Читать книгу Журнал «Фонд общественного достояния» № 2, 2026 ( Коллектив авторов) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
Журнал «Фонд общественного достояния» № 2, 2026
Журнал «Фонд общественного достояния» № 2, 2026
Оценить:

5

Полная версия:

Журнал «Фонд общественного достояния» № 2, 2026

Теперь войдёмте в любой дом. Вот общество, собравшееся в гостиной: всё тихо, безмолвно; никто не шевелится; разговор медленно вяжется слово за слово, поминутно перерываясь и не останавливаясь на одном предмете. Вглядитесь в физиономии: это самая лучшая, самая удобная минута для изучения настоящего характера и образа мыслей людей. Посмотрите, как в сумерки свободно глаза высказывают то, что задумала голова, как непринуждённо гуляют взоры: они то зажигаются страстью, то замирают презрением, то оживляются насмешкой. Тут подчинённый смело меряет глазами начальника с ног до головы; влюблённый смело пожирает взорами красоту возлюбленной и дерзает на признание; взяточник хотя шёпотом, однако без ужимок объявляет, какую благодарность и в каком количестве чаял бы он получить за дельце, – сколько доверенностей рождается в потёмках! сколько неосторожных слов излетает!.. Но вот несут свечи: вдруг всё оживилось; мужчины выпрямились, дамы оправились; разговор, медленно катившийся до тех пор, как ручеёк по камешкам, завязывается снова, вступает, подобно могучей реке, в берега, делается шумнее, громче. А какая перемена в людях! подчинённый уж смотрится в лакированные сапоги начальника, влюблённый стоит почтительно за стулом возлюбленной, взяточник кланяется и приговаривает: «Что вы! что вы! какая благодарность! это мой долг!» – неосторожные раскаиваются в своей доверенности, и взоры перестают страстно глядеть; место презрения заступает сухое почтение или страх. О! будьте только сумеречным наблюдателем… «Но наблюдать, – скажут мне, – в сумерки неудобно, темно». – «Ах, в самом деле! ваша правда». – «Да как же вы упустили это из виду? забыли?» – «Нет-с, не догадался».

Однажды зимой, в сумерки, сопровождаемые всеми вышеизложенными обстоятельствами, то есть падением снега и безмолвием на улицах, – не то из Садовой, не то из Караванной выскочил на Невский проспект, как будто сорвавшись с цепи, лихой серый рысак, запряжённый в маленькие санки, в которых сидел молодой человек. Далеко вперёд закидывало стройные ноги благородное животное, гордо крутило шею, быстро неслось по улице; но седок всё был недоволен. «Пошёл!» – кричал он кучеру. Напрасно сей вытягивал руки во всю длину, ослаблял вожжи и привставал с места, понукая рысака. «Пошёл!» – кричал седок. Но ехать скорее было невозможно: и так пешеходы, которые пускались, как вброд, поперёк улицы, при грозном оклике кучера, вздрагивая, пятились назад, а по миновании опасности, плюнув, с досадой приговаривали: «Вот сумасшедший-то! эка сорвиголова! провал бы тебя взял! напугал до смерти!»

С Невского кучер поворотил в Морскую и после минутной езды остановился у двухэтажного дома аристократической наружности, с балконом и большим подъездом. Молодой человек вошёл в сени. Нигде в доме не было ещё огня: сумерки царствовали начиная с сеней. Там швейцар, сидя перед огромной печью, по временам помешивал кочергой жар и напевал вполголоса унылую песенку. В стороне тянулась лестница с позлащёнными перилами.

– Дома господа? – спросил молодой человек.

– Должно быть, что дома-с, – отвечал швейцар. – Вот я позвоню.

– Не нужно! – сказал тот и опрометью, как на приступ, бросился на лестницу.

В передней сумерки были ещё ощутительнее: из углов, где царствовала настоящая, прямая темнота, неслось храпенье; лакеи спали, вознаграждая себя вперёд за предстоящие труды и вечернюю суматоху. Молодой человек остановился перед тремя дверьми в нерешимости, в которую идти.

«Отдамся на волю сердца: оно не обманет и поведёт прямо к ней», – подумал он и отворил среднюю дверь. Прошедши залу и диванную, он пропал в коридоре, из которого лесенка в четыре ступеньки вела вверх.

С трепетом в сердце, на цыпочках, подкрался он к библиотеке, и вдруг этот тёплый, сердечный трепет превратился в холодный, лихорадочный озноб, когда он вошёл в комнату. Там на мраморном столике чуть теплилась лампа и освещала лица двух стариков, которые, сидя в вольтеровских креслах друг против друга, сначала, вероятно, беседовали и потом утопили свою беседу в сладкой дремоте.

Не только молодого человека, который ожидал встречи пламенных чёрных глаз, но всякого охватил бы озноб при взгляде на одного из спавших стариков. Вообразите огромную лысину, которая по бокам была вооружена двумя хохолками редких седых, стоячих волос, очень похожими на обгоревший кустарник; вскоре после лысины следовал нос: то был конус значительной величины, в который упиралась верхняя губа, помещённая у самого его основания, а нижняя, не находя преграды, уходила далеко вперёд, оставляя рот отворенным настежь; по бокам носа и рта бежали две глубокие морщины и терялись в бесчисленных складках под глазами. Сверх того, всё лицо было испещрено самыми затейливыми арабесками. Таков был действительный тайный советник барон Карл Осипович Нейлейн, владетель этого дома. Другого старика не знаю; вероятно, приятель барона; физиономия его была, однако ж, гораздо благопристойнее. Оба они покоились сном праведника, хотя лицо первого пристало бы самому отчаянному грешнику.

«Вот поди, вверяйся сердцу, куда оно заведёт!» – с досадой сказал молодой человек и, повернув назад, вошёл в маленькую диванную. Там, свесив одну ногу, а другую поджав под себя, сидела на богатом оттомане и также дремала, запрокинув голову, супруга барона. Подле неё лежала моська, которая, при появлении молодого человека, заворчала. Он, чтоб не возбудить тревоги, поспешно отправился назад.

«Что за встречи! Где же Елена? – подумал он и остановился в нерешимости куда идти. – Здесь все сидят попарно. Поспешу сыскать её для симметрии: нас будет также пара». – В эту самую минуту в соседней комнате раздался звучный аккорд на фортепиано, и молодой человек бросился как будто на призыв.

Пора, однако, сказать, кто таков был он, зачем пожаловал в такую пору в чужой дом, почему так своевольно расхаживает и чего отыскивает. Звали его Егор Петрович; он происходил из знаменитого рода Адуевых и был отдалённейший родственник барона Нейлейн; приехал в дом к нему по двум причинам – одной обыкновенной, другой необыкновенной: первая – родство, как выше сказано, а вторая – любовь к прелестной восьмнадцатилетней дочери барона Елене, милой, стройной, пламенной брюнетке, которую он и отыскивал в потёмках.

Он уже намекал её родителям о своём намерении жениться на ней, а они намекнули ему, что они рады такому союзу, потому что Адуев – разумеется, они этого не сказали ему – имел три тысячи душ и другие весьма удовлетворительные качества жениха и мужа и вдобавок привлекательную наружность – обстоятельство, заметим мимоходом, весьма важное для Елены. Из этих обоюдных намёков возникло дело довольно ясное, приведённое в бóльшую ясность молодыми людьми.

При всём том Егор Петрович иногда жаловался, что он совсем не так счастлив в любви, как бы ему того хотелось. Сам он любил пламенно, со всею силою мечтательного сердца; даже думал, что любовь его к Елене есть окончательный расчёт его с молодостью, что сердце, истомлённое мелочными связями без любви, ожесточённое изменами, собрало наконец, после неудачных поисков предмета по себе, последние силы, сосредоточило всю энергию и ринулось на отчаянную борьбу, из которой, как казалось ему, оно выйдет после неудачи разбитое, уничтоженное и неспособное более к электрическому трепету сладостного чувства. Что же бы оставалось ему в жизни после этой невозвратимой утраты? Любя Елену и будучи любим ею, он смотрел, при этих условиях, на жизнь как на цветущий сад, на любовь к Елене как на последнюю купу роскошных дерев и гряду блестящих цветов, растущих у самой ограды: без этого жизнь представлялась ему пустым, необработанным полем, без зелени, без цветов…

Адуев жаловался не напрасно: на любовь его Елена отвечала едва приметным вниманием, мучила своенравием и капризами, которые не испортили бы характера какого-нибудь азиатского деспота; сверх того… но об этом будет говорено ниже, особо. Впрочем, она позволила себе такие поступки тогда, когда уже измерила степень, до которой достигла любовь Адуева к ней, когда уверилась, что обратный путь был для него невозможен и что он находится между двумя крайностями – страданием и блаженством. Не злодеяние ли это? на вас пошлюсь, mesdames.

После всего этого чего бы, кажется, искать ему? Зачем унижать себя страстью, которой не поймут и не разделят? Зачем! какие вы смешные! Спросите у влюблённых. Ослепление: вот всё, что можно сказать в оправдание им! Одни только они могут утешаться там, где при другом расположении духа следовало бы прийти в отчаяние; зато бывает и наоборот. Егору Петровичу, например, иногда казалось – а может быть, и в самом деле так было, – что когда взор Елены покоился на нём, то сверкал искрой чудного пламени, потом подёргивался нежною томностию, а щёки разгорались румянцем; или порой, склонив прелестную головку к плечу, она с меланхолическою улыбкою внимала бурным излияниям кипучей страсти, выражавшейся языком, который сначала своею дикостию и необузданностию не согласовался с её хотя прихотливым, избалованным, однако всё-таки чистым, скромным, девическим характером. Впоследствии же, когда она разгадала степень его привязанности, то увидела, что и этим восторженным языком он не в состоянии передать и половины того чувства, которое бушевало в нём. Егор Петрович утешался, видя это, но, к несчастию, он видел и то, что она так же прилежно внимала таинственному шёпоту камер-юнкера князя Каратыжкина, так же неподвижно останавливала взор на пёстром мундире ротмистра Збруева: разница была только та, что они не давали ей задуматься ни на минуту, а иногда все три голоса их сливались в дружный хохот. Он не мог выносить этого адского трио и бежал прочь, с горечью в душе.

Всё это доводило иногда Адуева до раздражительности.

«Зачем она так нежно смотрит на меня? – думал он, – зачем, ну зачем ей так смотреть?» – а потом мысленно сам же отвечал: «Зачем! смешной вопрос! затем, что любит; ну да, конечно любит! Она сама говорила это». Вслед за этим ему слышались другие вопросы: «А зачем она пристально посматривает на князя Каратыжкина и Збруева? зачем всё им улыбается и никогда на них не сердится, как, например, на него? и что она шепчет им?» На последние вопросы Егор Петрович не находил ответа и сердился.

В самом деле, каким именем назвать это поведение Елены? Адуев, в припадке бешенства, называл – заметьте, пожалуйста, mesdames, Адуев, а не я – называл… позвольте, как бишь?.. Эх, девичья память! из ума вон… Такое мудрёное, нерусское слово… ко… ко… так и вертится на языке… да, да! – кокетством! кокетством! Насилу вспомнил. Кажется, так, mesdames, эта добродетель вашего милого пола – окружать себя толпою праздных молодых людей и – из жалости к их бездействию – задавать им различные занятия. Это, как называл их опять тот же Адуев (он иногда страдал желчью), род подписчиков на внимание избранной женщины: подписавшиеся платят трудом, беготнёй, суматохой и получают взамен робкие, чувствительные, пламенные, страстные взоры, хотя, конечно, искусственные, но нисколько не уступающие своею добротою природным. Иным достаются даже милые щелчки по носу веером, позволение поцеловать ручку, танцевать два раза в вечер, приехать не в приёмный час; но чтобы заслужить это, надобно особенное усердие и постоянство.

Бежать от Елены, скрыться от своей любви, заплатить за охлаждение презрением – Егор Петрович был, как сказано выше, не в состоянии. Сверх того, в нём ещё тлелась искра надежды на счастие: он изучал её характер в ожидании, что наконец ей надоест суетность, наскучат со временем бесплодные торжества самолюбия; что чувство истинной любви возьмёт верх и по-прежнему, а может быть и сильнее, заговорит в его пользу; оттого единственно он и откладывал требование её руки.

Со страхом испытать какой-нибудь новый каприз и с надеждою застать Елену одну – вступил он в комнату, где раздались звуки фортепиано; но, увы! и там была пара. Подле Елены сидела рыжая англичанка и вязала шарф двумя костяными спицами непомерной длины. Вскоре, однако ж, дуэнью вызвали по хозяйству, и она более не возвращалась. Какое счастие! Он наедине с нею.

Елена Карловна была мила и любезна, Егор Петрович любезен и мил: мудрено ли, что судьба свела их в маленькой зале? кому же после того и сходиться, как не им? ужели старому барону с женою?.. фи! как это можно! они сами чувствовали всё неприличие, всю гнусность такого поведения и оставались каждый на своей половине, а если сходились, то только за обедом, да при гостях, и то в приличном друг от друга расстоянии, как следует благоразумным и степенным супругам.

Елена мельком взглянула на Адуева, едва отвечала на грациозный поклон и начала сильнее и чаще прежнего брать аккорды, показывая вид, что вполне предалась музыке. Он молча, с восторгом, смотрел на неё.

– Отчего вы не пошли к папеньке, а прямо явились ко мне? – спросила она сухо.

– Hе́lène! – отвечал Егор Петрович голосом, в котором выражался нежный упрёк.

– Mademoiselle Hе́lène или Елена Карловна, если вам угодно! Вы становитесь слишком фамильярны: скоро станете звать меня Алёнушкой.

– Hе́… lè… ne! – с трепетом в сердце и голосе проговорил молодой человек.

– Егор Петрович, – спокойно отвечала она, смягчённая избытком нежности, невольно изменявшей голосу и взорам Адуева.

– Итак? – тоскливо произнёс он после долгого молчания.

– Итак! – насмешливо повторила она, живо перебирая клавиши.

– Вы шутите, Елена Карловна.

– Совсем нет! Я стараюсь подделаться под расположение вашего духа и под ваш тон, чтоб угодить вам. Кажется, нельзя требовать большего внимания.

– Если б я не был уверен, что это шутка, то…

– То?..

– Удалился бы давно.

– Ах, это новое! – с колкостью заметила Елена, – я ещё не испытала. Чем же, однако, вы недовольны? Я всегда рада свиданию с вами: вы, я думаю, по моим глазам видите это. К вам я внимательнее, нежели к другим; с другими я стараюсь, для приличия, быть только любезной.

– Только из приличия!.. Стараться быть любезной – нельзя, баронесса: это дар неприобретаемый. Кто любезен, тот – поверьте! – не старается; притом же есть границы истинной любезности, а ваше обращение с князем Каратыжкиным и Збруевым…

– А!.. вот что! так вам не нравится моё обращение с ними? да отчего же? Напротив, вы, кажется, должны радоваться их вниманию ко мне: это живой аттестат моим достоинствам, справедливая дань, как говорят они…

– Слушайте их!

– Что ж? разве не правда? Вы, я думаю, одного мнения с ними: по крайней мере любовь ваша доказывает это.

Адуев закусил губу.

– Но ваша холодность, странное обращение со мной – становятся несносны! – сказал он.

– Не сносите.

– Скажите мне с прежнею искренностью, которой я не вижу в вас более, любите ли вы меня?

– Как это скучно! одно и то же! Ответ вы давно знаете.

– Но с тех пор многое могло перемениться, и переменилось! – Он вздохнул.

И она вздохнула.

– Баронесса, меня никто никогда не считал ни глупцом, ни ребёнком. Ваша насмешка – первая в моей жизни. Ещё пять минут подобного разговора – и я…

– И вы?

– Оставлю вас сию минуту и навсегда!

– Как грозно!

Адуев не мог сносить долее насмешливого тона Елены: он вспыхнул.

– Да! удалюсь, постараюсь забыть эту суетную женщину, пред которой я так долго бесплодно пресмыкался! – с гневом и скороговоркою начал говорить Егор Петрович. – Боже! та ли это, пред которой я благоговел, в чистоту чувств которой так слепо веровал, не считал себя достойным счастия обладать ею?.. И вот она! едва успела сказать «люблю» в первый раз в жизни и уже забывает святость своих обещаний, данное обязательство, сбирает дань лести ничтожных волокит!..

– Каких обязательств? разве я ваша невеста?

– Но могу ли требовать вашей руки при этом обращении со мною и с другими, не будучи уверен в вашем чувстве? А своенравие, а капризы – какую будущность готовит мне это?.. Вы молчите?

Елена сложила руки вместе, потупила глаза и склонила голову вперёд.

– Я ожидаю ваших приказаний, – сказала она.

– А! вы решились оскорблять меня! Прощайте, баронесса. – Он взял шляпу.

– Куда ж вы? Разве не хотите пить с нами чай? – насмешливо сказала она. – Маменька и папенька будут рады видеть вас.

Адуев молчал несколько минут.

– Благодарю вас, – сказал он наконец, – вы открыли мне глаза. Я приехал с тем, чтоб объясниться решительно, выведать от вашего сердца, которое давно уже сделалось тайною и загадкою для меня, по-прежнему ли оно принадлежит мне; потребовать отчёта в вашем обращении со мной, и если оно происходит от легкомыслия, то хотел просить вашей руки, в надежде, что со временем строгие обязанности супруги изменят ветреный характер… Но теперь, после этого разговора, мне не нужно никаких объяснений; более надеяться мне нечего; вы меня не любите!

– Вы находите, а?

– Смейтесь!.. Но вы увидите, что я не ребёнок! Я готовился посвятить вам жизнь, быть вашим мужем, когда видел, что мог составить ваше и своё счастие, когда знал, что взаимность скрепит наш союз; но вести вас к алтарю без любви, холодно, как жертву приличий, по принятому обычаю, – я не могу и увольняю вас от данного слова!

– Как это сильно сказано!

Адуев не обратил внимания на её слова и продолжал:

– Признаюсь, до сих пор я существовал только любовью к вам и любимою моею мечтою была – ваша любовь. Не думайте, однако ж, чтобы я так же легко вверился опытной женщине: нет! ваша молодость, чувство, которое вы обнаруживали вначале, – всё ручалось мне за чистоту и искренность вашего сердца; кто бы мог подозревать тогда?..

– Что подозревать?

– Столько лукавства, притворства, кокетства…

– Вы забываетесь, monsieur Адуев! – сказала она гордо и с гневом.

– Таковы ли вы были прежде? И теперь, в ту минуту, когда воспоминания о прежнем столпятся в голове моей, – в глазах ещё родится слеза умиления. Несмотря на явную холодность, на оскорбления, я бы всё простил вам, в память прошедшего, если б заметил хоть тень того чувства. Но – повторяю – я не ребёнок и знаю, что надежды на счастье нет: оно прошло, как всё проходит своим чередом!..

Адуев задумался. Елена поглядела на часы.

– А помните ли, – начал он опять, – кто породил во мне эту страсть, кто раздул пламя пожара? Как в вас достало столько хитрости? Так молоды, а коварство уже успело закрасться в сердце, которое, казалось, дышало одной искренностью, простосердечием! Когда я воротился из чужих краёв, усталый, недовольный ничем, когда утомлённая душа моя искала одиночества, – кто приветно улыбнулся мне и озарил будущность блестящими и – как я вижу теперь – несбыточными мечтами? Вы, Елена! вы очаровательною улыбкою вызвали меня на сцену света, на участие в этом вихре жизни, в котором кружились сами. Я кинулся вслед за вами…

Елена зевнула.

– Помните ли, как, просиживая со мною по целым часам вот здесь, на этом самом месте, или на даче в саду, вы забывали свет, не хотели никого видеть, кроме меня? Когда я, томимый нравственным недугом, медленно угасал, не вы ли, как ангел-утешитель, сказали мне: «Живи для любви»?

– Кажется, я не говорила этого.

– Тогда вы – как будто разрешили за меня задачу счастия. Я жадно вслушивался в утешительные слова, впивался взорами в ваши глаза, и в них сиял тёплый луч не одного сострадания, а взаимности, нежного участия; вы, кажется, говорили ими: «Люби меня, и тебе откроется целый мир блаженства; я создам тебе счастие и разделю его с тобою». Помните ли вы?

– Ну можно ли помнить такой вздор? Это так давно было! Неужели вы всё ещё помните?

– Я закрыл глаза. «Вот где счастье!» – подумал я, бросился за призраком и – очутился в бездне. А как я любил вас!.. как любил!.. Теперь стыжусь признаться в этом самому себе. Это последняя дань сердца, последний отголосок чувства, которое вы уничтожаете так безжалостно!

Елена небрежно играла локоном и, по-видимому, рассматривала висевшую на стене картину; но если бы кто вникнул в выражение, которое то появлялось, то исчезало в глазах её, тот – о! тот погрозил бы ей лукаво пальцем и назвал притворщицей.

– Какая непостижимая перемена! – начал опять Адуев. – Холодность, насмешки, капризы… не этим ли вы хотите заставить меня полюбить жизнь? это ли награда за преданность? А внимательность, даже нежность, вы расточаете бог знает кому! и для чего? Чтоб об вас говорили невыгодно в толпе негодяев!.. чтоб ваше драгоценное, святое для меня имя произносилось хором повес!.. чтобы поступкам вашим давали двусмысленный толк!.. Может быть, со временем вы вспомните обо мне и так же вздохнёте, но только не притворно, не иронически, а прямо из души – даже когда будете замужем. Прощайте, Елена Карловна! я всё сказал.

– Всё?.. Ну, слава богу! Я думаю, вы устали?

– Унижаться долее не стану. Благодарю судьбу, что остановился вовремя.

Он слегка поклонился ей; она встала и сделала ему грациозный и церемонный кникс.

– О! как свет испортил ваше сердце, до какой степени заглушил всё доброе! Теперь, в эту горькую для меня минуту, вместо того чтоб подать в утешение руку, кинуть взор хотя простого, дружеского участия взамен блаженства, которое так легкомысленно обещали и которого дать не можете, вы обнаруживаете такое язвительное пренебрежение! Вы не понимаете, какие глубокие раны наносите и без того растерзанному сердцу. В последний раз я в вашем доме!

– Зачем же вы хотите лишить нас вашего приятного общества? Мы принимаем по вторникам и пятницам. Надеюсь, что вы не откажетесь быть в числе наших гостей и…

Адуев не дослушал и, с отчаянием в душе, скорыми шагами вышел из комнаты.

А она? Она ещё продолжала перебирать клавиши, прислушиваясь к шуму шагов его, и когда они потерялись в отдалении, она облокотилась на флигель, закрыла обеими руками лицо и зарыдала… Как! эта гордая Елена, эта аристократка, девица-деспот – зарыдала? возможно ли? да не она ли сама, за минуту пред тем, так холодно и равнодушно, даже с насмешкой, отказалась от человека, любившего её пламенно, преданного ей глубоко? Прошу, после этого, разгадать сердце! Что же говорило в Елене тогда и что заговорило после? Какой демон отвечал за неё сарказмами на объяснение Адуева? какой ангел заставил её теперь плакать? Зачем, гордая красавица, не заплакала ты минутою прежде? Знаешь ли, неопытное дитя, что одна твоя слеза прожгла бы насквозь сердце юноши; что он, виновник её, пал бы, как преступник, к твоим ногам? Одна слеза была бы лучшим проводником чувства, красноречивым оправданием чистоты сердца!.. Но гордость сгубила тебя. Теперь уже поздно: он не видит слёз твоих. По его сердцу вместо благоговейного трепета любви к тебе пробежал холод; в душу залегло горе, в голове кипит замысл бежать далеко, скрыть обманутое чувство, истребить его новыми впечатлениями… И подумай! одна бы слеза могла удвоить его привязанность, сделать совершенным рабом… Ну что бы тебе хоть притвориться!.. Но теперь уже поздно.

Впрочем, выключая гордости, которая помешала Елене поступить прямо, чистосердечно, исключая капризов, происходивших от властолюбия, свойственного хорошенькой девушке, – виновата ли Елена?

Она девушка с душой, образованным умом; сердце её чисто и благородно; поведение же, вооружавшее против неё Егора Петровича, происходило от особого рода жизни. На ней лежал отпечаток той школы, в которой она довершила светское воспитание, того круга, в котором жила с малолетства. Будучи ещё ребёнком, она замечала, что – например – её маменька глядела на своего возлюбленного супруга так, просто, как глядят все люди друг на друга, а на молодых людей как-то иначе, как не всегда глядят: вот уж у ней родилось понятие о взглядах двух родов; видала также, что княгиня Z* говорила с полковником А* при всех и о погоде, и о театре, и даже о манёврах вслух, а когда они сидели поодаль от других, то разговор как-то переменялся, делался живее, лица обоих одушевлялись, голоса, с приближением посторонних, понижались: из этого она заключила, что и разговоры бывают двоякие. Когда же она выросла, то стала внимательнее, хотя всё ещё глядела просто и говорила одно и то же всем вообще и каждому порознь. Она видела, например, что у графини Р* ложа всегда битком набита молодыми людьми, а при разъезде те же самые молодые люди чуть не дерутся за то, чтоб вырвать салоп у человека и подать ей; а на бале – на бале и доступу к ней нет! Что бы всё это значило? Долго красавица думала над задачею; наконец одна же из этих графинь, которым она удивлялась, разрешила. «Ты очень мила, – сказала ей однажды блистательная дама, – но не умеешь нравиться. Ты так неприступна! от тебя так и веет холодом! один взгляд твой разгонит толпу самых любезных молодых людей. Посмотри, как интересно глядит на тебя Ладов, как приветливо встречает Сурков; всюду за тобой – суетятся, толпятся около тебя; а ты краснеешь, как институтка, и кланяешься, как попадья».

«Попадья!..» Ужас!.. Елена ахнула. «О! постой же, графиня! у тебя в ложе будет просторнее!» Не знаю, что дальше говорила ей графиня: только на другой день после урока подле Елены всё вертелся двоюродный её брат, юнкер какого-то гвардейского полка, а на первом бале после разговора она до крайности утомилась: от кавалеров не было отбою… Так и пошло. Одним словом, девушка узнала свои силы, узнала, какими магическими средствами обладает она, и, очертив около себя волшебный круг, начала действовать теми чарами, которыми наделили её природа и воспитание. Этот волшебный круг был – девическая непорочность, чистота нравственности; а волшебство было для неё не более как только забавою, весьма употребительною в свете. Она не совсем подражала графиням.

1...45678...14
bannerbanner