый арап,

И она от испуга кричит.

Но, не слыша, блаженствует муж,

И улыбкой сияет чело:

Он помещиком тысячи душ

В необъятное въехал село.

Шапки снявши, народ перед ним

Словно в бурю валы на реке…

И подходит один за другим

К благосклонной боярской руке.

Произносит он краткую речь,

За добро обещает добром,

А виновных грозит пересечь

И уходит в хрустальный свой дом.

Там шинель на бобровом меху

Он небрежно скидает с плеча…

«Заварить на шампанском уху

И зажарить в сметане леща!

Да живей!.. Я шутить не люблю!»

(И ногою значительно топ.)

. . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . .

Всех величьем своим устрашив,

На минуту вздремнуть захотел

И у зеркала (был он плешив)

Снял парик и… как смерть побледнел!

Где была лунолицая плешь,

Там густые побеги волос,

Взгляд убийственно нежен и свеж,

И короче значительно нос…

Постоял, постоял – и бежать

Прочь от зеркала, с бледным лицом..

Вот, зажмурясь, подкрался опять…

Посмотрел… и запел петухом!

Ухвативши себя за бока,

Чуть касаясь ногами земли,

Принялся отдирать трепака…

«Ай люли! ай люли! ай люли!

Ну, узнай-ка теперича нас!

Каково? Каково? Каково?»

. . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . .

И, грозя проходившей чрез двор

Чернобровке, лукаво мигнул

И подумал: «У! тонкий ты вор,

Пётр Иваныч! Куда ты метнул!..»

Растворилася дверь, и вошла

Чернобровка, свежа и плотна,

И на стол накрывать начала,

Безотчётного страха полна…

Вот уж подан и лакомый лещ,

Но не ест он, не ест, трепеща…

Лещ, конечно, прекрасная вещь,

Но есть вещи и лучше леща…

«Как зовут тебя, милая?.. ась?»

– «Палагеей». – «Зачем же, мой свет,

Босиком ты шатаешься в грязь?»

– «Башмаков у меня, сударь, нет». —

«Завтра ж будут тебе башмаки…

Сядь… поешь-ка со мною леща…

Дай-ка муху сгоню со щеки!..

Как рука у тебя горяча!..

Вот на днях я поеду в Москву

И гостинец тебе дорогой

Привезу…»

II

Между тем наяву

Всё обычною шло чередой…


Но события таковы, что их решительно не видится необходимости воспевать стихами. В то время как в спальне не слышалось ничего, кроме носового деликатного свиста и не менее гармонического храпа, на кухне заметно уже было движение: кухарка, она же и горничная супруги Петра Иваныча, проснулась, накинула на себя какую-то красноватую кофту и, удостоверившись через дверную скважину, что господа ещё спят, поспешно вышла, затворив за собою дверь задвижкою. Всегда ли она так делала или только на сей раз позабыла прицепить к задвижке замок – неизвестно. Мрак неизвестности покрывает также причину и цель её отлучки; известно только, что направилась она в который-то из верхних этажей того же дома. С достоверностию можно ещё предположить, что отлучилась она искать соответствующей её званию и наклонностям компании, потому что хотя был ещё весьма ранний час утра, но по всей лестнице уже шныряли взад и вперёд кухарки, лакеи и горничные, кто с кувшином воды, кто с коробкой угольев, и на всех этажах слышались громкие голоса, весёлый визгливый смех и шарканье сапожных щёток. Чёрная лестница играет важную роль в жизни петербургского дворового человека: на ней проводит он лучшие часы жизни своей, – часы, в которые пугливый слух его не напрягается беспрестанно: не звонит ли барин? а мысль, что барин может появиться нечаянно и схватить его за вихор прежде, чем успеет он подавить весёлую улыбку и придать физиономии своей угрюмо-почтительное выражение, так далека, что он даже забывает, что у него есть барин. Здесь обсуживаются добродетели и недостатки господ; рассуждается о том, что такое барыня, и вольно льётся песня про барыню, про которую так любит петь русский человек и про которую знает столько прекрасных песен; производится вслух чтение газетных объявлений. Объявления «Нужен человек, для комнат, красивой наружности, высокого роста и с хорошим аттестатом» и тому подобные особенно интересуют слушателей и бывают поводом жарких продолжительных прений, иногда не лишённых интереса и для тех, кто не ищет места в лакеи. Наконец, любезность дворового человека, столь ему свойственная, разыгрывается здесь во всём просторе своём.

Но будет об лестницах. Не прошло пяти минут по уходе кухарки, как дверь тихонько скрыпнула и в кухню осторожными шагами вошёл человек несколько измятой, но благонамеренной наружности, вроде тех благородно-бедных существ, которые если и просят милостыню, то не иначе, как по документу, напоминающему красноречием своим лучшие страницы тех произведений, которых расходилось по обширному нашему государству по сороку изданий:


«Преданный вам всеми силами души, благоговеющее перед вами человеческое существо, которое в настоящее время от невыносимых страданий, от смерти политики, похоронив себя заживо, без средства удержать за собою былое доброе имя и даже самое право на звание человека… Пав ниц, молит кровавою слезою из гроба отчаяния помочь плачь-доле горького бедовика…»


Несомненные признаки их – семь человек детей (непременно семь, ни больше ни меньше), мать на одре страдания, язык, несколько запинающийся при извещении, что третьи сутки (тоже ни больше ни меньше) не было уже маковой росинки во рту, и других уверениях, и чувство собственного достоинства, стоящее тридцать пять копеек, потому что они непременно обидятся подачей меньше гривенника, на что, впрочем, благородство происхождения даёт им полное право. Они очень хорошо знают дорогу к кабаку и могут сказать о себе, что в кабаках их знают.

Впрочем, знают они много и других дорог. Если вздумается, входят в квартиру, и колокольчик у вашей двери, приведённый в движение их рукою, издаёт какой-то особенный, робкий и молящий, звук, как будто у него тоже семь человек детей и мать на одре страдания. Входят, иногда и не позвонив, а просто потрогав сначала ручку не запертой на замок двери, – и тогда входят с особенною осторожностию, и, если не встретят никого в первой комнате, на цыпочках пробираются во вторую, там в третью, – и вздрагивает и бледнеет какой-нибудь задумавшийся или заработавшийся господин, у которого человек ушёл в лавочку купить четвёрку табаку, увидев перед собою как будто с неба упавшую, незнакомую и странную фигуру… Но особенно любят они навещать наезжающих в столицу художников, фокусников, всяких артистов и артисток – московских и заграничных, к которым являются обыкновенно с такими письмами:


«Милостивейший государь!

Есть несчастный сирота, обременённый малолетним многочисленным семейством, участь которого заслуживает сострадание всякого, имеющего душу, способную понимать бедствия ближнего. На расцвете лет он потерял добрую, кроткую мать и вслед за тем чадолюбивого отца – оставившего на его попечение семерых малюток. Перенося все страдания с христианским терпением, возвышающим душевное достоинство, он снискивает пропитание как помощью благотворительных лиц, так и самою работою, которая едва даёт возможность поддерживать вверенное ему судьбою семейство. Несчастный этот – податель сего письма. Я же, не имея чести знать вас лично и потому лишаясь права удостоверять преждевременно в истине моего к вам уважения, надеюсь, что вы, как артист, понимающий душу угнетённых судьбою людей, не рассердитесь на меня за то, что я решился доставить вам торжество истинно христианское (крупными буквами): помочь несчастному! Десять, пять или даже рубль серебром пожертвовать семерым для вас ничего не составит, сирот же заставит пролить слёзы благодарности как пред образом Христа-Спасителя, так и перед общим покровом всех – Пресвятой Богородицей.

Я был постоянным свидетелем вашего торжества и, соглашаясь с единодушным отголоском просвещённой публики, повторяю ещё раз (крупнейшими буквами): вы великий артист! О, признаюсь откровенно, душевно благодарил публику за приём, коим она почтила неожиданного дорогого гостя…

Христианское сострадание – не есть ли удел артистов? Помогите несчастному, и новый, спасительный подвиг увековечит ваше пребывание в Петербурге.

С душевным почтением и таковою же преданностию имею честь быть свидетелем вашего торжества» и пр.


Кто им пишет такие письма – бог знает. Но под ними обыкновенно читаешь подпись: генерал такой-то или генеральша такая-то, – каких, разумеется, сроду никто не слыхивал и каких не увидит и во сне даже благонамеренный человек, весь вечер, накануне Нового года, продумавший, как бы кого не забыть завтра поздравить?

Такой-то человек появился в кухне. Впрочем, может статься, что он был и не совсем такой человек, о каких мы говорили, а просто такой, каких в Москве называют «ширяло», а в Петербурге «мазурик», то есть малый, с детских лет пристрастившийся к лёгкому промыслу и голодающий по трое суток, чтоб пополам со страхом и трепетом пропить в каком-нибудь «Полуденном» украденную вещь на четвертые; а может быть, он был просто забулдыга-лакей, два дня пропадавший от барина и чувствующий необходимость пред возвращением к нему хватить для куражу и не имеющий на что хватить, – кто бы он ни был, мы просто будем называть его таинственным незнакомцем.

Итак, по мере того как таинственный незнакомец обозревал кухню и укреплялся в уверенности, что в ней никого нет, лицо его теряло неопределённый оттенок, движения становились резче и самоувереннее… Он смело подошёл к двери, ведущей в спальню, и, приложив ухо к скважине, долго и чутко прислушивался; затем он снял с себя рыжие, подбитые вершковыми гвоздями сапоги и поотворил несколько дверь, причём она предательски скрыпнула, что заставило его отшатнуться назад и простоять с минуту в неподвижном оцепенении. Но, удостоверившись, что всё спало по-прежнему, он смело нагнулся вперёд и, просунув голову в отверстие между дверными сторонками, начал обозревать спальню. Нужно полагать, что ему представилось здесь много привлекающих любопытство предметов, потому что, уже не колеблясь долее, он решительно двинул вперёд правую сторонку дверей, переждал, пока скрып, произведённый этим движением, совершенно замолк, – и смело вошёл в спальню. Здесь он сел на покойные и мягкие кресла, потянулся и начал переодеваться… переодеваться из своего, как легко догадаться, не совсем покойного и красивого платья в платье Петра Ивановича. Нельзя не заметить, что переодевался он с достоинством и спокойствием человека, одевающегося в собственное платье и только несколько поспешающего, из опасения опоздать на службу. Пётр Иванович обладал значительной полнотою, какой в известные лета достигает всякий благомыслящий человек: таинственный же незнакомец был очень тощ, – почему, поправив чуб перед зеркалом, он захватил кстати со стола два подсвечника из накладного серебра, которые для лучшего сбережения счёл нужным завернуть в платье Федосьи Карповны, после чего так их спрятал, что тотчас же стал походить на Петра Ивановича, ибо очутился с преизрядным солидным брюшком. На возвратном пути от кровати, с поручня которой сдёрнуто было платье, незнакомец захватил карманные часы (Пётр Иванович был человек аккуратный и, опасаясь опоздать на службу, клал обыкновенно подле себя часы) с позолоченной цепочкой, надел их на себя и поспешил к другому зеркалу, где, полюбовавшись на себя, опять мимоходом захватил два подсвечника. Запрятав их в карманы, он начал шарить по всем углам и прибирать с неимоверною быстротою все мелкие вещицы, какие попадались под руку…

III

Сон причудлив и странно жесток. Часто после великолепной перспективы всего, чем со временем должна увенчаться благонамеренность, человеку, как бы он ни был добродетелен, вдруг, ни с того ни с другого, что-нибудь такое приснится, чего он никак не может пропустить, не закричав тотчас же, что он в штрафах и под судом не бывал и никаких мыслей, противных правилам нравственности, в душе своей не питал…

Петру Ивановичу вдруг приснилась какая-то девушка в шапке, под которой (не под шапкой, а под девушкой) были подписаны два стиха:


А девушке в семнадцать лет

Какая шапка не пристанет?


которые он когда-то услышал, проходя мимо растворенного окна, – откуда валил густыми волнами табачный дым, летели на улицу слова и виднелись весёлые и раскрасневшиеся лица каких-то молодых людей, – и которые у него потом целые три месяца не могли выбиться из головы: писал ли он, рассказывал ли, какую верную игру проиграл в преферанс или какую неверную выиграл, шёл ли в департамент, из департамента, обедал ли – всё они на уме – так вот и шумят, и вертятся, и егозят-егозят в голове, как будто кроме их уже и нечему прийти в голову. И чем больше старался он от них отделаться, тем упорнее они его преследовали. С ними засыпал он, с ними просыпался, нередко отвечал ими на вопрос совсем не об шапках и девушках, беспрестанно шептал их про себя, даже писал верхними зубами на нижних, даже однажды испортил лист гербовой бумаги рублёвого достоинства, включив их совершенно некстати в прошение одной вдовы, приносившей жалобу на какого-то нахлебника-семинариста, похитившего у ней клубок ниток, которые будто бы намотаны были на сторублёвую ассигнацию. Словом, от проклятых двух стихов (бывших, между прочим, причиною ненависти его к стихам вообще) ему уже приходилось тошно жить на свете. Но наконец он от них отделался же, и теперь ничего! – девушка в шапке, да притом и не дурная собой, – весьма и весьма ничего! Худо то, что вслед за нею приснился ему какой-то человек с огромными усищами, с решительным выраженьем в лице и в таком непостижимом костюме, какого он не только никогда не видал наяву, но даже потом весьма удивлялся, как подобные костюмы могут сниться порядочным людям во сне.

Испуганный, он поспешил залепетать, что он ничего, человек женатый и в правилах твёрд; что, впрочем, он никаким оружием владеть не умеет, потому что французского блестящего образования с фехтованьями, танцами и всякими модными пустыми затеями, развращающими, ко всеобщему прискорбию, нынешних молодых людей, не получил и даже не жалел о том, ибо, благодаря бога, родился в такой стране, где и без шарканья по паркетам, одною благонамеренностию и честным трудом, даже при посредственном достатке, можно приобресть всеобщее уважение; а что, впрочем, он опять-таки ничего, идёт своей дорогой и просит только не мешать ему идти своей дорогой, так он и пройдёт…

Но вышло, что и странный незнакомец – не беда; напротив, несмотря на невероятные сапоги, он оказался добрейшим малым, предложил сыграть в преферанс и проиграл в одну пулю по копейке восемь рублей серебром, так что Петру Ивановичу даже стало немножко совестно, и только тем мог он себя успокоить, что ведь на то игра, не умеешь играть, не садись, а взялся за гуж, так будь дюж…

Беда в том, что по уходе странного незнакомца, о котором Пётр Иваныч остался такого мнения, что навещал его какой-нибудь путешествующий англичанин-чудак, которому некуда девать денег (об англичанах знал он вообще, что они большие чудаки), – беда в том, что по уходе странного незнакомца Петру Иванычу вдруг приснился весь департамент с шинелями, сторожами, половиками, столами, чернилицами, делами и начальником отделения. Вот начальник отделения приподнялся с каким-то делом, подходит к нему и говорит «перепишите» совершенно таким голосом, как говорится простому писцу. «Хорошо-с; я вот дам Ефимову», – отвечает немного изумившийся Пётр Иваныч, почтительно нагибаясь. «Какому Ефимову? – говорит сурово начальник, – разве вы забыли, что Ефимову отдано ваше место, а вы за неисполнительность и соблазнительный образ поведения переведены на место Ефимова!..»

В ужасе проснулся Пётр Иваныч, открыл глаза и прямо наткнулся ими на таинственного незнакомца, который, нагнувшись, шарил в ящике комода. Приняв его за Ефимова, Пётр Иванович, озадаченный, переполненный справедливым негодованием, в первую минуту не вскрикнул, не кашлянул, даже не шелохнулся, но, по какой-то особенной остроте чутья, таинственный незнакомец тотчас понял, что время прекратить посещение, и со всех ног кинулся вон… Тут только догадался герой наш, в чём дело…


Пяткой в ногу супругу толкнул,

Закричал: «Караул! караул!» —

И, вскочивши с постели в чём был,

За мошенником вслед поспешил,

Пробежал через сени – и вот

Незнакомца настиг у ворот.

Но тот ловко в калитку шмыгнул,

bannerbanner