
Полная версия:
Гляден. Пепельное имя
Тут и там торчали шесты. На навершиях одних реяли старые тряпки, другие, на щегольский башкирский лад, были украшены волчьими хвостами. Между шестов сохло на пеньковых верёвках бельё. Носилась в воздухе пыль, бегали голоштанные ребятишки, а собаки, завидев челнок, уже лаяли с крутояра.
Боляк направил пыж к галечной, поросшей кувшинками и дудками отмели с мостками для полоскания белья. Здесь было множество лодок. Всё Карьево держало на отмели суда. Над берегом высилось торжище, здесь же стояло и жилище Карьи-пама, и вообще кипела жизнь всего павыля.
Ткнув пыж носом в отмель, Боляк спрыгнул в воду и, не обращая внимания на сбежавшуюся малышню и лающих собак, принялся вытаскивать судёнышко на берег. Он не любил Карьево. На пасеке старого Щелкана, где всё было и ладно, и тихо, ему нравилось куда больше, нежели в многолюдьи павыля. И сейчас он старался всем видом это показать.
Да и что он мог сказать этой сбежавшейся малышне, среди которой были и его сёстры? Он, взрослый человек, отправившийся в далёкий путь на Гляден, – разве было у него что-то общее с этим бестолково щебетавшим роем? Теперь ему никак нельзя было уронить себя, требовалось соблюсти важность и степенность.
Тотчас подоспел и Русай. И Боляк взялся помогать отцу выводить лодку к берегу. Затем он так же степенно, сохраняя надутый вид и ни на кого не глядя, поднялся в павыль. А Русай о чём-то болтал с ребятнёй, хохотал да одаривал всех пергой в сотах.
– Ой! – испугалась медноглазая Ханет, мать Боляка, когда он подошёл и дёрнул её за подол.
Мать хлопотала возле летнего чувала и варила, судя по запаху, ячменный талкан – любимое блюдо мальчишки. Ханет по привычке решила подёргать Боляка за щеки, и уже начала приседать, но тут же вскочила и захохотала. Она вообще была хохотушка.
– Э-э, нет уж, Боляк, – смеялась она. – Теперь тебя по щёчке трепать нельзя! Ай, какой ты большой вырос, ты теперь не мальчик, не пэхи. Ты теперь пэви! Парень!
– Я еду на Гляден, энке Ханет, – важно заявил Боляк.
– На Гляден?! – всплеснула руками мать и заулыбалась, обнажив ряд ровных белых зубов, отчего кожа на её широком, красивом лице натянулась, выпятив наливные яблоки щёк. – И с кем же ты туда едешь?
– С Русаем, – так же важно ответил мальчик.
– Ой! – спохватилась смешливая Ханет. – Где же мой гребень, я же простоволосая! Сейчас сюда придёт муж мой Русай, не должен видеть муж жены с расплетёнными волосами! Эй, Боляк, хватай-ка ложку и мешай талкан, а я пока приберу волосы.
Ханет взялась заплетать косы, а Боляк, делать нечего, стал мешать в котле варево. Конечно, теперь ему, взрослому мужчине, не подобало заниматься кухонными делами – это был удел женщин и детей, но как он мог отказать своей прекрасной и весёлой энке? Тем более что и сам Русай, когда у него было хорошее настроение, всегда помогал Ханет на кухне, пускай она над ним и подшучивала.
– Ой, ими-Ханет, околдовала ты меня. Иначе как понять, что я, мужчина, занимаюсь стряпнёй, тем более? Может, ты кикимора? – спрашивал Русай, вымешивая тесто.
– Может, и кикимора, может, и люлькулнэ, – соглашалась Ханет. – Навела на тебя морок, а на самом деле я старая, кожа моя, что кора, а волосы, что водоросли. Что хочу, то с тобой и ворочу. Куда хочешь уведу.
– Уведи меня в таскак, – соглашался Русай, – там нарты составленные, на них шкуры лежат звериные, уй, мягкие, тем более!
И они начинали хохотать и шлёпать друг друга по плечам, по спине и ниже спины. Боляк мешал варево и, улыбаясь, вспоминал эти шутки родителей.
А мать, расчесав волосы, вплетя в них ленты с нашитыми серебряными бляшками, вдруг сказала:
– Эй, Боляк-человек, больше не дёргай меня за подол!
– Почему, энке?
– Так делают только дети и ики-проказники, когда хотят показать девушке, что не прочь жениться. – И Ханет опять захохотала.
За трепещущим на ветру бельём показалась тень, а затем появился Русай. Он подмигнул Боляку и приложил палец к губам. Затем подкрался к Ханет, дёрнул её за подол, ткнул фигушкой между лопаток и, не успевшую даже взвизгнуть, схватил на руки.
– Ой, тяжёлая какая стала! – кряхтел Русай, крепко прижимая Ханет к груди. – Эй, Боляк, сходи-ка в лодку, найди некоторый мешок, самый тяжёлый. В нём ясак для кунгурского сеуна да баклага мёда для Карьи. Отнеси этот мешок в хотэ пама. А потом созови сестёр есть талкан…
Мешок был таким тяжёлым, что Боляк едва не уронил его, пока одолевал обрывистую, с осыпью тропинку кручи от берега к павылю. Благо хотэ Карьи был неподалёку.
Он выделялся среди других строений необычным видом. Стоял он на взгорке и был вдвое больше и выше, чем любой другой дом. Его слюдяные окна слепо пялились на все стороны избы, а не как у других остяков – на одну. Кровлю на два ската покрывала не кора, а дёрн, отчего казалось, что прямо над домом распустилась травой лужайка.
Такие кровли, хотя и считались самыми тёплыми, были очень дорогими, ведь под них требовалось прочное основание. И вправду, подкровельные матицы хотэ были мощны, а концы их украшены искусно вырезанными утиными головами. По стенам избы, везде, где только можно, висели оленьи и лосиные рога, а вокруг, вместо изгороди, громоздились шесты со щучьими черепами.
Карью-пама Боляк, на свою беду, застал дома. Он-то рассчитывал сунуть старухе Карьи мешок с ясаком и тотчас убежать, но не тут-то было. Пам сидел на скамье из расколотой плахи под невиданного размера разлапистыми лосиными рогами, размахом от стены до стены.
Таких лосей Боляк не встречал. У тех зверей, что добывали охотники их павыля, самые большие рога были втрое меньше. Мальчишка подумал: «Какие же тогда рога у Йынгтарумойка – небесного старика-лося? Может, это одни из них?»
Говорят же, когда Йынгтарумойк сходит на землю, он обращается в Янгыя – тоже божественного лося, но такого, чью красоту и размер человек может в себя вместить и представить. А ну как это сброшенные рога Янгыя?
С рогов свисали унизанные сушёными грибами нити. От них по всему хотэ шёл тяжёлый, густой, обволакивающий дух. Нитей было столько, что казалось, идёт грибной дождь. Его струи текли по плечам шамана и сливались с космами, отчего казалось, будто плечи пама, его грудь, шея, живот и были дождём. А дождь был стариком. Наверное, так и было, ведь старый Карья мог жить в двух мирах сразу, на то он и пам!
Но дождь дождём, а ноги шаман свернул по-татарски. Да и лицо его растесывали столь же глубокие морщины, как и трещины на рассохшейся плахе скамьи. Отчего верилось, что время всё же властно над ним.
Седые волосы старика ниспадали прядями едва не до пояса. На лбу их перехватывала расшитая, хотя уже изрядно полинялая лента. От неё, вдоль ушей с вытянутыми едва не на палец мочками, спускались два шнурка. Они подвязывали небольшой мешочек из рыбьей кожи, в котором лежал жидкий клок длинной и седой бороды.
Глаза старика были затянуты тусклыми бельмами, сквозь которые пробивался невероятной силы лазоревый цвет. Карья-пам был страшен, грозен и таинствен. И в то же время он был какой-то свойский. Его нельзя было представить нигде, кроме как здесь.
У ног шамана стояли оленьи нарты, точнее их остов из корневищ и гибких веток. В руках Карьи был ивовый прут – он занимался плетением ложа ездовой, лёгкой нарты.
Боляк побаивался старого Карью и в то же время его всегда привлекала та загадочность, что окружала мудрого шамана.
Мальчик не успел открыть рта, а Карья, глядя куда-то в непостижимую шаманскую глубь, сказал неожиданно густым, молодым голосом:
– Боляк-человек, сын Русая? Ты принёс ясак для кунгурского сеуна и подношения для меня. Большой ясак и большое подношение? Отвечай!
– Ай, большое, – подтвердил оробевший мальчишка.
– Ты всё донёс, ничего не растерял?
– Хох, не растерял вроде, – подтвердил Боляк.
– Хорошо, поставь по правую руку от меня. Придёт моя пэрэ-ими – вредная старуха, она знает, что с этим делать.
Боляк сделал, как велено, и хотел уже бежать из душного хотэ на свежий воздух, как старый Карья спросил:
– Едешь на Гляден? Это хорошо, вроде бы. Сейчас узнаем точно. Подойди.
Боляк, неслышно ступая мягкими чунями по земляному полу, сделал шаг вперёд.
– Ещё подойди! – велел пам.
Он вынул из-за спины большое, круглое, сияющее как луна блюдо. При виде такой диковины Боляк позабыл страх, вытянул шею и подкрался совсем близко.
От увиденного он даже забыл, как дышать, лишь пыхтел, будто варево под крышкой. Боляк было подумал, что сейчас он забудет не только, как дышать, а и как жить, но это показалось ему слишком, и дыхание сразу вернулось.
Но что это было за блюдо! Что за диковина! И что за сказочное нечто на нём было изображено! А уж как красиво и правдиво! Грозный огын[21] с пышным, как у кунгурского сеуна лицом, с кудрявой, густой, словно баранья шерсть бородой, в рогатой шапке, такой большой, что в ней запуталась ай-новорождённая луна, ехал на спине неведомого зверя.
Голый по пояс, огын был одет лишь в штаны из рыбьей кожи с торчащими из швов иглами окуневых плавников. Он раскинул по сторонам толстые, сильные руки и в каждой держал по короткому и кривому ножу. На один из них был наколот бык с кривыми рогами, а на другом ноже, поддетая за шею, висела куница с длинным хвостом. Величиной она не уступала медведю.
К могучему огыну подлетал, ну будто шмель к цветку, младенец с гусиными крыльями и протягивал что-то наподобие полотенца. По кромке блюда завивалось дерево с короткими ветвями, на чьих концах росла ягода-ежевика размером с людскую голову. А вырастало это дерево из хвоста большой рыбы, что, извиваясь, замыкала кромку в круг.
Блюдо так поразило мальчишку, что он остолбенел и стоял с открытым ртом, вновь забыв дышать. В себя его привёл шлепок ивовым прутом.
Карья-пам сидел, скрестив ноги, и таращил бельма куда-то мимо. Пока Боляк пялился на блюдо, он сдёрнул с лица мешочек, и борода распустилась лисьим хвостом.
С сухим, гороховым треском из мешочка полетели на блюдо речные гальки. Здесь были камушки всяких цветов: голубые, зелёные, красные, белые, бурые, полосатые, в крапинку. Попадались гладкие окатыши и остроугольные осколки, плоские блины, продолговатые тычки и дырявые «куриные боги». Были и такие, что напоминали голову медведя или крыло утки.
Карья, не глядя, прихлопнул камни ладонью и принялся возить ими по блюду, будто хотел растереть в песок. Гальки противно скрежетали, а на блюде, по удивительно податливому железу, прямо поверх красивого узора появлялись уродливые, жирные царапины. Боляку было жаль красоты блюда, но он боялся ещё раз получить вицей[22] и стоял, стараясь не шевелиться и даже не моргать.
А шаман завёл заунывную песню. Временами он замолкал, потрясывал блюдом, подбрасывал камешки, вслушивался. Затем начинал скулить снова.
Наконец, Карья услышал, что хотел. Он, не глядя, проворными, паучьими движениями пальцев ощупал блюдо, определил место каждого камешка и собрал их в мешочек. Туда же он упрятал и бороду, а мешок подвязал под подбородок. И вновь замер в позе истукана.
Вскоре Боляк устал стоять не шевелясь. Он почесал ногой о ногу, пошмыгал носом и с опаской стал вертеть головой. Но едва отвернулся, и тут же получил прутом по уху.
– Гляден изменит тебя, пэхи, – разлепил дресвяные[23] губы старик. – Не каждого он меняет, но твою жизнь перевернёт. Хорошо это, плохо ли – ня знай! Будь готов ко всему и ничего не бойся. Побывать на Глядене – большое доверие, оправдай его! И тогда Гляден поможет, даже сам того не желая.
Боляк молчал. И хотел одного – убежать.
– Если Кочебахта не убьёт вас раньше, – расхохотался шаман.
Он смеялся так долго, что Боляк уже не понимал, чего он боится больше: страшной вести про неведомого Кочебахту, самого этого лиходея или долгого злого хохота.
Но вот пам заперхался, закашлялся и пошёл икать.
– Пи-и-ить, – сипло выдавил он.
Боляк кинулся к кадушке с овсяным квасом-ирышем и поднёс к синеющим губам трясущегося пама ковш.
– А, нать-то, Кочебахта не убьёт вас! – напившись и продышавшись, заявил Карья как ни в чём не бывало. – Но коли я чуть не задохнулся, опасайся человека, дышащего в обратную сторону.
Пам опять бросил на блюдо камни, вынул из-за спины нож и, не глядя, дважды ткнул им в блюдо. Оба раза нож попал в гальки, и они со щелчком вылетели из-под лезвия.
– Собирай гальки-то, собирай! – махнул рукой шаман.
– Эти? – не понял Боляк, оглядываясь по сторонам. На метённом земляном полу не видно было тёмных камешков.
– Всякие! Все собирай! – отмахнулся шаман. – Теперь беги, отец уже ищет тебя. И опасайся хидяя – человека, дышащего наоборот!
Глава 3
Тайся и Весняна
И снова бежала речка, и бежали по ней судёнышки – впереди челнок Боляка, позади лодка Русая. Ирень по-прежнему оборачивалась, будто нить вокруг клубка, косыми извивами, подставляя справа и слева то крутой берег, то отлогий. Словно хотела обмотать клубок в красивый, округлый шар.
И вдруг перед входом в очередной поворот Боляк увидел на крутом берегу человека в цветной рубахе, войлочной безрукавке и смешной круглой шапочке, какие носят татары. Человек махал руками, кричал и порывался сбежать к воде, но высокая круча не давала этого сделать. А человек надрывал голос, прыгал, падал на колени, срывал шапку и бил ей себя по бритой голове.
При виде этого странного человека Боляк замедлил ход. Удерживая пыж на одном месте, часто перебирая веслом, он не заметил, как сзади в него едва не врезался Русай. Боляк едва успел отгрести на пяток локтей.
А Русай напрягся – шест-хутап в его руках выгнулся дугой, отчего казалось, что сейчас он лопнет и лодка стремглав бросится вперёд, круша челнок и выбросив ездока на стремнину. Но шест выдержал. На лбу Русая проступили белёсые, крупные капли пота, вздулись по вискам тёмные, упругие вены. Он показал Боляку править на отлогий берег.
– Эй, Афыл, ты ли это? – крикнул Русай через реку.
– Ай, Русай-востя, ай, мой добрый друг, это я, Афыл! Хвала Всевышнему, что послал мне тебя!
– Что случилось?
– Беда случилась, Русай-востя, не плыви в Тор, не надо, прорвало плотину на моей мельнице.
– Ох, ты! И давно?
– Недавно! Такой поток хлещет в Ирень, просто гибель!
– Слава богам, что послали нам тебя, друг Афыл, – прижал руку к сердцу Русай. – Говори, чем помочь?
Вскоре Русай перевёз на правый берег Афыла. Этот коренастый, невысокий человек с бритой досиня головой, кареглазый, безбородый, со щёточкой усов под тонким носом дрожал, хотя было сухо и тепло.
Придя в себя, Афыл поведал, в чём дело. В полдень прорвало плотину мельницы, будто кто-то сделал подкоп. И вдобавок выломал пару брёвен из заплота.
Прорыв сперва был небольшим, и его хотели быстро заделать, свалив с заготовленных на такой случай рядом с плотиной саней специальные земляные кучи. Но невиданное дело – оглобли лопнули, будто ночью их подпилил шайтан.
Пока меняли оглобли, пока впрягали лошадь, пока тащили возы на плотину, её подмыло основательно. И в последнюю ходку она обвалилась совсем, увлекши за собой и лошадь, и воз, и помогавшего Афылу молодого парня Мичку.
– Мичка совсем погиб, – растерянно сказал Афыл и зарыдал, размазывая по грязному лицу слёзы.
А с пригорка уже был виден бурный поток, уходящий из пруда в Ирень. В зелёной глуби реки теперь не просто бурлили водовороты – там кипели настоящие волны. Они неслись яростным валом, хлестали пенными хлопьями, вмиг достигали правого берега, били в него и нехотя растекались в стороны, будто края у чашки.
И страшным гнётом продавливали речную воду почти до дна, образуя огромную воронку. Она, не в пример пасти двоедонного змея Эри, могла поглотить не только человека, лошадь или корову, а и целый дом с пристройками. Впрочем, эту воронку тотчас сминал новый вал воды из пруда и бил, бил в берег.
И берег не выдерживал. Одна за другой, волны подмывали берег, пока он не обрушивался всей толщей: с камнями, валунами, дёрном, кустами ив, редкими деревцами. Они, охнув, со стоном осаживались в воду, будто старуха в кадку для купания, и их тотчас сносило в новый разверзшийся, как огромная пасть сома, водоворот. А его уже утюжила другая волна, и всё, что попадало под неё, исчезало в гибельной стихии.
Зрелище завораживало, удары волн околдовывали, как бой шаманского бубна, а их бег расходился шелестом бляшек в косицах пама. И смотреть на это можно было вечно.
Но Афыл не дал. Причитая в голос, он молил путников спасти детей. Как понял Боляк из его сбивчивого рассказа, дети Афыла – сын и дочь – с утра перешли по плотине на другую сторону Турки, как остяки называли татарскую реку Тор. Там, за обширными пастбищами, по косогорам ковром росла клубника-полуни́ца.
И теперь они не могли вернуться назад. И хотя детям ничего не угрожало, переубедить Афыла, разом потерявшего дело всей жизни, было невозможно.
Русай бы и рад был помочь, но не мог взять в толк как.
– Нужно перетащить лодку берегом ниже прорыва, спустить её на воду и переплыть Ирень как раз возле ягодных косогоров, – сбивчиво объяснил Афыл.
И вскоре остяк и татарин, вздев на плечи пустую лодку, ушли вниз по берегу. Боляку же наказали найти место повыше и глядеть вверх по течению: вдруг кто приплывёт. Тогда мальчишке следовало привлечь внимание путников и отговорить их от затеи плыть дальше, покамест из пруда не сойдёт вода.
Но вскоре у Боляка появились нежданные напарники. Сперва на лугу замелькали цветастые пятна, а следом чьи-то головы поскакали над высокой травой, как надутые из бычьего пузыря мячи. Та голова, что повыше, чернела волосами, а та, что пониже, синела бритой макушкой.
– Ты Боляк? – спросила девчонка, низенькая, худенькая, угловатая, нескладная. Глаза её были смешливы и черны как уголь, а волосы заплетены в косы. Но не те две крупных косы, что заплетала мать Боляка и вообще все женщины в павыле, а множество мелких, будто стекающие с обрыва дождевые струйки, косичек. На девчушке было цветастое платье и расшитые узорами войлочные чуни на кожаной подошве.
– Я Тайся, – заявила девочка. – А это мой брат Хаяз, – кивнула она на бритоголового босоногого мальчишку. Хаяз, и без того щекастый и весь какой-то основательный, услышав своё имя, раздулся от важности.
Боляк сопел, не зная, что сказать. Им вдруг овладело неловкое чувство – будто всё неуместно: и девчонка эта, и тем более малыш. Всё шло хорошо, был он сам по себе и занимался важным делом. И никто ему не был нужен. Да и сейчас не нужен.
– Чего пришли? – буркнул Боляк.
– А то, – выпятила губу девчонка. – Что твой отец с моим отцом за нами приплыли. Вот!
Боляк смутился и не знал, что сказать. Ему не удавалось соединить вопрос с ответом, и это злило. Выходило так, что раз он не может ничего ответить ей, значит, она права. Но в чём?
Благо, Тайся избавила его от раздумий:
– Велено мне и тебе тоже, – заявила она, – брать челнок и нести ниже прорыва. И перевозить через Тор людей, оставшихся на сенокосе. Мельницу спасать ай как надо! Людей нужно много. А лодка всего одна.
Боляк понял задачу, но не хотел мириться с тем, что её сообщила девчонка.
– Я дозорить здесь поставлен.
– Хаяз вместо тебя дозорить будет.
Хаяз, услышав своё имя, важно подбоченился.
– Нести челнок? С тобой? Ты же девочка! – хорохорился Боляк.
Но проворная Тайся прямо в нарядных чунях, обмочив подол цветастого платья, уже шлёпала вокруг челнока по воде. Она кряхтела и шипела, силясь вытолкнуть пыж на берег.
Боляк вздохнул, дескать, кто же так вытаскивает лодку, и потянул пыж на себя. Тайся, уперевшись ногами в мелководье, а руками в кокору, едва не свалилась пластом в воду. Боляк было захохотал, но осёкся, боясь, что девочка обидится. Но та рассмеялась сама, растянув до ушей улыбку и обнажив ровный ряд белых зубов.
Сверху донеслось пыхтение, будто хлюпал талкан под крышкой котла. Это хохотал величавый Хаяз. Но едва завидев, что на него смотрят, надул щёки.
Идя впереди и постоянно приподымая руки, чтобы из-под перевёрнутого челна хоть на несколько шагов разглядеть тропинку, Боляк думал, что без девчонки ему, пожалуй, пришлось бы туговато. А Тайся шлёпала позади, и тараторила, и цепляла Боляка по разным поводам.
«И откуда сила в этой тощей козе?» – дивился Боляк. Сам он тащил чёлн из последних сил, стараясь не сронить с плеча перекинутое за бечёвку справа налево весло.
А Тайся замечала и как он ступает, и как горбится, и где на тропинке ямка или камень. И даже, что кора на челноке местами стала намокать и расслаиваться.
Благо вскоре они пришли.
И долго ещё, снуя через Турку выше пруда, перевозили Боляк с отцом людей. Все мужчины уже были кто на засыпке плотины, кто на починке мельницы. Одни колотили клети, другие спихивали их в проран[24], иные копали и ссыпали в корзины землю, прочие свозили и сваливали её в зевище развороченной насыпи.
А Русай с Боляком всё возили и возили баб и детишек. Из них кто был напуган, кто подавлен, а кто, наоборот, возбуждён до крайности. Но два этих чужих остяцких мужчины, большой и маленький, были спокойны и со всеми добры. И видом, и трудом они внушали уверенность и как бы обещали, что всё будет хорошо, всё наладится.
А потом пришла весть – нашли Мичку, того самого подмельника, что смыло первым потоком. Мичка был жив, хотя и без памяти. Его, не иначе как чудом, вынесло из страшных бурунов и прибило к плёсу ниже пастбищ. И всем стало радостно.
Пруд к тому времени сошёл в реку, укрылся за рекой и день. Половину запруды и часть мельничного хозяйства, отдав все силы, удалось отстоять. И все ликовали. И даже круглый, важный, как божок, Хаяз, ещё более раздувшийся от самодовольства после первого в жизни важного дела, смеялся, будто это пыхтел котелок.
Русая с Боляком разместили в избе Афыла. Сну предшествовали долгие разговоры за чаепитием. Этот дымчатый, горьковатый напиток, обжигающий губы, Боляк пробовал впервые. А перед чаем была разварная баранина, пироги, лепёшки и ещё куча угощений, которые Боляк уже не в силах был попробовать. Афыл, как бы ни был он подавлен утратой мельницы, спешил выказать гостям поистине татарское гостеприимство, хлебосольство и любезность.
Разговоры велись обо всём, и добрую их долю Боляк не понимал. Но не один и не два раза упоминался и ночной гость пасеки Щелкана – Чубар. Оказалось, заезжал он и к Афылу и тоже просил уступить землю. Но Афыл, как и Русай, не мог взять в толк, зачем она Чубару.
А тот знай бранился, дескать, зачем Афыл поставил мельницу на Торе да задумал ладить ещё одну. Ведь если будет мельница, появятся и пахари. И только вспоминал Афыл порушенную мельницу, как тотчас мрачнел и едва не пускался в слёзы.
И все брались утешать его, и Русай обещал на обратном пути с Глядена заехать и помочь ставить новую. И мельник успокаивался, и улыбался, и подливал чаю, и не уставал нахваливать гостей. Особенно Боляка.
Боляк у него выходил первейшим удальцом и спасителем, и мальчишка, хоть и мертвецки устал, уже и сам считал себя таковым.
А расчувствовавшийся Афыл продолжал славословить. И вскоре дошло до того, что пообещал, когда выйдет срок, отдать Тайсю замуж за Боляка.
– Ай, как хорошо! – хлопал по коленям Русай.
А Боляк не знал, куда деться от стыда.
Вертлявая Тайся… Несмотря на косички, платья, бездонные, как пропасть, чёрные глаза, высокие скулы и жемчужные зубы, разве она могла быть чьей-то женой? Тем более женой его, Боляка.
Она же просто вредная язва! На таких не женятся. Женятся на таких, как Весняна: со степенной походкой, с плавными движениями, томным взором и основательной, жизненной ухватистостью до всякого дела, до любого труда. Вот какая ему нужна жена!
Но сказать этого Боляк не мог, да и не умел он пока выразить такое словами. А сказать, однако, что-то было нужно. Ведь не зря хозяева окружили их таким почётом и такой заботой – за это нужно быть благодарным, так чувствовал Боляк. Всё же он не ребёнок, не Хаяз какой-нибудь. Он, Боляк, уже сколько-то пожил, и слава о его делах докатилась и до Турки.
Но как Боляк ни силился, сказать у него не получалось. Да ещё удружила Тайся… Выглянув с полатей, она фыркнула:
– Фуй, жених! У этого жениха из хозяйства один челнок, и тот в щелях!
Боляк вспыхнул, как лист рябины в бобровый гон.
Мужчины тотчас перевели разговор на то, что лучший дегтярь в округе – это Колмак из Веслянки и что с утра челнок надо бы подконопатить, чтобы доплыть до Колмака.
Боляку было обидно, горло раздирал холодный, твёрдый, как речной окатыш, тяжёлый ком. Ему хотелось сказать, что его челнок – самый лучший, самый быстрый челнок в мире. И что он добежит на нём до самого Глядена без конопаченья и дёгтя. И что это не всё его хозяйство! Что дайте сроку, у него будет такое обзаведение – весь мир будет его, за ним и под ним.
Но вместо этого из горла вышли совсем другие слова:

