
Полная версия:
Гляден. Пепельное имя
– Под навес спать пойду, – буркнул Боляк, схватил циновку и выбежал из избы.
Он долго не мог заснуть. Обида мелкой дрожью колотила по спине, то заставляя ворочаться с боку на бок, то ввергая во что-то наподобие забытья. Напахнуло прохладой, но Боляк привык к ночёвкам на воздухе. А мысли путались, раздирались на слова и образы, разлетались, угасали.
Внезапно стало тепло. Боляк ощутил, как его накрыло тяжестью одеяла. Он привстал. Только чёрная ночь была вокруг, и чьи-то лёгкие шаги отдалялись от навеса.
* * *Или Ирень стала шире, или Боляк втянулся в плаванье, но только повороты теперь казались не такими опасными. Да их будто и поубавилось. Теперь чаще шли ровные, прямые участки реки. По крутым берегам стеной стоял еловый лес, мох свисал с ветвей нитяными бородами и падал прямо в воду. И казалось – всё кругом добрая сказка.
Русай поднял Боляка рано. Стоял туман, и одеяло набухло и отсырело. А Русай был бодр и свеж, от него вкусно пахло избой, кислым молоком и свежей стряпнёй. В руках он держал узелок с едой, и оттуда тянуло таким вкусным духом, что у Боляка потекли слюнки. Этот узел Русай определил в челнок, и Боляк теперь втихомолку отщипывал от края большой лепёшки, торчащей из тряпицы. Делать это приходилось между гребков, а грести, хотя поворотов и стало меньше, приходилось чаще.
Русай что есть сил упирался шестом и поторапливал Боляка. Он во что бы то ни стало спешил попасть спозаранку к веслянскому дегтярю Колмаку, раздобыть у него дёгтя и починить челнок. Теперь Боляк видел, что Тайся права и пыж вправду рассыхается. Славно потрудился Боляк на перевозке через Турку баб и детишек, а судно – тем более.
Обогнув высокую гриву, река опять вытянулась в тугую тетиву. Справа берег начинался не полого, не обрывисто, а начинал забирать вверх длинным косогором. Он выныривал подножием из клочьев расходившегося, разлетавшегося, будто семечки одуванчика, тумана, а вершина его исчезала в густом, кисельном облаке.
– Вот это косогор, вот это круча! Неужели Гляден-гора даже больше этой? – восхитился Боляк.
А Русай, бежавший сбоку, приставил ладони ко рту и закричал:
– Коку-у-уй, э-эй!
– У-у-й. Ый-ый, – отозвалось эхо где-то в вышине.
А с берега, из ивового куста раздался недовольный голос:
– Че орёт?! Плывёт, орёт, рыбу пугат? Эй, кто там кричит? Кричит, на шишу торчит!
– Кокуй, ты? – расплылся Русай в улыбке.
– Я – Курила, а Кокуй дрыхнет. А ты никак Русайка? Дать бы тебе башка веслом, Русайка – балды-балдайка, за то, что рыбу пугаешь, да больно у тебя мёд вкусный. Пристанешь, нито, бражки хлебнёшь из моих овсов?
– Не могу, Курила, спешу к Колмаку, еду на Гляден с сыном, тем более. Поздороваться хотел просто, – отвечал Русай, уже оборачиваясь назад.
– Ну здравствуй, и бог помочь тогда, – отозвался куст.
– И ты будь здоров! На обратном пути навещу… – крикнул Русай уже в повороте.
– Эх, не вино меня сгубило, а будь здоров, да будь здоров! – проворчал куст.
– Кокуй и Курила – обалдуй и чудила, – улыбался Русай. – Дружки мои. Пять нас в детстве дружков было: я – остяк, Афылка – татарин, Кокуй – пермяк наполовину, Курила – русский и…
За поворотом показалась деревня.
– Веслянка. А ну, наляжем! – взялся за шест Русай.
Пока нашли Колмака, пока объяснили насчёт дёгтя, пока, по обычаю, Русай рассказал все новости, включая давешнее происшествие, туман совсем разошёлся.
Колмак оказался тем самым мужиком, отцом Весняны, что приезжал каждое лето на покосы, и Боляк обрадовался, что увидит подружку. Он хотел было спросить про Весняну, но разговор взрослых шёл ровно, без заминки, и встрять в него, не перебивая, Боляку не удавалось. Приходилось молчать и с почтением слушать старших.
– Вот беда, только вчера я весь дёготь свёз в Кунгур, – дослушав новости, хлопнул по коленям Колмак. – В кожевенном деле дёготь важнеющая вещь! А ещё скоро пойдут с Соли Камской на Русь соляные бархоты-засыпухи, им тоже дёгтя много требуется. Вот я и свёз все запасы в Кунгур наезжему с Камы человеку. Он и цену мне хорошую дал. Ох, какая у него бобровая шапка!
– Бобр есть, Колмак, хорошая шкурка, – только и цокнул в ответ Русай.
Дегтярь стал заводить топку. В земляную яму он поставил горшок, на него решето, а в решето накидал бересты, пласты которой сушились у него под навесом. Решето он накрыл кованым железным листом и присыпал землёй.
Человеку со стороны, рассеянному, невнимательному могло показаться, что здесь ничего не затевается, что это просто двор – в щепках, мусоре, старых головешках, золе. Сверху листа Русай с Боляком споро натаскали дров, и Колмак запалил большой жаркий костёр.
– Нашего участия более не требуется, – усмехнулся Колмак в пышные усы. – Пойдёмте в избу, попьём кваску…
Для виду покрутившись возле взрослых, Боляк ускользнул на улицу. Он шёл по деревне, изредка отмахиваясь от лениво брешущих собак, но нигде не встречал Весняны, а спросить стеснялся.
Расстроившись, он вернулся к лодкам и взялся пускать по воде блинчики. Но и это ему наскучило, и он решил поглядеть, вдруг дёготь уже вытопился.
Дрова прогорели едва наполовину.
– Эй, дрова, я вас пошевелю, чтобы горели пуще! – сказал Боляк.
И услышал сзади тихий смех. Обернувшись, он чуть не столкнулся лбом с Весняной. Видать, она кралась, чтобы напугать Боляка, да не сдержалась.
Вот это была девица! Не вертлявая, вредная девчонка, как Тайся, а именно что девица. Эви!
Похоже, Весняна возвращалась с поскотины, ибо была боса, простоволоса, а в руках держала вицу. Должно быть, по пути сюда она устроила этой вицей войну крапиве и обожглась в нескольких местах, отчего её белая кожа пошла красными брызгами. Но Боляк этого не замечал.
Он вовсю глазел на Весняну, с их прежней встречи ставшую ещё краше. Весняна будто налилась тугими соками, как спелая земляника на солнечной лесной опушке. И щёки её, и плечи, и бёдра округлились, и вся она под холщовой свободного кроя подсарафанной рубашкой, где надо, обозначалась выпуклостями и впадинами. И была плавная и величавая – ни дать ни взять маленькая русская женщина.
И её белый широкий лоб, и взвитые соболиной дугой брови, и широко расставленные голубые глаза, и чуть вздёрнутый носик, и пухлые малиновые губы показались Боляку ярче самой немыслимой и мыслимой красы.
Ещё недавно – не прошло и полутора лун – Боляк с Весняной бегали меж ульев и устраивали Щелкану пакости. А теперь он заробел. Весняна преобразилась враз и вся, как это происходит лишь с девочками: вечером была нэви – ребёнок, а с утра уже эви – девица.
Заробела, отсмеявшись, и Весняна. И выронив вицу, стремглав кинулась в дом.
* * *Пошла по берегу гарь, а затем остяки миновали большое русское село Степаново, что разошлось, казалось, от начала земли и до конца.
Боляк почуял село раньше, чем увидел. Тянулась выжженная земля, и её запах так плотно въелся в ноздри, что, когда сквозь него пробился душок сухой травы – такой знакомый по щёлкановским покосам, – Боляк оробел. Ему показалось, будто он спит в старой колоде, в щелястом таскаке на пасеке, и вот-вот проснётся. И река, и путешествие, и Гляден – всё обернётся сном. Но следом мальчишку настиг пряный, густой запах парного молока. Удивительно, как он напоминал Весняну: такой же свежий, но и такой же явный, густой, жизнетворный.
– Эй, сон, не уходи… – хотел попросить Боляк, но в чувство его привело журчание.
Журчала под дном пыжа иренская вода; журчало, ударяясь о дно деревянного спудного ведра, молоко – бабы на берегу доили коров.
Расходился день, расплывались запахи, раскидалось по иренскому берегу село Степаново. И если бы не обугленная с одного бока церковь – этот странный дом русского бога, что ставят лёсо прежде всех дел в любом месте, – можно было подумать, будто все эти избы, изгороди, сараи, амбары, коновязи, лодки, мостки, наваленный лес, вся утварь стащена сюда кем-то большим и жадным, как дань, как добыча.
А с колокольни разнёсся звон – да такой красивый, будто разом загудела тьмущая тьма шмелей на медоносном травостое. Затем послышалось пение. Оно шло, будто из земли, и возносилось к небесам.
– Заутря, – улыбнулся Русай. – Собрались всем селом в церкви.
Боляк не понял, что это означает, а думать, догадывать – времени не было. Пока река оставалась спокойной, а повороты плавными, он пытался осмыслить, что произошло в Веслянке.
Насмоленный дёгтем и ещё не до конца просохший челнок оплывал в воду, оставляя за собой причудливые разноцветные масляные пятна. Смотреть на них можно было бесконечно. В этих радужных, перетекающих, неуловимых разводах Боляку виделась Весняна. Не её облик, а сама её ускользающая суть – светящаяся, наплывающая, будто сияние, красота.
И мысли Боляка мелькали, как эти наплывы, а сердце пылало, будто солома под полуденным солнцем. И не хотелось его унимать, незачем было шептать: «Эй, сердце! Не пылай так!..»
Поначалу Боляк не понял, почему Весняна убежала в дом, чего застеснялась. Собственную робость он счёл за неожиданность. С чего бы ему робеть!
Но вскоре Весняна вышла на крыльцо, и тут уж Боляк оторопел всерьёз. Всего-то миг прошёл, а Весняна преобразилась ещё пуще. Поверх рубахи она надела расшитый сарафан, волосы прибрала и подхватила лентами – да не одной, а множеством! Все они слепили глаза пестротой, будто это была не голова Весняны, а марийское священное дерево. Ножки девушка обула в чистые лапоточки, а в их косые, на пермяцкий обычай, мыски вплела цветы.
И теперь предстала Весняна вся – красивая, цветущая, налитая соками, полнокровная. В руках она держала глиняную крынку.
– Иди, что ли, на руки тебе полью, изгваздался в дёгте-то, – поманила она Боляка.
А тот остолбенел и не мог не то что шагнуть, а даже рот закрыть.
Дальше всё было как в тумане. Даже теперь, когда Степаново осталось позади, а справа в Ирень влилась Кунгур-река (возле которой на старом кунгурском посаде тоже выросло большое село), этот туман не рассеялся в голове Боляка.
Будто морок, будто колдовство ошпарило ему сердце, и пар этот разливался теперь по всему телу. Боляк и боялся этого пара, но и не хотел, чтобы тот исчезал.
– Эй, душа, это ты, что ли? – спросил он.
И впервые – сильнее, чем желание попасть на Гляден, – ему захотелось вернуться назад. Тем более что возвращаться было зачем.
– Что ты мне привезёшь, какой подарок? – лукаво спросила Весняна, узнав, что Боляк едет на Гляден. – Слыхала я, диковин там много.
– Ой, какой я привезу тебе подарок, Весняна! Тебе одной, единственной! – только и воскликнул Боляк. – Жди меня с таким подарком!
И ничего больше не помнил Боляк. Только из пара, что окутывал его душу, выныривал задорный смех девушки – и становилось мальчишке и радостно, и тоскливо.
После впадения Кунгурки Ирень разлилась ещё шире. Теперь приходилось вглядываться в оба берега, чтобы разглядеть, что творится по сторонам. Пошли плёсы да разливы, заросшие травой мелководья.
Вспархивали из зарослей стрелолиста утки с подросшими утятами, садились среди кувшинок гуси. Низко над водой, изогнув шеи, грузно летали потревоженные цапли. А тонконогий, но могучий лось величаво переходил вброд, едва касаясь брюхом воды.
По стрежню пошло много леса. Плыли вывороченные с корнем вековые стволы – знать, прошла где-то в верховьях Кунгур-реки буря; плыли и сбитые в плотики брёвна. На одних сплавляли сено, на других – дрова и корзины со щепой, а на каких и шумный, гомонливый скот.
Глава 4
Зловещий зрачок Иткаськи
Река стала шире, но опасностей лишь прибавилось. Приходилось оплывать деревья, уворачиваться от заломов, уходить со стремнины то под один, то под другой берег.
Но и там, в казалось бы спасительной стоячей заглуби, тоже таились опасности. Торчали коряги, чьи острые сучки грозили распороть берестяную обшивку челнока; взбрыкивали жёлто-зелёные, как налимьи губы, водовороты. Бывало, слетал с прибрежной скалы камень или осаживалась в воду целиком кромка подмытого берега.
Боляку приходилось не только беречься от опасностей, но и извещать отца, особенно о корягах и брёвнах. Лёгкая забава сплава на челноке превратилась в тяжёлый труд, где требовались и сноровка, и внимание.
А ещё, бывало, ухали со дна топляки – давно затонувшие брёвна. Какая-то сила поднимала их с замутнённого, занесённого илом лежбища, и они выскакивали из воды стоймя, грозя погубить и лодку, и её кормчего. И о топляках тоже нужно было вовремя сообщить Русаю.
Он всё так же шёл на шесте, и, окажись над заглубью, над бездонным омутом, вполне мог не поспеть отвернуть. Потому приходилось быть настороже и кричать, не жалея горла:
– Эй, Русай-этэ, здесь коряга! Топляк, берегись! Дерево плывёт, вразгород, уй, большое!
Дело это увлекло Боляка, и он позабыл про Весняну. И снова исполнился важности и степенности – шутка ли, прокладывать путь. Кто здесь главный? Кто впереди, тот и главный!
А Русай, улыбаясь уголками рта, ещё добавил:
– Эй, Боляк, – крикнул он. – Гляди шибче, не сидит ли в воде Иткаська!
– Иткаська? – развернул чёлн Боляк. – Кто это, Иткаська?
– Некоторый злой дух, водяная женщина. Как кикимора, только на берег совсем не выходит. Людей на дно затягивает, на корм рыбам.
– А как она выглядит? – спросил враз оробевший Боляк.
– Ня знай! Всяко. Кто говорит, как большой налим, только глаз жёлтый, другие уверяют, что она как человек, но с рыбьей и волосатой головой. Опасная она, Иткаська!
Боляк стал править осторожнее и зорче всматриваться в воду.
– Большой у неё глаз? – уточнил он у Русая.
– Хаяза видел? Голову его видел? Вот такой же, – понизил голос отец, будто их могли услышать. – Увидишь его если, сразу плюй туда. Кто плюнуть не успеет, враз утопленником станет, тем более.
И Боляку стало вовсе не до досужих разговоров. Не забывая оплывать брёвна и топляки, выбирать на стремнину для прохождения поворота, предупреждать отца о корягах и сучьях, Боляк теперь зорче всматривался в дно.
Расскажи ему кто про Иткаську в павыле, на берегу, допустим, ребятишки, – он, быть может, и не испугался. Дескать, и что с того? Он на земле, Иткаська в воде, где-то в непонятной глубине – что она ему может сделать?
Ведь даже болотное существо кикимора, выйдя на берег, вмиг теряет половину чар. Девчонку она ещё может увлечь в свои пагубные топи – приманить искристо-медными волосами, поблазнить гребнем, оплести невидимой нитью – сытлылып, и утянуть на дно. А парню главное – не сробеть, бросить в кикимору сосновой корой да успеть помочиться вокруг себя сплошным кругом. И от этих брызг тотчас рвётся и сытлылып, и истаивает, исчезает кикимора.
А Иткаська, говорил этэ, вообще не выходит на берег. Но это берег, а они сейчас на воде, и где-то под ними, в прохладной глубине, может быть, уже затаилось это неведомое чудище. И таращит жёлтый, выпуклый, склизкий глаз размером с голову татарчонка Хаяза.
А речное дно пробегало под лодкой песчаными косыми извивами, будто распаренное тесто. И если и попадались в нём камни и гальки, то редко. Порой кучами, в навал, лежали полузаметённые песком топляки, образуя причудливые узоры, будто изморозь на забытом зимой на улице топоре. Вблизи поворотов вода мутнела, густея из бледно-зелёной до почти чёрной.
Здесь было много сносимого с берега сора: щепок, травы, лепестков, листьев – и от таких мест Боляк теперь спешил скорее отгрести, но не на стремнину, а туда, где ближе к середине намывалась отмель.
По отмелям тянулись длинными хвостами водоросли. Их бесцветные стебли с частыми блескучими листочками колыхались в проточной воде, будто это переливались спины гигантских рыбозмеев Фенче, один из которых, как говорят, и соблазнил первоженщину Ихьин-ири.
Соблазнив, он бросил её, и она от тоски стала кикиморой. Так что пришлось Таруму заново делать для первого человека женщину. К тому времени Тарум то ли устал, то ли осерчал, в общем, как говорят старики, получилось то, что получилось.
Раздумывая о превратностях, сопровождавших человека, поди ж ты, от самого сотворения мира, Боляк отвлёкся. И тут он её увидел.
Там, где косы водорослей заканчивались лбом мелководья, ближе к левому берегу, начинало заглубляться дно. На этом скосе, будто опавшем под тлелой кожей остовом дохлой коровы, и лежала груда заметённых илом топляков.
И вдруг вся коровья спина пришла в движение, и кожа песка пошла осыпаться по тощим бокам остова, обнажая свалку тяжёлых, набрякших водой и вековой сыростью брёвен. Словно со дна, сбрасывая гнёт его наслоений, поднималось гигантское чудище. Боляк смотрел как заворожённый, правя прямо на свалку. И лишь в последний миг отвернул.
Рядом с челноком, пробив толщу воды, вынырнул топляк. И складчатые намывы песка на дне, где топляк только что лежал, сложились в морщинистое, прищуренное веко. Оно осыпалось, смылось, а со дна стали подниматься пузыри. Один из них всплывал медленнее других и был огромный, маслянистый, округлый, как голова Хаяза.
– Уй, Иткаська! – завизжал мальчишка и отчаянно погрёб в сторону.
Он уже давно отплыл от страшного места, а всё махал и махал веслом, не уставая плевать за спину.
Косой дождь охаживал будто веником. Да и дождь ли это был, или шпарила изнутри кровь? Солнце укрылось за тучей, как за занавеской, и не показывало глаз. Да и что был далёкий, солнечный глаз против запредельно жуткого, близкого взгляда до тошноты страшного речного чудища?!
И Боляку захотелось бросить чёлн и перебраться на большую, крепкую, деревянную пермянку отца. Еле ворочая онемевшей шеей, Боляк повернул голову назад. Как бы ни было страшно, но следовало узнать, жив ли отец, в порядке ли он, успел ли от души плюнуть в зловещий глаз Иткаськи.
Русай спокойно вёл лодку, а за его спиной стоймя выскакивали из воды топляки. Будто это кровожадная Иткаська гребла по поверхности растопыренными пальцами, но уже не могла никого заграбастать.
И Боляк раздумал садиться в лодку отца. Это он едет по реке и ведёт челнок, а не река водит им. Страшновато, конечно, ну так что ж, решил Боляк. Должно быть, это поперву. Вон как спокоен Русай!
Было уже давно заполдень, когда путники пристали к мелководью возле двух лежащих на разных берегах плешивых, с седым ковыльным пушком, холмов. Русай назвал их странно и смешно – подтатары. Здесь, в густом полынном предвечерье, путники перекусили остатками снеди из Тора.
Вечер наплывал медленной золотой волной, как мёд из корчаги. Тучи ушли, спрыснутая дождём трава переливалась всеми оттенками зелёного. Будто вся изошла в малахит – красивый камушек, часто попадавшийся Боляку на ветровыворотнях.
Поговаривали, что в таких местах ещё жила чудь и порой выходила из-под земли, разводя в каменных углублениях огоньки маленьких свечей. Когда свечи прогорали, с них стекал не воск и не жир, а медные округлые капли. Нашедшие плющили их в бляшки и дарили сёстрам, жёнам, матерям как украшения. Так их и называли – чудские подарки.
И Боляк вспомнил, что старый Карья-пам дал ему задание – собирать гальки. А вот зачем, Боляк уже легкомысленно позабыл. К тому времени он насытился, хотя поначалу кусок не лез в горло. И, дожёвывая на ходу, мальчишка уже входил, как был, в чунях на мелководье. Вода здесь была ощутимо холоднее, чем в реке. В паре шагов бил ключ, размывая вокруг себя дно, перемешивая песок и искрясь пузырьками. Они напоминали глаз Иткаськи.
Мальчишка ещё раз восхитился бесстрашием отца.
– Эй, этэ, – спросил он, – нать-то сильно ты плюнул в глаз Иткаське?
– Это где?
– Там, после отмели, где топляки всплывали.
– А, это?! – удивился Русай. – Я не понял, что это Иткаська. Думал – Хэймэ. Хэймэ это был, наверное.
– Что ещё за Хэймэ?
– Хэймэ людям помощник, тем более. Где он, там рыба.
– А как же топляки? Они будто рёбра огромного чудища? Ты разве не видел? – округлил глаза Боляк.
– Вот он берёт топляк, Хэймэ, – как ни в чём не бывало продолжил Русай, – со дна поднимает и начинает строгать. Мелкая стружка – пескарь, покрупнее – ёрш, ещё крупнее – окунь. Всякая рыба, что мельче леща, язя, налима или щуки, – это Хэймэ строгает. Кроме щеклеи. Щеклея получается из ивового листа, упавшего в заводь, где помочился купающийся конь. Но и без щеклеи, уй, много-много рыбы строгает Хэймэ, для людей старается!
– Я не видел стружки, – потупился Боляк, – только длинные водоросли, как волосы.
– У него коса до пояса, уй, много в ней волос! Эту косу он моет только в озёрах. В какое озеро косу опустит, в том рыба и разведётся, – пояснил Русай.
Боляку стало стыдно. Эка же он сплоховал! Принял за Иткаську добряка Хэймэ. А вдруг отец увидел его позор? Как же теперь быть?
И, выставив лоб, как молодой бычок, Боляк сказал:
– Я глаз её видел. Большой, как голова Хаяза, жёлтый, маслянистый. Я в него плюнул, и он побежал на дно прятаться.
– Да?! – удивился Русай, прикрывая рот. – Повезло же мне тогда! Нать-то спас ты меня, Боляк-человек, хорошо это. Ай, как хорошо! Помоги-ка столкнуть лодку.
* * *Теперь Ирень текла ровная, как канава вдоль дома. Повороты были такими плавными, что Боляк их не замечал. Впрочем, и кроме поворотов было на что подивиться.
На реке стало оживлённо и многолюдно. Там и тут виднелись рыбачьи лодки. Одни застыли в ряске, другие плыли, третьи сновали от берега к берегу, растягивая или сматывая перемёты. Да и по буйно заросшим берегам торчали удилища.
Отлогие холмы занимали пастбища и покосы – раздавалось мычание коров, окрики пастухов, звон правимых кос, стройные, распевные голоса косарей.
На широких отмелях кучковались кожевники. Они узнавались издали по стоявшему над водой тяжёлому духу. Кожевники отмачивали, отскабливали от мездры и здесь же, на больших деревянных оправах, сушили коровьи, свиные и овечьи шкуры. А горы уже выдубленных кож высились на берегу под наспех сооружёнными навесами.
Подъезжали и отъезжали подводы. В одних стояли огромные, долблёные из вековых липовых стволов колоды с рассолом, а в них плавали свежие шкуры. В других высились кучи дубовой щепы.
В воздухе стояла вонь, вода текла мутная, но Боляку было радостно. Не потому, что он знал это ремесло. Тут радоваться нечему – в павыле им владел каждый, выделывая шкуру лесного или домашнего животного.
Но никогда прежде не видел Боляк, чтобы это делали в таких количествах. Здесь было шкур столько, что казалось, ими можно устлать всю Ирень до самой Веслянки, а то и до ставшего вдруг таким далёким родного павыля.
А Боляка радовало то, что Иткаська, какой бы могучей она ни была, ни за что не сможет проплыть сквозь такую душную вонь.
«Мир полон и не таких чудес, видали мы и Иткаську», – хмыкнул мальчишка, пытаясь разглядеть, что там впереди.
А впереди был устроен перевоз. Но не на лодке-пермянке, как у Русая, а на огромном, в полреки, плоскодонном чудище.
– Шитик, – пояснил Русай.
Одних гребцов-шестовиков на шитике было шестеро, по трое с каждой стороны. И они, мощно упираясь шестами, в три толчка пересекали Ирень туда-сюда, подавая судно под погрузку-разгрузку. А у каждого берега гомонила толпа грузчиков, тотчас бравшихся за работу.
Между этими ватагами было соперничество. И как только шитик доставлял от одной ватаги работу для другой, они начинали перебрасываться шутками, прибаутками, порой такого смысла, что даже мало понимавший Боляк заливался краской.
– Эй, правые! – с ленцой неслось с левого берега.
– Ась! – откликались оттуда.
– Хрен вам в пасть! – тотчас летело с левого берега, и, ещё не успев перелететь через реку, берег грохотал хохотом.
– Левые?! – раздавалось уже с правого берега.
– А?! – осторожно откликался кто-нибудь, боясь попасться на поддёвку.
– Жуйте два! – тотчас доносилось с правого берега, и начинали хохотать уже там.
Но и это огромное кожевенное мельтешение: скопище зольников, мездрильщиков, скоблильщиков, ходящих по отмели с придавленными ко дну пластами кож, будто цапли, мяльщиков; взгорки с плечистыми щепорубцами и поляны с багроворукими дубильщиками – осталось позади. Там же остался и тяжкий кожевенный дух. И река понемногу очистилась от мути.
Теперь можно было плыть тише. И вдруг справа на Боляка наплыли такие скалы, что вся река будто скрылась в тёмной, необъятной ночи. Боляк даже зажмурился, а когда открыл глаза, река уже сделала плавный поворот, и скалы теперь сияли ослепительной белизной.
Валящееся на закат солнце било прямиком в эти огромные, пронзающие небеса камни и отражалось от них, слепило, гуляя по извивам воды, и мельтешило, будто забрус[25] в медогонке[26].
А скалы сходили в реку гладкой стеной, лишь пушились понизу, у самой воды, бараньими завитками кусты ив.
Русай что-то кричал сзади, но дул такой ветер, а слова Русая так отскакивали от камней, что Боляк ничего не слышал. Он обернулся. Русай сложил ладони ковшиком и крикнул:

