banner banner banner
Седьмые небеса
Седьмые небеса
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Седьмые небеса

скачать книгу бесплатно

Седьмые небеса
Ольга Пуссинен

Вы открыли первую страницу романа Ольги Пуссинен «Седьмые небеса»? Уверенный, жёсткий стиль. Синтез философии и фантастики, историко-приключенческой и любовно-психологических линий. Встреча с любимым мужчиной, произошедшая накануне, становится своего рода толчком к пробуждению «генетической памяти» главной героини, которая переплетается с её жизнью в настоящем. Внутренний мир Валентины буквально взрывается отголосками прошлых воплощений. Генетическая память позволяет героине сначала перенестись в прошлое, а потом встретиться с двумя своими предыдущими реинкарнациями, чтобы втроём спасти православный монастырь под Юрюзанью от разграбления войсками хана Батыя. Содержит нецензурную брань.

Все совпадения имен персонажей и топонимов с реальными

являются совершенно случайными.

…И внял я неба содроганье

И горний ангелов полет,

И гад морских подводный ход,

И дольней лозы прозябанье…

А.С. Пушкин

Я наяву вижу то, что многим даже не снилось,

Не являлось под кайфом, не случалось в кино…

Сплин

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

Утро началось с дождя. Дождя Валентина не видела, но, часов в шесть, ненадолго проснувшись от рассветной прохлады, услышала мягкий, вкрадчивый стук капель, сочащийся в открытое окно, и, натянув на себя скинутое ночью покрывало, вновь погрузилась в неровную, дрожащую дремоту, наполненную причудливыми быстрыми сновидениями, которые почти всегда посещали ее, если ночевать приходилось вне дома. Гостиничные сны были, как правило, резкими, красочными и слегка тревожными.

В восемь часов она проснулась окончательно и минут десять лежала, смотря на мягко покачивающийся желто-оранжевый атлас портьеры, закрывавшей окно, вслушиваясь в стук собственного сердца и звуки окружающего мира, припоминая утренние сны. Сердце стучало ровно, сильно и устойчиво. Звуки гостиничной жизни были на удивление тихими и слабыми: лишь один раз на ресепшен, находившейся практически за стеной ее номера, слабо тренькнул телефон, и портье, тут же схвативший трубку, ответил звонившему что-то короткое и однозначное, – да, да… нет, да. Сны, посланные сегодня Валентине, были исключительно яркими и образными. В первой части ей привиделось, что верхние передние зубы ее стали вдруг лопаться, как спелые орехи, раскрываясь фиолетово-розовой скорлупой с темно-коричневыми ободками, взявшись за которые, она с легкостью, безболезненно вытащила из десны штуки четыре или даже пять. Во второй части Валентина увидела саму себя обнаженной: тело покрывал плотный слой вшей, облепивших бедра, живот, грудь и руки густой шевелящейся шерстью. Насекомые весело ползали туда-сюда по Валентиным пространствам, а она лежала неподвижно, словно мать сыра земля, боясь шелохнуться и нарушить их хлопотливую возню, подобную броуновскому движению, бесконечному и неостановимому. «Ну, вши-то вроде к добру», – подумала Валентина, силясь вспомнить чувства, сопровождавшие сновидения, но чувства отсутствовали: не было ни страха, ни отвращения. «Авось, обойдется, – промелькнула в голове мысль неизвестно о чем. – Что обойдется-то?.. И когда ж ты перестанешь квасить? Женщины спиваются быстрее!..» Но похмелье, кажется, не грозило, хотя последний бокал вина вчера был явно лишним, как это часто случалось. Впрочем, кьянти пошло легко и радостно, беседа в целом осталась приятной, а поцелуи провожавшего ее Спутника сладкими и томительными. «Хорошо, что он не остался, – подвела она итог, – всех вшей бы мне распугал…» Русского надрыва, разумеется, избежать не удалось, но ту никем не отмеченую границу, за которой на следующее утро становится стыдно, они не перешагнули. Точно? – Да точно, я тебе отвечаю.

После того как обзор вчерашнего вечера был закончен, Валентина поняла, что в интерьере номера, который, впрочем, по его примитивизму и упрощенности дальше некуда и интерьером-то было сложно назвать, ей не хватает самого главного: окна. Почему она вообще вчера задернула эту штору? – А потому что этаж был первый. А окно, значит, распахнула, словно калитку, – заходи, народ, на мой огород! Так? – Именно так. В принципе, как раз этот поступок был полным и совершенным безрассудством, – оставить открытым окно на ночь в помещении на первом этаже. Такого, наверное, не делал никто по всей России последние двадцать пять лет. Уж если провинциальные бабуси захлопывают окна и запирают двери на засовы, опасаясь грабителей и маньяков, которые могут, сбившись с пути, завернуть в их глухую деревню, то что говорить о Москве? – Ты знаешь, сколько здесь понаехавших, четверть, а то и треть которых точно занимаются всякими темными криминальными делишками? А у тебя сын, между прочим. Воспоминание о Елисее вызвало в Валентининой душе традиционный приступ чистосердечного раскаяния в легкомысленном поступке. В самом деле, почему она вчера не закрыла окно? И ведь не забыла же, просто решила оставить открытым, вот так, да. Потом сбросила с себя всю одежду, забралась нагишом под одеяло и уснула. Скорей всего, разозлилась на то, что Спутник все-таки с ней не остался. Даже вот именно так, что уж тут хвостом-то вилять перед самой собой. Это все равно не повод оставлять окна открытыми, это тебе не Европа. – Ладно, я больше так не буду.

Вздохнув, Валентина вытянула руки и с наслаждением глубоко потянулась, так что сцепленные в замок пальцы даже хрустнули. Перевернувшись на постели два раза, она поняла, что сон уже не вернется. Значит, надо встать и занять себя делом, которого, в общем-то, не было: впереди расстилался совершенно свободный длинный летний день, в конце которого ей надлежало сесть в поезд и отправится на северо-запад, от тополей к соснам, от жары к сдержанному умеренному теплу. «По-вински нельзя сказать будет жарко», – как-то в начале их знакомства поделился с ней Юкка, с которым они тринадцать лет назад в течение первых трех или четырех занятий пытались вместе штудировать русский синтаксис. – «Как нельзя?.. – изумилась тогда Валентина. – A как же это говорится по-вински?» – В ответ Юкка добросовестно задумался и через две минуты решил: «Говорят: будет теплее. Или: еще теплее». В общем-то, оказалось, что язык, как всегда, не лгал: бывало тепло, бывало теплее, бывало еще теплее, но жарко бывало так редко, что, казалось, будто никогда и не было. Вернее, один раз было, но тогда, когда она как раз уехала в Россию. За свою десятилетнюю жизнь в Винляндии она никогда не помнила, чтобы утро вползало в комнату таким томным, лениво-разнеженным воздухом, мягким и густым, словно кошачья лапа. Винские утра были бодры и подтянуты, а прохлада, веющая из лесов, призывала не лежать на печи, а пойти лучше до обеда выкорчевать пару пней, потому как к обеду точно польет дождь, и земля тут же раскиснет.

Сделав шаг с кровати, она оказалась у окна, поскольку комната была крошечная, и сильным движением откинула портьеру в сторону. За окном было ясное, чистое и теплое позднеиюньское утро, наполненное той теплотой и истомой, от которых сразу становилось понятно: будет жарко. Не то адово пекло, в котором две трети страны поджаривалось год назад, а нормальный (а не аномальный!) красивый летний день, когда девушки будут ходить в пестрых легких сарафанах, а юноши в шортах и майках, дети будут, не капризничая, есть мороженое, а мамы и папы смотреть на них умиленными спокойными взорами, не боясь за их хрупкое детское здоровье. От прошедшего на заре дождичка густые хлопья тополиного пуха намокли и скатались в клубы, белыми шарами валявшиеся по всему дворику, пустому и тихому; сюда даже не достигал голос эстакады, которая находилась практически за углом и уже должна была шуршать, жужжать, гудеть и реветь своими стальными конями разных мастей и пород.

Дворик был по-московски уютный и просторный, усаженный тополями и акациями, которые уже отцвели, – не чета длинным узким питерским колодцам, кидавшимся в глаза стенами и окнами соседних домов. Прямо напротив Валентины, метрах в тридцати под деревом лежал большой черно-рыжий дворовый пес и что-то грыз, уткнув в землю белую от тополиного пуха морду. Уловив ее взгляд, он оставил свою добычу и, повернув свою крупную лобастую башку, посмотрел прямо ей в глаза, вывалив наружу ярко-красный язык. Несколько мгновений они осматривали друг друга, а потом Валентина вдруг сообразила, что стоит перед окном в чем мать родила, и кобель прекрасно это понимает: он по-собачьи склонил голову набок и взгляд его стал определенно веселее и хитрее. «Ну, ты еще тут мне подмигни!» – пробормотала Валентина, чувствуя, что краснеет от простой звериной откровенности, и так же сильно задернула штору обратно. «Домой тебе пора, кудрявая», – вслух сказала она самой себе и в очередной раз удивилась тому, что называет Винляндию своим домом, хотя это произошло уже давненько, лет через пять после развода.

– Я бы вообще запретил эмигрантам писать про Россию, – сказал ей вчера вечером Спутник, когда они, голые, валялись вот на этой же гостиничной кровати, остывая после любовных утех и неспешно, с чувством, покуривая одну сигаретку на двоих. – Вы или поливаете страну грязью, или растекаетесь потоком розовых сопель и слюней о том, чего уже нет в помине, при этом знать не зная, чем живет ваша Раша, сволочная она для вас или любимая.

– Я никогда не писала о России, – сдвинув брови, отрезала Валентина. – Я пишу только о самой себе. У меня не хватает ума делать глобальные историческо-философские обобщения и выкладки.

– Пиши лучше о виннах, хоть пару лавров сорвешь, – пуская связку колец в потолок, съехидничал Спутник. – Такие книжки здесь всегда вызывают интерес, особенно если будешь играть на струнах зависти: а вот, мол, в больницах-то там розовые пижамки выдают забесплатно. А у нас-то тридцать лет назад стелили дырявые простыни и в сортире дуло. Слушай старших, а то так и будешь прозябать в безвестности.

– Ты меня старше ровно на три месяца, – отмахнулась Валентина. – Не могу я писать о виннах, я их не знаю.

– Как это не знаешь?.. – удивленно повернул к ней голову Спутник, так что она в очередной раз крупным планом увидела его близорукие глаза редкого светло-карего цвета: глаза цвета виски, как раз в тон его любимому напитку, которого они немало выпили, проводя время в этих и им подобных геополитических беседах. – Ты же с ними живешь. Как можно за десять лет не узнать того, с кем живешь?

– Я живу не с ними, – начиная раздражаться от этих вечных споров про белого бычка, отвела она его руку, вкрадчиво ползущую к внутренней стороне ее бедра. – Я живу параллельно им. И наши параллельные не пересекаются и вряд ли когда-нибудь пересекутся, что бы там не утверждал Лобачевский. Мы живем строго по Евклиду. А то, что в винских больницах выдают розовые пижамки, меня как-то мало утешит, коли я попаду в этот казенный дом. Да их и выдают-то благодаря России, – только из-за того, что умная европейская буржуазия, глядя на Советский Союз, поняла, что нельзя совсем не кормить собаку, которая тебе служит. Если ее не кормить, она превращается в волка. Как это… как это ты делаешь такие колечки?.. Я тоже хочу, покажи еще раз.

– У тебя не получится, – выдувая очередную связку, снисходительно усмехнулся он, явно обидевшись за отторгнутые эротические поползновения. – Я же говорю, – слушай старших. Я уже ползал, когда ты еще сидеть не умела. Вот она – ваша эмиграция. Варитесь в собственном соку, переваривая и отрыгивая друг друга. Скоро у вас наступит несварение желудка и острый гастрит. Но ведь зато в тридевятом царстве!.. Хотя ты во многом права: Россия никогда не могла себя обустроить, какие бы идейки ни выдвигали всякие нобелированные возвращенцы, зато она всегда будет катализатором к переменам для других стран.

– Хватит меня шпынять своим великодержавным мужским шовинизмом, – поморщилась Валентина, вдруг остро, до внезапного холода под сердцем почувствовав, что вечер вступает в свою финальную часть, за которой последует разлука неизвестной длительности. – Я никогда осознанно не хотела уехать. Это все получилось как-то само собой…

– Ну вот и пей теперь нарзан. Хлебааай… – не сдаваясь, продолжал издеваться он, явно отыгрываясь на ней за свои прошлые поражения в вечных боях между западниками и славянофилами, заводимых где-нибудь в Парижах и Нью-Йорках. – Собирай кисель с берегов полной ложкой. Не лезь в русскую тоску.

– Знаешь… – затушив сигарету, с горечью во рту и в душе, садясь на постели и поворачиваясь к нему, сказала Валентина. – Знаешь, меня иногда просто тошнит от высокой интеллектуальности наших с тобой разговоров. Скажи мне что-нибудь простое, ну пожалуйста. Я ведь завтра уеду, а ты этого словно и не помнишь…

Спутник сразу стал серьезным и замолчал, пристально и деловито разглядывая потолок. Валентина высунула язык и скорчила ему рожу: ме-е-е! – а затем, вздохнув, уже наклонилась вперед, чтобы окончательно подняться, как вдруг он, резко приподнявшись, сильно обхватил ее, до боли сдавив ей горло, так что она инстинктивно впилась в его руки ногтями, и повалил назад, зарывшись лицом в ее волосы. Какое-то мгновение они лежали, окаменев в этом судорожном объятии, поскольку оба прекрасно понимали, что миг пира плоти в их несуразной жизни заканчивается, сменяясь на непристойный по-русски пир духа, а потом он еле слышно, на выдохе, медленно прошептал прямо ей в ухо: Лю…биимая…

Она сразу обмякла, растекаясь, словно мороженое на блюдечке, от острого, до костей и когтей пробирающего счастья этого редкого слова, которое из него приходилось просто выбивать прямыми указаниями на грядущее расставание, а, возможно, и полный конец, где нет ни хаоса, ни печали, ни воздыхания, а есть только слова кириллицей, все более и более скудные, – не зови меня, не докличешься, только в облаках ветер вычертит имя… Впрочем, вероятно, если бы Спутник повторял эти заветные слова часто, она бы так за него и не цеплялась, – Шуриковы изначальные полуистерично-болезненные бесконечные признания в любви всегда вызывали в ней смутные сомнения в их подлинности. А тут раз в год признался, как под пыткой на дыбе, – так, может, и не совсем соврал. Лю…бимая… я тебя отведу к самому краю вселенной. Через огонь, через воду, через матушку сыру землю. Другим путем туда не попадешь, – не протоптана дорожка, не проезжена. Готовься: три пары железных башмаков сносишь, чтобы кровь из ноженек потекла, три железных посоха собьешь, три железных хлеба сглодаешь, и лишь после отведаешь три минуты запретного блаженства.

Она пустодумно встряхнула головой, отгоняя лишние воспоминания, и, переместясь от портьеры к зеркалу, посмотрела на свое отражение требовательным и затаенно-придирчивым взглядом, так хорошо знакомым женщинам, которым еще довольно далеко до жизненной отметки баба ягодка опять, но борьба за вечную молодость уже началась. С той стороны стекла на Валентину глянула красивая обнаженная Валентина, за ночь помолодевшая лет на семь-восемь, как это всегда бывало после активной любовной зарядки именно с тем, с кем и хочется ею заняться. Волосы после сна сбились в крупные густые солнечно-светлые кудри, кожа словно излучала изнутри мягкое затаенное сияние, подчеркивающее скулы нежным яблочным румянцем, губы налились горячим красным цветом, а природная миндалевидность глаз вдруг усилилась, как на фотографиях из отрочества, с которых на взрослую Валентину таращилась любопытная девочка, белобрысая и раскосая. У зеркальной Валентины в это утро изменился даже взгляд, она рассматривала свою хозяйку влажными, чуть бесстыдными глазами совершенно чужого цвета: темно-серого с фиолетовым отливом, – с той самой поволокой, о которой и упоминал в своих стихах Спутник. «Беда с тобой», – укоризненно, хоть и ласково сказала Валентина отражению, но зеркальная Валентина лишь лукаво усмехнулась, не желая устыдиться, и повела плечами, от чего заволновались обе груди, дерзко торчавшие сосками вразлет, а на животе, к которому Валентина всегда была особенно придирчива, дрогнул маленький, чуть вытянутый пупок. Впрочем, сегодня даже к животу нельзя было придраться: все было так, как оно должно было быть, – в меру выпукло, в меру плоско, в меру мягко и в меру упруго. «Вот что секс животворящий делает», – не удержавшись, поднеся указательный палец к губам, прошептала то ли Валентина своей самой верной подружке, то ли она ей, – обе, впрочем, тут же засмущались нежданно слетевшего с уст богохульства и, запрокинув руки, закрыли лица локтями.

Она отправилась в душ и внезапно заторопилась, стремясь побыстрее вырваться из этой маленькой комнатки, сжимавшей ее мысли своим периметром, как объектив камеры, очерчивавший строгие границы рамок, в которые должен уместиться многогранный пейзаж. «Скорей, скорей!» – приговаривала она, ежась под прохладными струями воды, выгонявшими из головы последний хмель. «Быстрей, быстрей!» – нетерпеливо притоптывала босой ногой, безжалостно раздирая буйны кудри. «Давай, давай!» – как кричала в бассейне их тренерша по водной аэробике, бодрая поджарая эстонка Хели, лет на пятнадцать старше Валентины. – «Давай, давай, работай! Оба ноги, оба ноги!..» Натягивай на оба ноги свои любимые походные штаны цвета хаки: выпадение из буден закончилось, – помятое вечернее платье в крупных цветах грустно свисает с кресла, а на смену высоким каблукам из-под кровати выглядывают тупые темные носы дорожных туфель.

Покидав как попало вещи в чемодан, Валентина без сожаления покинула комнатку, не решившись даже на прощание посидеть в туалете, который, хоть и был безупречно чист, тем не менее, вызывал какие-то смутно-брезгливые чувства. На ресепшене сидел уже не ночной портье, а молоденькая девочка по виду неполных двадцати лет со слишком гладкими, металлически-светлыми, явно чужими волосами и невероятно длинными ровными плоскими ногтями, половина которых была выкрашена розовым лаком и густо украшена блестками. Милостиво разрешив оставить вещи до вечера, девочка с наивным детским любопытством, не стесняясь, осмотрела Валентину с ног до головы. «Нечего пялиться», – мысленно посоветовала ей Валентина, ощутив укол ревности к нерефлексирующей силе молодости, и дитя, действительно, поджало губки и перевело взгляд на окошко, на котором от лихих прохожих была поставлена крепкая решетка в сердечко. Все так же торопясь, Валентина выскочила во двор, с размаху угодила прямо в наплаканную ночным дождем лужу, распугала стайку мирно купавшихся в ней голубей, взмахнула обеими руками, словно собираясь взлететь вместе с ними, потом вдохнула всей грудью теплый и тягучий, словно вишневое варенье, московский воздух и наконец-то успокоилась. Знакомый пес все так же валялся под тополем, уже догрызя свой завтрак. На шум крыльев он приподнял голову и лениво поглядел на Валентину одним прищуренным глазом, – второй был закрыт в сладкой дремоте. «Ступай уже отсюда, шебутная», – как бы посоветовал он ей, затем смачно, во всю пасть зевнул и снова уронил лохматую голову в белый пух.

– Ну пока, Серый, – сказала ему Валентина, так что вышедший вслед за ней из гостиницы постоялец, – толстый и рыхлый мужчина непонятного возраста в костюме и галстуке в яркую зелено-красную полоску (это в жаркий-то летний день, бедняга!), с удивлением воззрился на нее, не понимая, с кем она может говорить без телефона или наушников. Валентине вдруг нестерпимо захотелось ему подмигнуть, чтобы с наслаждением увидеть, как его удивленная физиономия станет совсем растерянной: мягкие щеки вздрогнут, маленький рот приоткроется прописной буковкой О, брови взлетят к ежику волос, покрывая лоб натужными морщинами, короткие, словно подстриженные ресницы часто заморгают, а в блеклых, по-бычьи широко расставленных глазах бегущей строкой отразится судорожное шевеление мысли: что нужно сделать?.. С огромным трудом удержав себя от хулиганской выходки, она одарила провинциального бизнесмена дружески-отстраненной улыбкой, чуть не сказав ему «Хорошего продолжения дня!» по-вински, и, не дожидаясь обратной реакции, устремилась к темно-коричневому, квадратному нутру арки, выводящей на бульвар. Винский этикет въелся в нее настолько крепко, что нужно было прожить в России не менее недели, чтобы начать говорить спасибо и извините на русском. А сегодня в ее командировке шел день пятый? Нет, уже шестой: И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их.

Завернув за угол, она сразу наткнулась на какую-то кофейню и решительно вошла внутрь, раздумывая о том, что вчера в это время она еще только садилась в машину, чтобы отправиться из Юрюзани в Москву. Пространство уплотнилось и выстроилось чередой гостиниц, ресторанов, столовых и кофеен, предлагавших напиться разного по качеству кофею. В юрюзанской студенческой столовой кормили замечательно вкусными майонезными салатами советской традиции, которые Валентина всегда ела с искренним удовольствием, но вот кофе там был отвратительный, засыпавшийся из пакетика в чашку и заливавшийся кипятком. Пить этот химический раствор было совершенно невозможно, и Валентина каждый раз досадовала на себя, что не помнит этого факта. А может, голова забывала его в надежде, что следующий приезд порадует переменами и в пакетике окажется порошок, напоминающий кофе хоть запахом, если не вкусом.

– Американо, – не раскрывая солидную кожаную папку меню, сказала она подошедшему мальчику в длинном черном фартуке. Волосы у мальчика были такого же металлического цвета, как и у гостиничной девочки, но не распущены по плечам, а из требований гигиены собраны в хвост. Валентина поймала себя на том, что разглядывает мальчиковы ногти с целью сравнения стилей маникюра и не без некоторого усилия перевела взгляд на худое скуластое лицо со слишком острым, выпирающим вперед подбородком. Маникюра на ногтях, к счастью, не оказалось. – Американо, пожалуйста, и стакан минеральной воды, kiitos[1 - Спасибо (винск.).].

Официантик вытянул вперед тонкую шею, чутко отреагировов на незнакомое слово, которое все-таки воробьем спорхнуло с Валентининых уст, угадывая, не относится ли оно к сфере напитков или блюд, но потом, решив не попадать впросак и не задавать дилетанских вопросов, уточняя, что же это такое, быстро тряхнул хвостом и отправился за стойку к кофе-машине. Машина выглядела солидно, так что кофе обещал быть вкусным. Кофейня, кстати, по оформлению была похожа на ту, куда они со Спутником направились сразу после ее приезда – вероятно, одной сети. Но та находилась на Поварской. Они зашли туда выпить по чашке кофе, в результате выпили по два бокала коньяка, потом Спутнику не понравилась шумная компания кавказской направленности, заседавшая за соседним столиком, и они переместились в ресторан Союза Писателей. Он с самого начала хотел ее туда повести, но она воспротивилась.

– Хвастаться ведь тащишь, небось? – думая съязвить, спросила она, но поддеть его оказалось невозможно: как и большинство мужчин, он сам был в восторге от возможности почесать свое тщеславие, раздутое так же болезненно, как пузырь на мозоли.

– Разумеется, – с искренним недоумением развел он мягкими и нежными, маленькими ухоженными ладонями белоручки с изящными тонкими пальцами. – Красивой девушкой обязательно надо похвастаться. Положение обязывает. Ладно, выпьем за встречу здесь, а продолжим там. Ну, расскажи, что там интересного в Юрюзани? Вот ведь, – всего-то двести километров, а к вам в Европы, право слово, проще выбраться. Ну, давай, со свиданьицем! Целоваться сейчас не будем, да? Потом уж как следует поцелуемся…

Он неторопливо выпил две трети благородной жидкости, плескавшейся в бокале, засунул в рот ломтик лимона и, сморщившись, вопросительно посмотрел на Валентину. Она же, как и каждый раз при встрече, внимательно всматривалась в него, стараясь понять, откуда и каким образом сформировалась в нем эта зачаровывающая небрежность и мягкая уверенная наглость, не оставляющая у окружающих никаких сомнений в правоте его действий? Врожденная ли и обусловленная прихотливым узором звезд на небе в час рождения: Марс в Тельце указывает на любовь к разного рода чувственным наслаждениям и удовольствиям, роскоши и материальному благополучию, часто, впрочем, оборачивающемуся хроническим расточительством. От литературных премий и наград, которыми он был увешан, словно новогодняя елка? Но Спутник действительно был талантлив и имел все шансы не только войти в антологии и анналы, но там и остаться. Или от тестя, хваткого и умелого парторга, как шустрый сперматозоид просочившегося за годы дикого капитализма по газпромовским трубам в лоно совета директоров? И как это он не уследил за своей дочкой, позволив ей выйти замуж за писателя? Впрочем, судя по тому, что отношения у них со Спутником были дружески-деловыми, зять явно вел какие-то, не имевшие к литературе бизнес-дела, а тесть был ходок еще похлеще зятя, – наверняка Спутник не раз прикрывал его своей грудью от тещи. «Хороший мужик, только фамилия у него Херов», – как-то обронил о нем Спутник. – «Не бывает людей с такими фамилиями», – засомневалась Валентина, не понимая, как это часто случалось, шутит ли он, или говорит всерьез. – «Эх, маленькая, знала бы ты, сколько их на белом свете водится». – «Ну, тогда и у тебя в роду точно парочка Херовых имеется». – «Да кто ж их знает, – вполне возможно… Он, кстати, про тебя спрашивал, я ответил, что ты лесбиянка, а то он еще влюбится на старости лет, вздумает на тебе жениться, от этого Херова и раньше-то всего можно было ожидать, а теперь и подавно, – он же чувствует, что жизнь кончается». – «Где это он меня видел?» – изумлялась Валентина. – «Да заезжал по делу на ваш слет соотечественников, замминистра повидать, наскочил на твое выступление. Даже книжку твою у меня потом просил». – «А ты, значит, не дал?» – «Нет, конечно, я ж не совсем дурак. Познакомил его с одной поэтеской лет тридцати, стриженая такая, костлявая, как селедка… У него почему-то слабость не к моде, а к поэзии. Ну? Ты что задумалась, маленькая? За встречу же пьем!.. Где была-то: кто любит – не любит – кто гонит нас?..»

Очнувшись от созерцания, она вслед за ним выпила свой коньяк почти до конца, тут же пожалев об этом: и что за неистребимая привычка пить французский Мартель как русскую Столичную?.. Набрав вместо лимона полный рот воздуха, ожидая, пока алкоголь перетечет из горла в грудь и разольется да по жилочкам, она с тем же странным чувством пространственного перенасыщения, под участившиеся удары сердца отмерила расстояние в сутки назад и оказалась во дне четвертом, когда создавались небесные светила для знамений, и времен, и дней, и годов, в храме Иоанна Богослова, находившегося на подворье Архангело-Ущуповского мужского монастыря, в пятидесяти километрах от Юрюзани. Их привезли сюда на экскурсию после второго дня конференции по проблемам билингвизма и многоязычия в полицентричном мире, успешно завершившейся к двум часам пополудни. Из гостей в монастырь поехали только Валентина и профессорша из Иордании Сальма аль-Какая-то, которая по-русски, как выяснилось, могла сказать только привет и хорошо, – харасо. Каким ветром ее занесло в Юрюзань, было совершенно непонятно, тем более что к лингвистике и многоязычию она не имела никакого отношения, специализируясь на философии архитектуры средневековых мечетей, которых на древней юрюзанской земле с учетом яростного исторического сопротивления татаро-монгольскому игу принципиально не было построено ни одной! Но Сальма, выглядывавшая из своего пестрого в серенький цветочек хиджаба, словно ученая мышь, на несовпадение направленности конференции с областью собственных научных исследований внимания не обращала, бесконечно фотографируя все, что попадалось под руку. Сейчас, впрочем, она смирно сидела между двумя юрюзанскими преподавательницами на лавочке, поставленной для немощных прихожан вдоль левой стены. Преподавательницы были также завернуты в платочки, но не по-мусульмански наглухо, а с тем неистребимым кокетством, с которым, вероятно, юрюзанские крестьянки еще во времена царя Гороха надевали на головки кички и кокошники, не забыв выпустить по бокам по две тонких завивающихся русых пряди. У Валентины с собой платка не оказалось, но одна из преподавательниц, Римма Васильевна, заботливо вручила ей свой запасной шарфик, который оказался настолько искусственным, что все время сползал на затылок, и Валентина коротала ожидание тем, что его поправляла. Ждали монаха со сложным именем Адраазар, – он должен был ознакомить собравшихся с историей монастыря, известного, кстати, по всей России, как сообщила Валентине все та же Римма Васильевна еще в автобусе, желтом тупорылом уазике, каких Валентина не видела уже, наверное, лет пятнадцать, с тех пор, как уехала из родных зарайских краев.

Храм был старый, по стилю тянувшийся к нарышкинскому барокко восемнадцатого века, но, тем не менее, никак не дотягивавший до стройной красоты московских церквей, ярусы которых были рассчитаны пропорционально, ширина последовательно сужалась кверху и верхний купол возвышался над нижними, подобно длинной срединной свече, горевшей в геометрически-ровном окружении коротких. Здесь же то ли в расчеты главного зодчего закралась ошибка, то ли он вовсе был не мастак считать, а прикидывал все на глазок и строил на авось, – так или иначе, но основной нижний ярус получился слишком широким, на его массивное квадратное тело тонкими полосками, как пара четырехугольных блинов, были положены еще два яруса, из центра которых на подставке третьего возвышалась луковка купола, тонкая и слабенькая на фоне всей остальной неуклюжей основательности. Снаружи церковь была выкрашена до предела прилежно и старательно, словно деловой костюм, отутюженный ответственной женой к мужниному собранию, на которое приедет столичное начальство: согласно канонам стиля, красный кирпич стен был расчерчен белыми псевдоколоннами, увенчанными белыми же псевдоарками. Впрочем, изначальный красный цвет стен в процессе обновления почему-то сменили на веселенький оранжевый колор, вероятно, в тон посаженной перед центральными вратами лужайке тюльпанов, игриво раскачивавших под легким летним ветерком своими нерусскими головками. Внутри реставраторская фантазия разгулялась еще сильнее: все четыре толстых столпа, поддерживающие купол, и даже алтарь оказались выложенными розовым, голубым и белым фарфором, между плитками которого вились змейки позолоты. Суть замысла, вероятно, заключалась в том, чтобы перещеголять и облагородить привычные русские изразцы, но этот новодел смотрелся настолько странно и чужеродно, что Валентина не могла отделаться от чувства, будто находится в кукольном домике, и ощущала себя андерсовской пастушкой, стоящей на каминной полке. Не хватало лишь трубочиста, на которого нужно было бы смотреть неподвижно-томным, антрацитно-черным блестящим взглядом, отведя правую руку с посошком в сторону, а левую приложив к круглой и твердой розовой груди, украшенной золотыми рюшами. Бьющая по глазам навязчивая нежность орнамента абсолютно не давала сосредоточиться на иконах, казавшихся на фоне этой глазурной отполированности унылыми темными квадратиками, из которых на людей угрюмо и неприветливо выглядывали желтовато-серые лики святых. Первые пять минут Валентина добросовестно прислушивалась, не раздастся ли в душе тихий звон струны духовного начала, но инструмент веры молчал, намертво заглушенный и задавленный оркестром смелых архитектурных бросков и изысков. Тогда она оставила свои тщетные попытки и, заглушив чувство досады на неуместные новаторства художников, – «Заставь дурака Богу молится… Да ладно, может им просто на восстановление храма какой-нибудь заворовавшийся директор пожертвовал по вагону украденных каолина, кварца и шпата, так что пришлось срочно искать дарам применение?» – стала разглядывать церковь взглядом посторонней незаинтересованной посетительницы, объединившись с мусульманской Сальмой, которая с туристической резвостью крутила влево и вправо крупным семитским носом. Кроме них пятерых внутри никого не было, – видимо, монастырь наполнялся только в праздничные дни. Не пахло даже воском, поскольку редкие свечи не могли заполнить огромное пустое пространство. Воцарилась белая тишина без запахов и звуков.

Через десять минут, окончательно соскучившись в фарфоровом нутре, Валентина от нечего делать стала сравнивать нос профессорши с носами ее чуть менее ученых коллегинь, – картошка, огурец, виноградинка. Обладательница последней, Светлана Борисовна, главный организатор конференции и помимо этого вообще замдекана факультета английского языка, нетерпеливо сморщила свой нежный маленький носик и, наклонившись к Римме Васильевне, довольно отчетливо произнесла, что ведь проректор лично звонил в монастырь и просил встретить заграничных гостей, как полагается. Римма Васильевна шумно вздохнула своей картошкой и посмотрела на молодую начальницу умудренным жизненным опытом взором: везде, мол, одно и то же, никогда ничего вовремя не делается, я из своей группы четверых на пересдачу отправила, представляете?.. «А может, он молится? – высказала предположение Валентина. – Может, его одолели беси, и он их изгоняет, – это же, наверняка, небыстрое дело, особенно, если бесей несколько сразу…» Преподавательницы опять переглянулись, словно решая, надо ли смеяться, поскольку не могла же Валентина брякнуть такую глупость всерьез; Светлана Борисовна даже на всякий случай изобразила полуулыбку левой стороной рта, показывая Валентине, что, как современная эмансипированная женщина, реагирует на ее шутку, но поддержать ее сейчас никак не может. Широко заулыбалась только ничего не понявшая Сальма, не связанная конфессиональной этикетностью. На этом неловком моменте, легок на помине, и появился Адраазар.

Валентина принялась разглядывать его с живым любопытством, поскольку была далека от церковного круга и на улице не смогла бы отличить монаха от других батюшек, не отказавшихся кардинально от мирских радостей. Впрочем, Адраазар был одет, как и все обычные православные служители рядовых чинов, в стандартную, ничем не примечательную рясу. Тем не менее, выглядел он, как и подобает выглядеть монаху, – был высок, худ и слегка сутул. Длинные гладкие волосы его были собраны в хвост, а борода курчавилась и торчала во все стороны живым беспорядочным веником, в котором уже были заметны отдельные ранние седые волосы. Он быстро подошел к ожидающим и также быстро, словно с разбегу, начал говорить, смотря куда-то поверх голов сидящих на скамейке дам. Видно было, что к таким экскурсиям он уже привык и они не вызывают в нем ни смущения, ни волнения. Говорил он легко, плавно, связно, строя речь полновесными литературными оборотами со сложноподчиненными предложениями, причастными и деепричастными оборотами, как будто не говорил, а писал. В общем, монах был грамотный, хорошо владевший ораторским искусством и образованный, по всей видимости, не в семинарии, а имевший за плечами и хранивший в шкафчике или тумбочке диплом философского факультета. Сергей Николаевич, молодой старший научный сотрудник, которому еще не исполнилось тридцати лет, в силу чего взрослые преподавательницы обращались к нему по имени, тихонько переводил основные тезисы Адраазарова повествования Сальме, поглядывая на монаха усмешливо и затаенно-недобро, тем взглядом, каким один краснобай глядит на другого краснобая; Сальма, все так же многокультурно и полицентрично улыбаясь, покорно кивала головой, показывая, что следит за сюжетом. Повествование, впрочем, было лишено строгой научной последовательности, – Адраазар словно не рассказывал, а размышлял вслух, плавно перелетая с одного предмета на другой. Начал он, однако, с традиционной для русского человека темы: с жалоб на скорбную долю и горький удел, – правда, не свою персонально, а монастыря, претерпевшего неисчислимое количество бед и лишений за годы советской власти. После революции монахов постепенно разогнали: тех, кому повезло больше, по другим приходам, тех, кого Господь возлюбил и решил испытать на прочность, – в места разной степени отдаленности и холодов; праведники же и вовсе отправились сразу в рай. В тридцатые годы территорию монастыря задействовали под колхозный скотный двор, и в храме какое-то время гулкими голосами, требуя сена, печально мычали тощие коровенки. После войны колхоз постепенно оперился и с божьей помощью отстроил буренкам собственные хоромы, а в центральном храме обустроили клуб, где отчетные годовые собрания перемежались лекциями о коварстве империализма и тяжелой жизни рабочего класса в странах Запада, редкими выступлениями юрюзанского областного ансамбля русской песни «Калинушка» и более частыми посиделками сельской молодежи под гармошку, самогонку и рябиновую наливку, которой издавно славилось Ущупово. Но к перестройке половина молодежи разъехалась, а вторая половина уже предпочитала ездить на дискотеки в Юрюзань, лекции прекратились, поскольку лекторы, не получая зарплат, переключились на челночную торговлю, а унылые, проводившиеся раз в году собрания никак не могли облегчить агонию умирающего социалистического духа. К распаду империи храм совсем захирел, печально глядя на мир черными неосвещенными глазницами, в которых треть стекол была выбита пацаньем, развлекающимся стрельбой из рогаток по голубям, любившим спуститься и посидеть на облупившихся карнизах круглых окошек.

Адраазар замолчал, мастерски выдерживая мхатовскую паузу, подчеркивающую и акцентирующую драматизм застойных времен; взгляд его, и так не сконцентрированный на слушателях, и вовсе ушел в себя, словно нащупывая выход из потемок, но потом вдруг неожиданно вернулся, и из глаз, как будто распахнувшихся настежь, хлынул такой яркий и чистый поток голубого света, какого Валентина не видела ни у кого и никогда и не поверила бы, что такое возможно, посчитав это образным преувеличением.

– Но оказалось, что слово Божье живо в народе и никакие запреты и гонения не смогли его истребить и уничтожить! – воскликнул Адраазар радостно, любуясь на ему одному видимую крепость православной веры. – Лишь только монастырь был возвращен в лоно матери-церкви, тут же на помощь восстановления святых стен пришли местные жители, бескорыстно помогавшие строителям в их работах, – всего за год обитель была восстановлена, а на другой год расширилась почти в полтора раза. Были возвращены иконы и множество вещей, которые бабушки и дедушки нынешних селян спрятали во время разграбления и бережно хранили долгое время. Пропала лишь самая главная святыня храма – икона Иоанна Богослова, написанная в XIII веке. Но и возвращенному радовались мы несказанно! Целых три иконы принесла нам местная героиня Валентина Учайкина: Божьей матери Троеручицы, Николая Угодника и Параскевы-мученицы. Говорю я «героиня» не только потому, что совершила она столь благое дело, но и потому, что Валентина Ивановна – личность поистине уникальная и легендарная. Почти шестьдесят лет назад, дав подписку о неразглашении военной тайны, она принимала участие в испытании новейших по тем временам летных систем и адаптации человека в экстремальных условиях, после курса подготовки начав тренироваться в прыжках с парашютом…

Услышав знакомую зарайскую фамилию, Валентина навострила уши: ее родная ЗАР – Зарайская автономная республика – граничила с юрюзанской областью и начиналась практически через неполных сто километров к юго-востоку от Ущупова. В Урузье, городе где прошло Валентинино детство, был целых клан Учайкиных; к нему, кстати, принадлежал и Дима Учайкин, которого она смело могла поставить первым номером своего дон-жуанского списка, – ей было пять, а Диме шесть, когда они, сбежав с прогулки в детском саду, поцеловались за весенними кустами шиповника, решив стать женихом и невестой. Валентина тогда в кровь ободрала руки о шипы, и это были ее первые любовные раны, замазанные потом зеленкой. Так что героическая Валентина вполне могла приходиться Диме какой-нибудь двоюродной или троюродной тетушкой или бабушкой, – на юрюзанщине было много зарайских сел и деревень, а после революции зарайцы начали активно смешиваться с русским населением.

– …постепенно увеличивая расстояние… – между тем продолжал свой рассказ Адраазар, взволнованно сверкая бирюзовым огнем очей. – Последний прыжок она совершила с высоты четырнадцать километров! Во время такого, небывалого по тем временам полета она не раз теряла сознание, но, несмотря на это, сумела приземлиться. Однако, этот прыжок оказался последним в ее биографии, – сердечная мышца не выдержала столь сильных перегрузок, и Валентина Ивановна начала страдать сильной аритмией.

– Что-что?.. – встрепенулся Спутник, до этого рассеянно плававший взглядом по вырезу Валентининой майки. – Со скольки?.. А на подводной лодке вместе с капитаном Немо она не ходила? А может, с Бондом против доктора Зло сражалась? Или против Бонда на стороне КГБ? Что ж ты, маленькая, – вроде бы умница, а такую лапшу у себя на ушах развешивать позволяешь…

– Ну, не знаю, – досадливо прикусила выпяченную нижнюю губу Валентина. – Мне, конечно, тоже показалось, что многовато. За что купила, за то и продаю, во всяком случае! Но с ее мужем еще невероятнее история случилась. Его звали тоже Валентином – Валентин Учайкин, они были какими-то дальними родственниками, в соседних деревнях росли, а потом оба уехали в Юрюзань и как-то попали в школу ДОСААФ, а дальше их двинули на эти испытания новейших летных систем. Только Валентин испытывал действие катапульты на дальние расстояния, – то есть его усаживали в эту катапульту и выстреливали им в определенную точку, а потом приезжали и забирали. И вот однажды он уехал на испытания и не вернулся. Сказал на прощанье, что уезжает на Новую Землю. И больше Валентина его не видела. А перед этим привез из Ущупова и забрал с собой икону Иоанна Богослова, – ту самую, тринадцатого века; оказывается, его бабка ее у себя на чердаке всю жизнь прятала. Показал Валентине лик Иоанна и говорит, – возьму, мол, в командировку, чтоб узнать, коли встретиться придется. И все, – месяц, два, три, полгода… А потом ее вызвали и сказали, – не жди, не ищи и не расспрашивай никого, можешь выходить замуж, паспорт переоформим. Только она замуж больше не пошла, вернулась в Ущупово, к свекрови, и всю жизнь с ней вдвоем прожила. А через сорок лет, когда уже не осталось, наверное, ни одной советской тайны, к ней приехал военный, летчик, генерал-лейтенант, совсем старенький, с палочкой-то еле ходил. И рассказал, что Валентина, действительно, в тот раз катапультировали на Новую Землю. И катапультация была произведена восьмого мая. А девятого все их отделение вдруг срочно привлекли к участию в параде на Красной Площади, – зачем-то они совершенно неожиданно там понадобились. И они решили, что заберут Валентина чуть позже, – у него на этот случай были четкие инструкции, палатка, термобелье, запас продовольствия и воды, он мог ждать группу трое суток. А потом, откуда ни возьмись начались грозы, которых не предсказывала ни одна метеостанция, и они никак не могли вылететь на Новую Землю. В общем, они туда добрались только одиннадцатого числа. И никого не нашли, в обозначенном квадрате никого и ничего не оказалось, – ни Валентина, ни обломков спасательного челнока, ни палатки, ни ложки, ни ножа! Даже следов приземления не было, хотя они нашли радар, пускавший сигналы, – его прикрепляли к груди испытателя. Тогда они запросили разрешение на спасательную экспедицию и за неделю обшарили всю Новую Землю, но все равно никого и ничего не нашли. Ни единого следа больше! Его там просто не было, ты понимаешь?..

– Понимаю, – утвердительно закивал головой Спутник, разглядывая последние капли коньяка на дне бокала. – Я, ты знаешь, иногда очень отчетливо понимаю Маркса, сказавшего, что религия – это опиум. Я, конечно, тут сам недели две назад напился, как сволочь, с одним батюшкой из Колычево, но все ж таки, до таких сказок он не договаривался, все больше Маяковского читал, – врага, говорит, надо знать в лицо. Крепкий такой поп, пробивной, – точно в архиепископы выйдет.

– Маяковского?.. – сбившись, неуверенно переспросила Валентина. – А зачем ты с ним встречался? Представляешь, этот тоже читал стихи…

– По делу встречался, с недвижимостью вопрос решали, – неохотно процедил Спутник. – Какие стихи?

К поэзии Адраазар перетек так же неощутимо, как начал свое повествование про супругов-испытателей Учайкиных, – или же Валентина отвлеклась, заглядевшись на переливы света в его глазах, напомнившие ей игру балтийских волн, на которые она смотрела ежедневно в течение последних пятнадцати лет. В пасмурную погоду море наливалось расплавленным текучим свинцом, тяжелым и густым, будто замыкаясь и отодвигая от себя все посторонние желания, надежды и чаяния, а в более редкие солнечные дни внезапно словно распахивалось настежь, открывая в глубоком, пронзительно-синем сиянии людям всю свою неожиданно-ласковую красоту; точно также и лицо монаха, когда он говорил о событиях не слишком веселых, – а таких в жизни всегда почему-то случается больше, – казалось, уходило вглубь себя, прикрывая взор створками смирения, но потом дул ветер, облака разбегались, и на небе становилось видно солнце, освещавшее незамутненную непогодой детскую наивную чистоту этого русского мужицкого скуластого лица, с каким, верно, ходил вокруг своей последней церкви с топором за поясом и сапогами на плечах плотник Степан Пробка.

Первые пятнадцать минут Валентина восхищалась монахом совершенно бескорыстно и искренне, точно так же, как любовалась Балтикой, однако на шестнадцатой минуте к восхищению постепенно начало примешиваться какое-то смутное недовольство. На семнадцатой же минуте, прислушавшись к себе, она осознала, чем недовольна. Она была все явственнее и явственнее недовольна тем, что слушает Адраазара с полной, стопроцентной отдачей, тогда как он, в свою очередь, до сих пор ни разу не посмотрел ей в глаза, а ведь должен был, давно должен был посмотреть и восхититься сам, увидев ее восхищение и откликнувшись на него. В конце концов, все мужчины, на которых она обращала внимание, начинали проникаться этим вниманием и переводили свои глаза на нее, оставляя других женщин, поддаваясь этому веселому, натуральному, доброму взгляду, представляя эти босые, без чулок, ноги, – все без исключения, она могла дать руку на отсечение, уж она-то знала свою силу и власть! Почему ж этот не смотрит, не видит, не отзывается?.. Дурында, он же монах, – едва слышно прошептал ей Ангел из-за правого плеча. Сказано же, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействует с нею в сердце своем. Это ты открываешь Евангелие пару раз в год, а он каждый день на ночь читает: вырви правый глаз свой и отсеки правую руку свою, если они соблазняют тебя, отсеки и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну. Он-то молодец и войдет в рай смело и гордо, а вот ты за свои пылкие страсти и неразборчивую невоздержанность отправишься прямиком пить адскую смолу! – Какая еще смола, что ты слушаешь эти бредни? – захихикал за левым плечом бес. – Давай, девочка моя, не робей, посмотри на него, как ты умеешь: опусти ресницы и взмахни ими, словно бабочка нежными тонкими крыльями, улыбнись ему той самой, заветной, чуть приоткрытой влажной улыбкой, чтобы во рту мягким жемчужным светом блеснул ровный ряд зубов, скрывающих горячий язык… Такого человека можно полюбить, эти глаза и это простое, благородное и – как он ни бормочи молитвы – и страстное лицо! Вас ведь, женщин, не обманешь: еще когда он придвинул лицо к стеклу, смотря из окна кельи во двор, по которому вы бродили, и увидал тебя, и понял, и узнал. В глазах блеснуло и припечаталось. Он полюбил, пожелал меня. Да, пожелал…

Спекулируя на знании классический литературы, бесы кривлялись, корчили рожи и бубнили хором, жадно столпившись за левым Валентининым плечом и нагло выталкивая прочь грустного Ангела, из крыльев которого вылетали мягкие белые перышки, сиротливо кружившиеся по летнему сквозняку, гулявшему в храме. Бесы проворнее ангелов, проворнее, как ни жаль, – крутятся вечно возле, дергают за руки, за уста, за мысли, как за ниточки. Поддавшись их напору, Валентина, совершенно отвлекшаяся от речей монаха, сосредоточила во взгляде всю свою призывную силу и направила ее, как комплект ракет из установки «Град», в сторону Адраазара, стоявшего практически рядом, – чуть подавшись вперед, она могла бы коснуться пальцами его плеча. Он тут же повернул к ней голову и посмотрел в глаза прямым спокойным взором.

– Пушкин, – сказал он ей, – бесспорно, был великим поэтом. Но среди его современников имелись и другие, не менее талантливые люди, писавшие порой более глубокие стихи, которых люди сейчас просто не знают. Хочу прочесть вам одно их таких творений.

Валентина опешила. Бесы тоже совершенно растерялись, поскольку кто-кто, а Пушкин в сцену абсолютно не вписывался. По сценарию монаху следовало бы поднять на нее глаза, светившиеся тихим радостным светом, и сказать, прижимая левую руку к подолу рясы: «Милая сестра, за что ты хотела погубить свою бессмертную душу? Соблазны должны войти в мир, но горе тому, через кого соблазн входит… Молись, чтобы бог простил нас». Однако, Адраазар, ничуть не смущаясь несовпадениями сюжетных линий, выпростал вперед длинную, худую и неповрежденную десницу и, так же неотрывно глядя на Валентину, начал декламировать, по-прежнему безыскусно и в то же время проникновенно, как и говорил ранее:

Как хорошо быть одному

В своей судьбе, в своем дому,

Довольствоваться малым,

Питаться снегом талым.

Как хорошо на полчаса

Лечь на кровать, закрыть глаза,

Уйти в себя, как в море

Или кино немое…

«Какое кино?.. – изумилась Валентина, оглядываясь в поисках поддержки на Римму Васильевну и Светлану Борисовну, слушавших Адраазара с благостно-лирическими улыбками, а также Сережу Николаевича, морщившего лоб, путаясь в тонкостях перевода. – Какое кино?! Первый фильм Люмьеры сняли через шестьдесят лет после смерти Пушкина, он даже сфотографироваться-то не успел!..» Но ни ее коллеги, ни уж тем более сам чтец не обратили никакого внимания на столь вопиющий исторический ляп, поглощенные ритмом размера, успокаивающе постукивавшего, словно поезд по накатанным рельсам. Адраазар читал плавно и вдохновенно, перетекая от строчки к строчке, от строфы к строфе:

Как хорошо спешить на зов

Высоких птичьих голосов,

С утра поющих в небе

Легко, как на молебне.

Как хорошо в конце концов

Стать оболочкою для слов,

Исполниться молитвой

В одно с дыханьем слитой…

Ракеты «Град» рассыпались, как коробок со спичками, ударившийся о невидимую непробиваемую преграду. Установка басовито крякнула и задымилась, словно печка, в которую насовали слишком много сырых дров. Бесы разочарованно сморщили маленькие, и без того сплюснутые поросячьи носы-пятачки и, повернувшись, всем стадом поплелись прочь, тонко постукивая копытцами и брезгливо помахивая длинными черными хвостами с лохматыми кисточками на концах. Из-за позолоченного косяка главного входа ехидно и торжествующе улыбнулся отмщенный Ангел, победоносным стягом гордо расправивший свои крыла. Валентина почувствовала себя Наполеоном, ошеломленно вступившим в пустой и тихий Кремль, – все произошло совершенно не так, как представлялось в мечтах, грезах и прочитанных романах. «Mais de quoi est-ce qu’il s’agissait?»[2 - Но в чем же было дело (фр.).] – недоумевающе вопросила императора Жозефина, взволнованно обмахиваясь пышным веером из белых страусиных перьев. «Mais vuos ne me compreniez pas, ma cherie?..[3 - Вы разве не поняли, моя дорогая (фр.).] – грустно ответил тот. – Cela a ?t? son propre poеme. Poеme d’Adraazar».[4 - Это же было его собственное стихотворение. Стихотворение Адраазара (фр.).] Она недоуменно вздернула голыми, полными, присыпанными рисовой пудрой плечами: «Et alors?..»[5 - Ну и что (фр.).]

Спутник тоже не понял ее разочарования.

– Ну и что? – знаком подзывая официанта, спросил он. – Повторите, пожалуйста. Подумаешь, не удержался, стишок прочитал. Кому ж ему еще было прочесть как не вам, университетским интеллигентам? У него там в монастыре сплошные посты, послушания, обеты и молитвы, Интернет по расписанию два часа в неделю и никакого читательского отклика. Понятное дело, не удержался парень, потешил самолюбие, тем более анонимно, под пушкинским прикрытием. Ну и что?..

– И ничего, – раздраженно подхватила Валентина, обижаясь на его недогадливость. – Вот именно что ничего! Сразу никаких бесов, – как бабка отшептала, все в один миг выветрились, словно ветром сдуло.

– Это почему же? – вскинул он брови.

– Да потому что поэты, а особенно русские, – наклоняясь к нему, холодно и презрительно отчеканила Валентина, ощущая внезапно нарастающую, усиленную коньяком упрямую и резкую враждебность, – самые распоследние сукины сыны во всем мире, а уж я повидала на своем пути немало сукиных и рассукиных сынов, поверь мне, русских и иностранных! Связываться с поэтом, – это как подцепить мандавошек.

– То есть, я, стало быть, – лобковая вша на твоем прекрасном теле, так? – медленно бледнея, отклонился назад Спутник.

– Так ты-то не поэт. Ты в глубине души – чистой воды торгаш, и если б ты был посмелее, то бросил бы всю эту словесность нахер, как Рембо, а тебе просто смелости не хватает!..

Мирная беседа совершенно неожиданно зашла в тупик жесткой яростной ссоры, в конце которой Спутнику надлежало бы по чести встать и уйти, кинув на стол пару тысячных бумажек, – желваки на его скулах так и заходили от оскорблений, которые Валентина бросала ему в лицо, как плевки. Ну и зачем ты его доводишь? – А хочется… Раз – да под дых, так, чтоб дыхалку перехватило, а второй раз, – да локтем по позвонкам, а третий раз да под ребра сапогом с коваными набойками, ты же мне их сам подремонтировал, разве не помнишь? Не умеешь любить – сиди дружи, милый. И уступишь сейчас здесь ты, а не я; тут я – центр-форвард, и я кидаю шайбу по твоим воротам. Три – ноль.

Она уже неоднократно провоцировала его такими выходками, и он каждый раз отклонял ее нападения, не желая идти в лобовую; на лобовых атаках Спутник был слаб, предпочитая сворачивать, обходить и ударять с тыла, – на этом умении, впрочем, он и делал свои деньги, просаживая их потом по кабакам. Вот и сейчас он вздохнул, пригладил волосы, поднял голову и посмотрел ей в глаза с ясной усмешкой, накрывая ее руку своей ладонью:

– Ну что ты опять развоевалась? Что случилось, скажи мне.

Ах, если б она могла сказать! Такое вслух не говорится, не надо притворяться бестолковым бараном. Не со Спутником же Валентина вела эти стычки, она вела их с самим Господом Богом, ропща против несправедливости расставленных на пути ее любви рогаток и засад. К Нему молча взывала она: Mon Dieu, mon Dieu, mon Dieu! – laissez-le-moi encore un peu mon amoureux![6 - Мой Бог, мой Бог, мой Бог! – оставь мне его ненадолго, моего любовника (фр.).] Oставь мне его, мон Дьё, оставь мне его, – на день, на два дня, на три дня. Оставь мне его на мгновение столь краткое в сравнении с теми годами, что мы проживем порознь. Дай мне зацеловать его, – сладко и горько, допьяну и досмерти, дай заласкать его во всех местах так, чтобы кончилось семя его из чресел его в лоне моем и на устах моих, чтобы воспарил он над ложем нашим, пустой и легкий, как космонавт в невесомости, чтобы три месяца после не хотел никого более, кроме меня, и ходил бы по московской земле, шальной и блаженный, напевая дурацкие песенки: Какая женщина жила у Винского вокзала! – она и пела, и пила, и на метле летала… Дай мне, дай мне пресытиться им, чтобы отпустила я его со спокойной душой и чистой совестью к жене и сыну малому, тестю и теще, друзьям и врагам, прибыльному бизнесу и убыточной поэзии, а сама оглянулась бы по сторонам в поисках других возлюбленных, других жеребцов, – вон их сколько здесь дышит, тяжело и горячо, топчась поодаль в ожидании своей очереди. Ибо ты сам, мон Дьё, сам, своими руками невесть зачем сотворил меня такой, – неверной, легкомысленной и блестяще-переменчивой, словно пена морская…

– Это возраст тебя поджимает, маленькая, – заходя с тыла, как она и ожидала, глубокомысленно поправил очки Спутник. – Нормальное женское взросление, – сначала у вас принцы, потом придурки, а потом все мужики – козлы.

Валентина расхохоталась так громко и раскатисто, что сидевшие неподалеку кавказцы разом обернулись и посмотрели на Спутника с явной завистью. Что-что, а смешить ее он умел, за это она его очень ценила.

– Ну, уж ты-то точно от козла недалеко ушел, – утирая выступившие на глазах от смеха слезы, проговорила она, разом простив ему все невысказанные обиды. – На том же лужку пасешься. Молодец, хорошо реагируешь, – три-один. Давай, твое здоровье! Тем более, что и стих-то был, в самом деле, неординарный. Пушкин за отсутствием времени эту тему, действительно, обдумать не успел:

И не бояться, что умрeшь,

Что смерть небытие, то – ложь,

Не пропадeшь бесследно –

Шагнeшь из тела – в небо…[7 - Отрывки взяты из стихотворения Алексея Ланцова «Как хорошо…» с любезного согласия автора.]

Они дружно чокнулись и выпили, ощущая облегчительную сладость примирения и с новой силой нахлынувшего на обоих желания. Валентина прикрыла рот ладошкой, пряча улыбку.

– Все, хватит, – решительно сказал Спутник, тоже начиная улыбаться, – вставай, пошли отсюда, здесь контингент неподходящий. Я чувствую, тебя тут начнут клеить, как только я отлучусь в туалет. Бери сумку, по дороге доскажешь, что там еще произошло, в этом волшебном монастыре…

– Но монастырь действительно необычный, – зачастила Валентина, поднимаясь и по привычке, выработанной в студенческие годы, начиная активно жестикулировать. – О нем и в летописях упоминается. Его даже Батый не разорил, когда шел на Юрюзань. Подошел к самым стенам, только через Оку надо было переправиться. Назначил переправу на утро, чтобы на свежую голову монахов распотрошить. А ночью увидел сон. И поутру приказал обойти монастырь стороной…

– Не маши руками, милая, – рассматривая счет и вынимая из внутреннего кармана пиджака толстый, перекрученный сверток разномастных купюр, привычно посоветовал ей Спутник. – Летописей не так уж и мало, твой сказочник не уточнил, в которой из них об этом чудесном избавлении написано? И что там во сне было, он случайно не в курсе?..

– Ну, кто ж его знает, что там было, во сне? – подходя к нему вплотную и кладя руки на плечи, ответила Валентина, ощущая в душе огромный прилив нежности и любви и радуясь тому, что эти чувства живы, что ее любовь дышит, поет, приплясывает и ведет ее за собой вслед своему прихотливому танцу. – Только сам Батый, только он. Давай все-таки поцелуемся…