banner banner banner
Седьмые небеса
Седьмые небеса
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Седьмые небеса

скачать книгу бесплатно


* * *

Батый проснулся, словно бы от толчка, совершенно внезапно. Будильный петух еще не кричал, значит, не было даже трех часов. Хан иногда просыпался так, с ощущением, что где-то вблизи ходят разведывательные отряды неприятеля, но сейчас такого чувства точно не было, – юрюзанский коназ уже давно был извещен о приближении ордынских войск, а отправлять отряды внезапного нападения было бессмысленно, поскольку силы были слишком неравны. Завтрашний бой вообще был бессмысленным, но коназу в его упрямую урусутсткую башку втемяшилось умереть героем и оставить после себя в мире добрую славу. Ну, что же, – все желания в этой жизни рано или поздно сбываются, тем более стремления, достойные воина и правителя. Сговориться с соседними коназами Юрий вряд ли успел, поскольку его послам отрубили головы еще в той деревушке на Воронеже. Так что в этот момент он, скорее всего, ходил по своей горнице взад-вперед, словно барс, запертый в клетке, – на шкуре одного из таких барсов Батый сейчас лежал, прислушиваясь к тихим шагам и приглушенным пересвистам караульных за пологом юрты. Все шло, как надо, – завтра к вечеру они подойдут к стенам защищающей Юрюзань коломенской крепости, около которой будет стоять скудная и бледная урусутская рать, лучники выпустят поток стрел, а потом польется конница, с визгами и подвыванием вопя «Хуррагх!» Об исходе боя можно было даже не думать, пожалуй, он передаст в этот раз командование Менгу-хану, а своей славе оставит более крепкий орех – Машфу. Юрюзанцы меж тем запрутся в детинце[8 - Укрепленная часть внутри города, Кремль.] и, стеная и проклиная поганых и окаянных, продержатся там дней пять, может шесть, – не больше недели. Итак, завтра, нет, уже сегодня, часов через шесть. Нет, завтра, сегодня не получится, на очереди же еще эта шаманская деревянная крепостишка, монастырь. Ну, с ней застоявшееся войско разделается быстро, больше времени уйдет на переправу, кони будут скользить по льду, кроме того, его сначала надо прощупать, чтобы не нарваться на запорошенную полынью или тонкую наледь, которая не выдержит тяжести пороков[9 - Стенобитных машин.]. Значит, завтра монастырь. Слово монастырь вдруг отозвалось неожиданным уколом под левую лопатку, словно укусом блохи. Это же его он видел во сне, от которого, собственно, и проснулся. Батый плотно закрыл веки и в одну секунду вспомнил весь этот странный сон до последней картинки.

Во сне он увидел самого себя, сидящего на любимом, молодом, белом в яблоках арабском жеребце Аннычаре посередине русла затянутой льдом и заметенной снегом Оки. Вокруг никого не было, он находился совершенно один, чего с ним не случалось, наверное, ни разу в жизни, – даже когда он высылал всех из юрты, за пологом всегда присутствовали десятки людей, в обязанность которых входило следить за каждым движением сначала юного тайджи[10 - Царевича (монг.).], потом хана, а затем великого джихангира[11 - Покоритель вселенной; титул главнокомандующего (арабск.).] и кидаться исполнять его любое желание, высказанное даже шепотом. Именно сознание полного одиночества наполнило сон смутной тревогой, с которой Батый до боли в глазах вглядывался в белую пустоту реки и обрамлявшие ее холмистые снежные берега. Левый, пологий, был пуст, а на верху правого, более крутого, стоял тот самый монастырь, – деревянная молельня с узкой башенкой колокольни и три низкие избы, окруженные забором из плотно составленных заостренных кольев, на каждом из которых была надета круглая снеговая шапочка. По замыслу лучники должны были забросать молельню горящими стрелами, а стенобитное орудие открыть хлипкие ворота со второго удара. Ветер раздувал гриву коня, вокруг которой струились снежные змейки, поднимаемые снизу и сметаемые с боков, смешивавшиеся с мелкими колючими снежинками, сыпавшимися сверху, с туманно-серого неба. Батый осматривал окрестности, не понимая, что ему делать и куда идти, и ощущая растерянность от того, что решения, которые он всегда принимал быстро и уверенно, в этот раз отсутствовали. Аннычар, вероятно, почувствовавший смятение хозяина, также заволновался и принялся переступать с ноги на ногу, все быстрее и быстрее, а затем забил копытом и, взвившись на дыбы, громко и отчаянно заржал. Натянув поводья до упора, чувствуя, как узда впивается в конские губы, Батый все-таки смирил жеребца. Вокруг все оставалось так же тихо и холодно. Неожиданно по белой тишине откуда-то сверху медленно поплыл густой, насыщенный звук, – думмм!.. Вздрогнув от неожиданности, Батый понял, что это был удар колокола, доносившийся из урусутсткого шаманского дома, – думмм… думмм… думмм… Затем на тяжелый бас главного колокола начали нанизываться более тонкие кольца и совсем тоненькие колечки колоколов поменьше и полегче, – дум-думммм… дум-думмм… дум-дум-думмм!.. Перезвон постепенно наполнил белое русло реки, коня и его самого, заставляя раскачиваться в такт ударам. Аннычар, вытянув вперед морду и прижав дымчатые уши, ловил каждый новый удар всем трепещущим телом. На одной особенно рассыпчатой связке мелких колец далеко впереди, на повороте речного русла, сливающегося с горизонтом, показалась черная точка, и Батый впился в нее взглядом, стараясь разгадать, что же это такое. Зверь? Человек? А, может, злой дух Иблис?.. – впрочем, духи двигаются быстро, не заставляя своих жертв томиться в ожидании беды: прыгают сзади черной кошкой Карапшик и вонзаются острыми и длинными, как наточенные ножи, когтями в горло, раздирая его в кровь. Больше всего хана мучило то, что он не мог сам устремиться существу навстречу, – неизвестно почему, но Батый твердо знал, что ему нужно оставаться на месте, словно выполняя чей-то приказ, и это тоже было странно, потому что последние десять лет джихангир не слушал команды, а раздавал их. Точка медленно, медленно приближалась, росла, увеличивалась в размерах, и наконец Батый смог разглядеть, что это был старик в длинной, ниже колен, холщовой светлой рубахе, полы которой трепал и раздувал ветер. По виду он был похож на урусутского дервиша, из тех, что, как объяснили ему, ходят от одного шаманского дома к другому, чтобы поклониться деревянным доскам с изображениями богов и святых, творивших чудеса. Голова старика была непокрыта, на ногах тоже ничего не было, он шел босиком по снегу легко и плавно, не проваливаясь в сугробы, а словно скользя по ним, а ведь рассыпчатый декабрьский снег не держал ни волков, ни лис, ни даже кошек!

Высокие колокольца смолкли, но большой колокол, остановить который было не так просто, продолжал раскачиваться, отсчитывая медленно снижающие громкость и силу удары. С тринадцатым старик оказался рядом с ханом и остался стоять, опустив голову перед всадником. «Кто ты?» – спросил его Батый и собственный голос показался ему тихим и слабым в еще наполненном гудением пространстве. Старик не двигался, лишь длинные седые курчавые волосы шевелились под ветром. «Кто ты?» – повторил хан по-татарски, снова не получив никакого ответа. Наконец он вспомнил и затвердевшими, непослушными от холода губами в третий раз спросил по-урусутски: «Като ты?..» Старик поднял голову, и Батый увидел, что лицо дервиша, словно белая маска, было облеплено тонким узором снежинок, а глаза под густыми и лохматыми от снега бровями закрыты, как будто он крепко спал, – такие отрубленные головы врагов Батыю часто приносили в дар ордынские темники[12 - Начальники корпусов в десять тысяч человек.] и джагуны[13 - Сотники (монг.).]; на них не было ни страха, ни ненависти, ни какой-либо другой человеческой страсти, лишь спокойное умиротворение смерти. Но ведь старик-то был жив, – Батый даже видел легкий пар дыхания, выходивший из его ноздрей! «Надо открыть ему глаза, – подумал он, – поднять веки!»

Он спрыгнул с коня и тут же увяз в мягком снегу почти по край сапог. Аннычар, потеряв хозяина, снова отчаянно заржал и бросился вперед, неистово размахивая хвостом и выбивая из-под копыт струи снега, разлетавшиеся вокруг ног коня россыпью маленьких белых водоворотов. Батый беззвучно ахнул и хотел уже броситься вслед за жеребцом, но тут старик положил ему руку на плечо и медленно открыл глаза, запорошенные снегом. «Идем», – сказал он едва слышно, одними губами, и, взяв хана за запястье, повел его по нехоженному снегу к правому берегу реки. Они начали взбираться по крутому откосу, – Батый скользил, оступался и тыкался свободной левой рукой в сугробы, стараясь найти под ними хоть какую-то опору, но пальцы раз за разом сжимали лишь мягкие отрезы снега, за которые нельзя было удержаться. Старик же поднимался легко и спокойно, сильной уверенной рукой подтягивая за собой хана. «Пороки здесь не поднимешь, – успел подумать Батый, окончательно запыхавшись, чувствуя в висках удары все сильнее колотящегося сердца, – придется искать другой путь». Наконец неровный подъем кончился. Они стояли наверху, но почему-то не на правом, а на левом берегу, – монастырь опять находился прямо напротив, и между ними снова лежала Ока. «Как же так?» – изумленно спросил Батый дервиша. Ничего не отвечая, тот поднял голову и, прищурясь, стал смотреть наверх. Повторяя его движение, великий джихангир тоже вскинул глаза и увидел над собой ослепительно синее, бездонное летнее небо, на котором не было ни одного облачка, предвещавшее нежно-теплый день, который к полудню прогреется до легкой жары. Солнце находилось у него прямо за головой, на востоке, значит, они смотрели на запад. «Виждь, – сказал старик, легонько касаясь перстами его плеча. – Внемли. Сядут девы семо и овамо. Пойдут путы путать и полки пятить». Не понимая урусутской речи, Батый впился тревожным взглядом в гладкое, без единой морщинки и складки небесное полотно, расстилавшееся над ними… На этом моменте напряженного ожидания хан и проснулся.

«Надо позвать гадалку, – решил он. – А впрочем, вздор. Ничего дурного во сне не было, – никакого знака о поражении или смерти. А болезнь меня уже миновала. От болезней у меня теперь есть жена» – он скосил глаза и взглянул на Учайку, которая, спала глубоким сном, уткнув голову в его плечо, по-детски трогательно приоткрыв губы и чуть посапывая. Непривычное чувство мягкого умиления разлилось вдруг внутри груди Батыя сладкой тягучей волной. «Зря, конечно, я оставляю ее ночевать в своей юрте, – женщина должна жить отдельно. Надо отправить ее в обоз, к другим женам, – пусть учится носить нарядную одежду, говорить по-птичьи щебечущим голосом и ходить мелкими шажками, опустив очи ниц. Иначе по войску пойдут всякие глупые толки и ненужные пересуды. Да. Завтра же отошлю ее от себя». Приняв это решение, он тут же понял, что не выполнит его ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю, ни через месяц, ни до конца похода, сколько бы он ни продлился. Не отошлет, о чем бы ни сплетничали нукеры и усмехались джагуны. Во-первых, пока она рядом, его жизнь в безопасности, а во-вторых… во-вторых, ему… он… ее… она… Ну да, – пока она рядом, жизнь великого джихангира в безопасности. Орда не должна потерять своего предводителя. Умереть, не дожив до тридцати лет, было бы крайне обидно, – а именно так почти и произошло месяц назад. Кипчаки, как бы они ни притворялись, всегда на деле оказывались подлыми тварями, – ублюдочный народ, появившийся на свет от сношений свиньи с шакалом!.. Смелости в них никогда не было, – лишь желание поживиться, урвав кусок от туши оленя, загнанного стаей волков.

Три кипчакских хана – отец и двое сыновей – приехали в ставку великого джихангира около месяца назад, – слух о том, что поход идет успешно, затмил их разум жадностью и желанием даровых богатств. Песни они пели те же, что и всегда, дескать, татары и кипчаки – братья по крови, а кто же поддержит друг друга в трудную минуту, как не брат брата? Батый, однако, не собирался держать отряды кипчаков в Орде на особых условиях, увеличивая им долю добычи: ему совершенно не нужны были недовольства со стороны туркменов, тангутов, белуджей или аланов, которые, кстати, в бою сражались куда отважней. Кроме того, хан не сомневался, что при малейшей неудаче братья тут же побегут втихаря сговариваться с урусутами, если уже не заключили с ними очередной нерушимый договор. В силу этого он любезно, приветливо и непроницаемо-дружески выслушал цветистые речи об «одной крови одного рода», принял в дар двенадцать жирных черных курдючных баранов, двенадцать рыжих степных кобылиц и двенадцать кипчакских красавиц в остроконечных войлочных шапках: Зарина, Джамиля, Гюзель, Саида, Хафиза, Зухра, Лейла, Зульфия… Гюльчатай. Батый равнодушно осмотрел красавиц, задержавшись взглядом лишь на личике последней, Гюльчатай, почти девочке лет тринадцати-четырнадцати, искоса бросавшей детские любопытные взгляды на грозного джихангира, и усмехнувшись, поблагодарил братьев за щедрые дары, обещая обдумать условия возможного союзничества. Их глупость его искренне позабавила: неужели они, подсовывая ему неопытное дитя, думали, что у него было мало наложниц, обученных высшим тонкостям в искусстве услаждения мужчин? А может, наоборот, решили, что он пресытился их опытностью и детская целомудренность его раззадорит? Да ничего они не думали, собрали в кучу этих усатых красавиц и пригнали к нему, как стадо ослиц. А девчонка, небось, уже спит и видит, как станет любимой женой джихангира. Тупые ишаки…

С удовольствием он выпил лишь кумыс, который набивавшиеся в братья ханы привезли в бурдюках из своих степей. А вот этого, как оказалось, делать совершенно не следовало, несмотря на то, что кумыс был свежий, прохладный и отменно вкусный, доставивший хану истинное наслаждение. Ночью он проснулся от резкой боли, скрутившей кишки. Лишь только Батый открыл рот, чтобы позвать Турукана, верного нукера[14 - Нукеры – охранники хана, составлявшие его личную дружину.], ходившего за ним с самого детства, как из его рта стремительно потекла густая желтая рвота, залившая шею, грудь и шкуру барса, на которой он спал. Следом неудержимо полилось из нижнего отверстия, и юрта заполнилась густым смрадом, от которого хан опять начал блевать. Прибежавший на странные звуки нукер, обнаружил Ослепительного, корчившегося в луже собственной блевоты и испражнений. Перепуганный, он начал обтирать лицо Батыя голыми руками, так что через минуту они оба оказались выпачканными мерзостной вонючей массой, продолжавшей извергаться из нутра хана. Наконец Турукан сообразил кликнуть на помощь других нукеров и помчался за лекарями и шаманом. Когда они пришли, Батый лежал на середине юрты, дрожа всеми конечностями от нахлынувшего озноба. Целебный отвар не принес облегчения, – хана опять обильно вырвало. Шаман принялся окуривать больного дымом от веточки волшебного дерева тум-тум, приговаривая древние заклинания, изгоняющие злых мангусов, но мангусы сдаваться не желали, – через час Батый опять обпоносился, словно младенец, причем на этот раз в каловой жидкости были явственно заметны кровяные следы. Дознание, проведенное на следующий день, результатов не дало, – все три кипчака были совершенно здоровы и клялись геройской памятью общих предков, что их кумыс не мог принести Ослепительному никакого вреда. В отравлении их заподозрить было трудно, поскольку все пили напиток из одного кувшина, а от своей чашки Батый не отворачивался, так что времени подбросить отраву просто не было. Кроме того, выгоды от такого зла кипчаки вообще не имели. На всякий случай хан велел приставить к ним стражу и караулить до тех пор, пока ему не станет легче.

Но легче не становилось: рвота и понос продолжались, а жар то поднимался, то резко падал, совершенно обессиливая больного, организм которого через краткое время исторгал любые принятые им пищу и питье, а также разнообразные отвары, приготовленные дрожащим от страха лекарем. Шаман разводил руками и говорил, что Ослепительного, верно, сглазили, напустив на него тьму злобных мангусов, терзающих внутренности джиганхира.

Через неделю мучений, двадцативосьмилетний, полный сил молодой мужчина превратился в скелета, обтянутого серой пересохшей кожей, по которой обильно расползлись язвы, источавшие грязно-белый гной, засыхавший и превращавшийся в струпья. Любое движение приносило ему мучительные страдания, от которых он начинал кричать так, что сорвал голос. Войска, не знавшие о болезни джиганхира, топтались на месте, проводя время в джигитовке, костях и развлечениях с красотками из окрестных деревень. Начались стычки и потасовки из-за неподеленных женщин и выигрышей; произошло даже убийство. Убийце, разумеется, устроили показательную казнь, сломав ему спину, но пора было принимать какое-то решение, вот только никто не знал, какое. Джагуны не решались заводить разговор о судьбе похода, поскольку она была неразрывно связана с судьбой джихангира, а его судьба висела на волоске. Оставалось лишь ждать, уповая на милость высших сил.

На седьмой день, когда Батый, очищенный нукерами от утренних извержений, лежал навзничь, тупо и безмысленно глядя застывшим взглядом наверх, полог юрты откинулся, и Турукан подвел к постели хана незнакомого воина. Тот встал на колени и, непроизвольно скривившись, прижался лбом к запачканному полу.

– Ослепительный, – прошептал нукер, поднимая голову и с ужасом вглядываясь в то страшное существо, которое лежало на постели великого Джихангира, – мне донесли, что в зарайской деревне, рядом с которой стоит Орда, живет местная знахарка, весьма сильная и излечившая многих селян, детей, взрослых и старцев, от самых лютых хворей. Не мое дело давать тебе советы, но скорбь, как червь, гложет мое сердце, когда я вижу твои страдания…

Батый с трудом повернул к нему высохшее посеревшее лицо с запекшимися от сукровицы в коричневую корку, истончившимися до нитки губами.

– Привести… – прохрипел он, обдирая сухое горло словами. – Привести, иначе я здесь к завтрашнему утру сдохну, как шелудивый пес, в собственных нечистотах и блевотине, напрасно дожидаясь помощи от этих невежд… Послать стражу и привести сейчас же…

Утомившись от столь долгой речи, Батый медленно закрыл воспаленные, сочащиеся желтоватой слизью глаза, и опять впал в тяжелое забытье. Очнулся он от того, что кто-то медленно и мягко гладил его ладонью по лицу, – на удивление, прикосновения не приносили боли, от них растекалось тепло, проникая под щеки и губы внутрь, до самых шейных позвонков. Батый открыл глаза, обнаружив, что они не слеплены гноем и он в состоянии спокойно и незаметно для себя самого моргать, как все здоровые люди. Над ним склонилось молодое женское лицо, – довольно крупное, с невысоким лбом, вокруг которого вились светло-русые пряди волос и чуть раскосыми, но в то же время большими глазами насыщенно-голубого цвета, осматривавшими его внимательно и пытливо. Женщина еще раз провела рукой по голове хана, – от макушки к подбородку, потом сжала пальцы в кулак и, отведя локоть в сторону, резко раскрыла ладонь, словно выбрасывая что-то невидимое. Подсунув левую руку под шею хана, она уверенно приподняла его и поднесла к губам плошку с жидкость, от которой шел густой дымящийся пар, пахнувший сочным, но незнакомым травяным запахом.

– Симть,[15 - Пей (зарайск.).] – сказала она, кивая головой. – Симик, иля пеле, тон чождалгават.[16 - Выпей, не бойся, тебе станет легче (зарайск.).]

Батый глядел на нее, пытаясь разгадать, чьих племен была знахарка. Кожа ее была такая же белая, как и у урусутов, и волосы так же светлы, но скулы выписаны намного четче и упрямее, а нос более прям и строг. Потом он вспомнил, что нукер говорил о зарайцах. Значит, это та самая зарайская шаманка. Странно, она была непохожа на тех зарайцев, которых он видел на берегах Мокши, – их щуплый, пронырливый, как заяц, князек даже приходил к джихангиру на поклон, набиваясь к нему в сокольничие. Впрочем, он особо их не разглядывал: мелкий смирный народец, – у мужчин из оружия одни топоры, да и те они не решаются пустить в дело, предпочитая отсиживаться в лесах.

– Симть, – повторила знахарка чистым высоким голосом. – Тонь порат эзь сак куломс, менель тештьне ёвтнить ханонтень ощтё комсь иеть вадря эрямо.[17 - Пей. Тебе рано умирать, звезды сулят хану еще двадцать лет счастливой жизни (зарайск.).]

Он покорно начал глотать тягучую сладковатую жидкость, ощущая, как, смазывая гортань, она мягко проскальзывает в желудок. «Хуже уже не будет… – замелькали в голове мысли. – Разве не все равно теперь, – я и так на пороге, с ней или без нее. А что будет там и что такое было здесь? Отчего мне так жалко было расставаться с жизнью? Что-то было в этой жизни, чего я не понимал и не понимаю…»

Непривычное чувство теплого насыщения разлилось от желудка по всем членам, наполняя их приятной тяжестью, и хан почувствовал, что погружается в приятную розово-сиреневую дремоту, переходящую в крепкий сон, без кошмаров и боли.

Разбудили его опять те же теплые руки, ласково гладившие лицо.

– Сыргузть, – сказала знахарка, начиная разминать пальцами уши Батыя. – Тон удыть кемгавтово част. Саты, мон карман тонь ормань изнямо.[18 - Просыпайся. Ты спал двенадцать часов. Довольно, я буду тебя лечить (зарайск.).] Турукан!

«Она уже знает, как кого зовут, шустрая зарайская лиса», – подумал Батый, не понимая, доволен он этим или нет, и тоже позвал: – Турукан! – голос был хоть и слабым, но полнозвучным, не сипел, не хрипел и не царапал связки. Хан внезапно осознал, что это была первая спокойная ночь, поведенная без рвоты и поноса.

Прибежавший на зов Турукан переводил восторженный взгляд с Ослепительного на знахарку, выказывая полную готовность исполнить любое повеление. Шаманка, не робея, взяла его за руку и принялась объяснять ему что-то на зарайском языке, слова которого перекатывались на ее губах, будто камушки под быстрой речной струей, выплескиваясь из потока звуками ыть и сть. Нукер покорно слушал и кивал коротко стриженой седой головой, пригибая шею, как ученик слушает учителя, которому невозможно перечить. Наконец она решительно взмахнула рукой, будто отдавая приказ идти в бой. Турукан подошел к хану и, не успел тот даже открыть рот, откинул верблюжье одеяло и начал снимать с него нательную рубаху тонкого китайского шелка. Полностью обнаженный, Батый лежал на шкурах, на полу юрты, а она возвышалась над ним, рассматривая его тело с прерывистой улыбкой, которая пробегала по ее губам легкой змейкой. Он почувствовал детский стыд за свою наготу, как будто ему снова было четырнадцать лет, и он опять входил в шатер к наложнице, дабы обрести мужественность. Рассердившись на самого себя, Батый решительно взглянул на шаманку, но она, не смущаясь, перешагнула через него и, подтянув подол платья, уселась прямо на его чресла, чуть пониже мужского достоинства, которое увядшим цветком грустно лежало на правой ноге. Знахарка вытянула левую руку и Турукан вложил в нее большую глубокую чашу, из которой она ладонью правой руки зачерпнула полную пригоршню густой желтоватой мази. Резкий, пощипывающий ноздри запах разошелся по юрте.

– Аштик састо,[19 - Лежи смирно (зарайск.).] – строго сказала шаманка Батыю. – Кандт эсить сталмунть, кода-бу стака илязо ули.[20 - Неси свою ношу, как бы тяжко не было (зарайск.).]

Он кивнул головой, не поняв ни слова и сам удивляясь, зачем кивает. Знахарка поднесла пригоршню с мазью к губам и три раза на нее подула, а затем быстро зашептала свои зарайские заклинания. Проделав так три раза, она начала обеими руками втирать мазь в тело хана сильными поперечными движениями, постепенно спускаясь вниз: от левого плеча к правому, от левого соска к правому, от левой половины живота к правой… Когда мазь в ладони заканчивалась, она зачерпывала очередную пригоршню из чаши, которую, стоя рядом на коленях держал Турукан, глядевший на шаманку завороженно, словно суслик на песчаного удавчика. Первая чаша ушла на переднюю половину тела хана, вторая – на его тылы; усердная шаманка смазала все складки и отверстия, не забыв даже про промежутки между пальцами на ногах. Содержимое третьей чаши пошло на шею и голову, – даже длинные волосы хана были смазаны с помощью деревянного гребня. Закончив, шаманка вытянула руки к потолку юрты и три раза выкрикнула: «Вант! Кунсолок! Теик тевеньть!»[21 - Виждь! Внемли! Сотвори! (зарайск.)] – «Теик тевеньть!»[22 - Сотвори! (зарайск.)] – густым басом отозвался вдруг Турукан. Знахарка рассмеялась и легко, как годовалая кобылица, вскочила с Батыя. Они укрыли его сначала холщовой простыней, затем верблюжьим одеялом, а напоследок медвежьей шкурой. Тяжесть показалась хану такой внушительной, будто бы он лежал под стенобитным орудием.

Сперва по телу пробежал легкий холодок, растекшийся от туловища по всем членам; конечности похолодели настолько, что Батый не мог шевельнуть ни единым пальцем ни на руках, ни на ногах. Затем холод постепенно сменился теплом, а тепло – жаром, но не тем жаром болезни, который скрючивает все тело и от малейшего движения оборачивается жгучим ознобом холода, а посторонним жаром, накалявшим кожу и по жилам, прожилкам и сухожилиям, пробиравшимся до самых костей. Через десять минут Батыю начало казаться, что весь его скелет горит, словно охваченный пламенем куст, а волосы на голове потрескивают раскалившейся листвой. На Воронеже Батый остановился на ночлег в одном из урусутских молельных домов, и толстый бородатый урусутский шаман, потчуя великого джиханира сладким хмельным зельем, рассказывал, что зелье это приготовлено из ягод, поспевших на диком кустарнике каражимеш[23 - Слива, терновник (тат.).]; как-то раз один такой куст загорелся и горел три, четыре, пять дней, неделю, и все люди приходили дивиться на эти чудеса, не понимая, почему же не может он выгореть до конца, до головешек, углей, золы и пепла? Потом отправился к кусту и Батый, сказав: пойду и посмотрю на сие великое явление, отчего куст не сгорает? А как подошел он к кусту, то увидел, что куст этот есть он сам, разбросавший в разные стороны руки, ноги и волосы, и пылает он пламенем алым, и горит он огнем синим, но сгореть не может, будто сделан он не из древесной плоти, а из камня или из глины. И дивился Батый на те чудеса, смотря со стороны на себя самого. Затем вышел из пламени посланник Бога по имени Анагел, и встал по правую сторону от куста. А после того воззвал из среды куста и сам Бог: Батый, Батый! Он сказал: вот я, Господи! – и закрыл лице свое, потому что боялся воззреть на Бога. И сказал Господь: собирай войско свое и веди его на запад, веди, пока не дойдешь до северного и южного моря. Покорятся тебе все народы на пути твоем, ибо наступает день Господень, ибо он близок – день тьмы и мрака, день облачный и туманный; ты будешь облаком и туманом, ты повлечешь за собой тьму и мрак. Приведешь на земли западные народ многочисленный и сильный, какого не бывало от века: зубы у него – зубы львиные, и челюсти у него, как у львицы; вид его, как вид коней, и скачут они, как всадники. При виде его затрепещут народы, у всех лица побледнеют. Будешь нападать на них, как лишенная детей медведица, и раздирать вместилище сердца их, и поедать их там, как львица, полевые звери будут терзать их. От меча падут они; младенцы их будут разбиты, и беременные их будут рассечены; раскаяния в том не будет у меня.

– Но ты же не мой Бог, – ответил Богу Батый. – Ты Бог тех народов, которых хочешь поразить и низвергнуть. Почему возвышаешь ты меня, а их унижаешь, если они молятся тебе и к тебе взывают в опасности, а ты не хочешь их защитить? Не могу я найти в этом ни смысла, ни справедливости. Не проще ли им тогда перестать верить в тебя?

– Если бы кто-то меня спросил, – усмехнулся вдруг стоящий по правую сторону от среды куста пухлогубый Анагел, тряхнув белокурыми длинными кудрями, – как я чую присутствие высших сил? Дрожь в руках? Мурашки по шее? Слабость рук, подгибанье ног? Я бы ответил: если страшнее, чем можно придумать – то это Бог. Кто мудр, чтобы разуметь это? – продолжил он, так же странно усмехаясь. – Кто разумен, чтобы познать это? Не ты мудр, Батый, и не ты разумен, чтобы судить о делах, тебе неподвластных: не рука ты, а лишь праща в деснице Божией, летящая через холмы и реки и разящая праведников вместе с нечестивцами, производя смятение в умах их и разделяя сердца их. Будут они развеяны, как утренний туман, как роса, скоро исчезающая, как мякина, свеваемая с гумна, и как дым от куста огненного!..

На этих словах жар пекла достиг своего предела, ствол Батыя содрогнулся, листья на его ветках затрепетали в пламенном напряжении, а плоды среди листвы лопнули и сильными частыми толчками потекли на землю обильным густым семенем, как это случалось в отроческих снах. Он открыл глаза, ожидая увидеть лицо шаманки, но увидел физиономию Турукана, осклабившегося от умиления.

– Ты проснулся, Ослепительный, – пробормотал нукер, глядя на джиганхира со слезами на глазах, выступившими от тщательно скрываемой отеческой любви и тревоги. – Ты выздоравливаешь. Скоро силы к тебе вернутся, и ты вновь станешь прежним могучим батыром и великим правителем.

– Сколько я спал? – спросил Батый, выпрастывая правую руку из-под одеял и накидок. – Я голоден, принеси мне еды.

– Почти сутки, Ослепительный, – прошептал Турукан. – Все сошло… Ни одной язвы… Она уже варит для тебя какую-то похлебку из молочного ягнегка. Она сказала, что ты сможешь есть привычную еду через три дня.

Рука, действительно, была чиста и здорова, более того, кожа на ней стала как будто более молодой, тугой и упругой. Заторопившись, Батый скинул все покрывала, сел и принялся осматривать свое тело: гнойники и язвы исчезли, не оставив после себя ни рубцов, ни шрамов. Казалось, что страшной болезни и не было, что он не валялся здесь неделю в горячечном бреду, выкрикивая самые черные ругательства от боли и злобного бессилия.

В светлом проеме откинувшегося полога показалась знахарка, несущая в руках деревянную плошку, от которой распространялся пар и сочный запах свежесваренной ягнятины, заливший рот хана обильной кисловатой слюной. Она села на коленях рядом с постелью и достала откуда-то из рукава маленький черпачок, которым принялась зачерпывать шурпу[24 - Похлебку (тат.).] с мелкими кусками мяса, ловко отправляя их в рот больного, словно орлица, кормящая своего орленка. Хотя вкус от незнакомых трав и приправ был непривычен, Батый жадно жевал и глотал, причавкивая от нетерпения и слизывая капли с подбородка. Когда с едой было покончено, она таким же ловким уверенным движением вытерла хану рот, заблестевший от маслянистого навара. Эта детская непосредственность и смелость развеселила Батыя: дикарка, вероятно, не имела никакого представления о высоком положении своего больного, который мог в любую минуту распорядиться ее жизнью по своему усмотрению. Впрочем, хану не хотелось ее одергивать.

– Батый, – сказал он, утвердительно кладя руку себе на грудь. – Я – Бату-хан. Батый. А ты?.. – он перевел указательный палец на нее. Палец уперся в висевшее на груди знахарки ожерелье, которое целиком было сделано из медвежьих зубов. Зубы тихонько поднимались и опускались, следуя за дыханием высокой и крепкой груди. – Ты? – снова спросил хан, заставив себя оторваться от груди, посмотреть на лицо и встретиться глазами с ее чуть насмешливым ярко-голубым взглядом.

– Учайка, – спокойно ответила она, улыбаясь все смелее и показывая собственные, крупные красивые зубы, здоровые и целые, словно у молодой лошади. – Монь лемем[25 - Меня зовут (зарайск.).] Учайка.

– Утяйка, – повторил он, чувствуя, что начинает непроизвольно улыбаться вслед за ней.

Трое следующих суток Батый ел приготовленные Учайкой похлебки, поскольку на приносимую Туруканом жареную баранину и конину она отрицательно качала головой, пил сваренные ею отвары разного цвета и запаха и смотрел, как она, сидя на полу рядом с большим дорожным сундуком, разбирает травки, принесенные с собой в большом бауле. В остальное время он спал, приказав Турукану отправлять всех джагунов, с какими бы вестями они не приходили. Кипчакским ханам было велено убираться подобру-поздорову из лагеря, благославляя джихангира за то, что он даровал им их жалкие жизни. В конце третьего дня, когда день уже сменился ночью и одуревшее от стояния на месте войско с трудом угомонилось, он в первый раз за две недели самостоятельно, без посторонней помощи вышел за пределы юрты. Снег за время долгого стояния был вытоптан и запачкан всякими отходами людской жизни: как только покров обновлялся свежим снежком, его тут же заваливали и заливали помоями, мусором и нечистотами. Поморщившись, Батый посмотрел наверх, сильно, до рези в груди вдохнув зимний воздух и выпуская его из легких медленной струей горячего пара жизни. Низкое зимнее небо нависло над юртами, придавливая их к земле своей чернотой. Ветер лениво перетаскивал по этому черному пространству серые сгустки облаков, сквозь которые прорывались мелкие и крупные звезды. Покрутив головой, Батый отыскал слева Повозку вечности,[26 - Созвездие Большой Медведицы.] дуга которой свешивалась за его макушку. Месяца не было: он гостил у своей земной жены Хоседем, эта колдунья своими чарами сманивала его с неба каждую четвертую неделю. Батый вдруг вспомнил о своих женах, которых не посещал с визитом как раз три недели. Шатер любимой жены Асият-Ханум находился здесь же, в нижней части лагеря, до него можно было дойти за десять минут. Наверняка, она плачет каждый день от тревоги и неизвестности. Батый задумчиво поглядел в темноту, прятавшую шатер любимой ханской жены, и, решительно повернувшись, зашел в юрту. Пора было сниматься и двигаться к Юрюзани.

– Утяйка, – улегшись на постель, позвал он знахарку, которая, оставив свои травки, занималась тем, что расчесывала свои густые, слегка волнистые волосы, доходящие ей до пояса, – подойди сюда.

Она послушно откликнулась на его голос, выбралась из-за сундука и, подойдя, опустилась на колени рядом с ложем, вопросительно глядя на хана. Он провел пальцами по бусам из медвежьих зубов, чувствуя их острия на подушечках своих пальцев. Затем он провел ладонью по ее шее – от подбородка к ключицам, так что большой палец попал на яремную жилу справа, указательный и средний – спустились к левой ключичной впадине, а безымянный с мизинцем легли чуть пониже кости. Она вытянула шею, и Батый ощутил в своей руке биение ее пульса, будто он сжимал мелкую птаху.

– Была у Месяца жена – прекрасная Солнце, – гладя второй рукой девушку по колену, заговорил он, не заботясь о том, что она его не понимает. – Любила она его всем сердцем, берегла и стерегла, словно малое дитя. Было также у него много других жен и наложниц, было их такое большое число, что ни один звездочет в мире не мог их сосчитать. Вот только однажды посмотрел Месяц с неба на землю и увидел там прекрасную шаманку Хоседем, которая мыла свои белые ноги на речном берегу, думая, что никто не видит их наготу под покровом темной ночи. Закачался Месяц от красоты Хоседем, закружился по небу. Удивилась шаманка, что свет в ночи скачет и прыгает, посмотрела на небо и увидела влюбленного Месяца. Понравился Месяц Хоседем и решила она сманить его к себе на землю, потому что не было у нее небесных любовников, – только люди, звери и мангусы[27 - Cказочные кровожадные чудовища, обладающие сверхъестественной силой, вампиры.]. Скинула она с себя рубаху и стала звать Месяца и манить его к себе, говоря: «Месяц, Месяц, мой дружок, позолоченный рожок, лезь ко мне в окошко, – дам тебе горошка». Забыл Месяц про любимую жену Солнце и спустился на землю к шаманке. Увела она его в свое жилище и целую неделю не хотел он ее покинуть, ибо все знают, сколь умелы и опытны в искусстве любви все шаманки, способны они подарить мужчине ни с чем не сравнимое удовольствие. Вот только обычно это безобразные сморщенные старухи, поэтому находится на них чрезвычайно мало охотников. Я думал, что Хоседем была единственной молодой и прекрасной лицом колдуньей, но сейчас вижу перед собой вторую. Убедился я, что ты искусная знахарка и врачевательница, которой нет равных. Но я выздоровел, и тебе пришла пора проявить свои умения на ложе любви. Снимай одежду, покажи мне красоту.

Он передвинул руку на заднюю часть ее шеи и начал несильно, но настойчиво пригибать ее к себе. Но Учайка опередила его и, изогнувшись в груди мягкой волной, так что зубы ожерелья тихонько заклацали, стукаясь друг о друга, наклонилась совсем близко к его лицу, и ее длинные распущенные волосы опали на коричневую замшевую подушку, закрыв голову хана светлым водопадом, сквозь который пробивались огоньки светильников. Батый впервые ощутил ее запах, тонкий и робко-сладковатый, каким пахнут первые цветы, пробивающиеся из-под весеннего снега к солнечным лучам. Желание поднялось в нем с такой силой, что заглушило все мысли о том, какими тонкостями любовных соитий владеют зарайские шаманки. Но не успел он зажать ее в объятии, как она подула ему на лицо, а затем незаметным движением положила на глаза пальцы обеих рук, плотно прижимая их глазницам, скулам и щекам. От ее дыхания пахнуло сладким запахом плодов каражимеш, созревающих во второй половине лета, и Батый успел удивиться тому, откуда она их раздобыла зимой; сразу же вслед за этой полумыслью сон навалился на хана, руки ослабли и безвольно упали, тело онемело, веки налились тяжестью и слиплись, а рот разошелся в неудержимом зевке, так что из углов губ потекли струйки слюны.

– Дзе-дзе…[28 - Ладно, ладно (монг.).] – зевая, разбивчиво забормотал он, поворачиваясь на правый бок. – Сделаем это завтра поутру, ты все равно от меня не убежишь, кюрюльтю…[29 - Желанная (монг.).] Я всегда получаю то, что хочу… Сейчас… я еще немного слаб после болезни… но утром ты узнаешь мою силу, я не уступлю… ни медве…дю, ни мангусу, и могу заставить кричать от наслажде…ния любую женщину… Туру-кан! Не выпускать ее ни-куда без моего распоряже…ния…

Он проснулся от позабытого за время болезни ощущения утренней мужской силы. Вспомнив вчерашний вечер, Батый сладко потянулся, предвкушая горячее удовольствие и позвал шаманку. Ответом была тишина, лишь под деревянным настилом юрты сиротливо заскреблась замерзшая зимняя мышь, пробивавшаяся к теплу. От второго оклика мышь испуганно заметалась, потеряв выход. На третий в юрту зашел Турукан и исполнительно склонился над джихангиром. Возбуждение сразу покинуло чресла. Батый сел своем на ложе из настеленных друг на друга медвежьих и барсовых шкур и, не смотря на нукера, обвел взглядом юрту, затем встал и, подойдя к сундуку с бумагами, резко откинул его крышку, прекрасно понимая, что Учайки там нет и быть не может.

– Где она? – ощущая обжигающий внутренности прилив гнева, прошептал он. – Где она, – сжав кулаки и потрясая ими перед носом обомлевшего от страха нукера, завопил он, – где эта ведьма, как ты смел ее отпустить, тупоголовый ишак, подлый злодей, враг всего рода Чингизидов?!

– Она ушла, Ослепительный – сдавленным голосом ответил Турукан. – Ты же сам сказал, что она больше тебе не нужна и велел ей идти домой.

– Я сказал? – изумился Батый. – Когда это я говорил тебе такое?..

– Она мне передала твои слова, на рассвете. Я не посмел ослушаться твоего приказа.

– Что значит – передала? – опять закричал хан. – На каком языке вы с ней вообще разговаривали?!..

– Я не знаю, Ослепительный, – побледнев, прошептал нукер. – Она взяла меня за руку и сказала, и я все понял. Прости меня, это была моя вина, и я готов за нее расплатиться!

Он бухнулся на колени и ткнулся лбом Батыю в ноги. Тот брезгливо пихнул его ступней в голову, еле сдерживая желание ударить посильнее и побольнее.

– Одеваться, – сквозь зубы процедил хан. – Лошадь. Заседлать Рогнеду. Кто ездил за шаманкой? Кто знает дорогу?

– Твой верный советник Ульдемирян, Ослепительный, – торопливо поднимаясь и суетливо подавая хану шальвары, зашептал Турукан, не смея говорить в полный голос. – Ее деревня недалеко, примерно в тридцати ли[30 - Древнекитайская мера измерения расстояний, заимствованная татаро-монголами. Один ли равен пятистам метрам.] отсюда на восток по хорошей дороге. Снегопадов за последнюю неделю не было, так что ты доедешь быстро, за половину ши[31 - Древнекитайская мера измерения времени, также заимствованная татаро-монголами после завоевания Китая. Один ши равен двум современным часам.].

Через четверть ши Батый уже скакал на молодой, еще по-детски резвой гнедой кобыле по снежной дороге, с одной стороны которой стоял черно-белый лес, а по другую расстилалось огромная холмистая равнина. За ханом следовали пять вооруженных нукеров, а впереди, указывая путь, ехал Ульдемирян, дородный, рано располневший советник, приходившийся джихангиру троюродным братом по материнской линии. Ульдемирян был не слишком умен, но слыл хорошим оратором и на курултаях умел расписать любое решение хана как шаг, ведущий к славе и богатству каждого из воинов. Быстрая езда давалась ему нелегко: жирное тело подпрыгивало на каждом ударе лошадиных копыт, а потом тяжело падало на седло, грозя завалиться направо или налево. Батыю даже показалось, что он видит дрожащее сало Ульдемиряновых щек. Самому же джихангиру скачка после долгого перерыва привела в истинный восторг: он с возбуждением представлял испуганный взгляд беглянки, которым она посмотрит на догнавшего ее охотника.

Деревенька лежала в низине, так что стала видна уже издалека. Путь к ней преграждал заваленный снегом овраг, на объезд которого пришлось потратить лишнюю четверть ши. Зарайцы, скорее всего, также издалека заметили конников, потому что когда хан и его провожатые въехали на узкую тропинку, по обеим сторонам которой были натыканы низкие скособоченные избенки, то не обнаружили на улице ни одного человека, – людишки попрятались, не ожидая от визита ничего хорошего. В окошках, затянутых темными, закопченными бычьими пузырями тоже не было видно ни одного лица. Впрочем, в деревне и так остались, вероятно, лишь старики со старухами и мелкие дети, которых невозможно было забрать в качестве рабов, потому что они по старости или малолетству обычно быстро помирали, не выдержав долгих переходов до низовьев Итиля в Тмутараканские края. Эта деревня вообще не дала никакого навара, – весть о великом походе орды опередила войска, и зарайские мужчины и парни, прихватив своих жен, невест, подросших детишек и скот, удрали в лес, где сейчас и прятались на зимовьях, обустроенных ими для спасения от татарских деренчей[32 - Деренчи – разбойники (тат.).] и урусутских тиунов[33 - Тиун – доверенный приказчик князя, сборщик податей.], регулярно приезжавших за полюдьем[34 - Полюдье – дань, взимаемая князьями со смердов.]. Батый впервые задумался о том, почему же Учайка не ушла вместе со всеми и как сумела избежать пленения.

Изба шаманки оказалась на другом конце деревни и была предпоследней, почти упираясь в лес. По внешнему виду она ничем не отличалась от остальных – такая же мелкая и ушедшая от старости в землю. Хан спешился, потрепал Рогнеду по узкой морде с белой звездой во лбу, бросил поводья, и, брезгливо пригнувшись, чтобы не задеть головой черный подгнивающий косяк, вошел внутрь. За ним последовали Ульдемирян и три нукера. Два остались снаружи приглядывать за лошадьми и шевелением окрестной жизни. От двери с диким воплем отскочила какая-то придурковатого вида курносая девка, столкнувшаяся с незваными гостями. Учайка сидела на лавке у окошка, склонившись над енотовой шкурой, лежавшей у нее на коленях. При виде вошедших она подняла голову, выпрямилась и спокойно посмотрела на джихангира. В глазах ее не было ни удивления, ни страха, – она словно ожидала приезда хана. Батый почувствовал досаду от обманутых ожиданий, смешанную со смутным чувством уважения к ее смелости.

– Менду, хурхэ,[35 - Здравствуй, милая (монг.).] – оглядывая заставленную всяким деревянным скарбом и утварью горницу, сказал он. Внутри оказалось довольно чисто, истоплено, и почему-то пахло полынью. Горница была весьма просторной, но большую часть помещения занимала объемная печь, за которую забилась испуганная зарайская девка. По бокам располагались лавки и сундуки, а в угол втиснута квадратная столешница. Занавеска на печи отодвинулась, и из-за нее высунулась повязанная платком до бровей женская голова. Охнув, голова тут же спряталась обратно и тихонько запричитала в своем укрытии.

– Ты оказалась более хитрой лисицей, чем я думал, – усмехнувшись, почти ласково продолжил Батый, проходя на середину горницы, – ты сумела провести за нос мою охрану, – берикелля[36 - Молодец (тат.).]. Но меня тебе все равно не обмануть, зря ты на это надеешься. Собирайся, – ты поедешь со мной. Будешь моей личной лекаркой. Это великая честь, никто не посмеет тебя тронуть и пальцем, пока я жив. Собирайся, это говорю тебе я – великий воин, джихангир Бату, внук Чингиз-хана. Завязывай в узел все свои травы и идем.

Сидя все так же прямо и неподвижно, она спокойно выслушала его речь до конца и отрицательно покачала головой. Шкура в ее руках оказалась шубой, которую она, видимо штопала. Вытащив иглу с ниткой, Учайка проворно воткнула ее в моток суровых ниток, отложила его на окошко и начала гладить руками пестрый мех.

– Не дури, – теряя самообладание, сказал Батый. – Женщина не смеет перечить мужчине, не вводи меня в гнев, иначе это плохо кончится. Ты не понимаешь, с кем споришь, глупая девка!

Она опять помотала головой и, поднявшись, понесла шубу к сундуку рядом с печью. Открыв его, она неторопливо начала укладывать ее внутрь.

– Взять ее, – чувствуя, как от унижения начинают вздрагивать губы, приказал Батый, – Тащите строптивую ясырку в лагерь. Смотрите только, не покалечьте ненароком.

Два нукера тут же подскочили к Учайке и вцепились в нее, – один схватил за волосы, другой зажал колени. Третий топтался рядом, вытаскивая из-за пояса аркан. Сундук захлопнулся, тупо ударившись о полу шубы, оставшейся торчать, напоминая треугольный хвост неведомого зверя, попавшего в ловушку. Стражи повалили шаманку на пол и наклонились, собираясь вязать. Несколько мгновений она безвольно лежала в их руках, словно заснувшая рыба в сети, но потом вдруг тело ее сильно и пружинисто выгнулось несколько раз, на напряженной шее проступили толстые, узловатые синие жилы, а лицо исказилось, превратившись в уродливую белую маску. Затем Учайка открыла рот, и из него извергся низкий волчий вой, постепенно переходящий на все более и более высокие, пронзительные тона, от которых у Батыя заломило уши, по всему черепу, ото лба к затылку прошла острая боль, а кости заломило так, как будто все туловище разрывалось на части. Державшие шаманку стражники начали дергать головами и трясти руками. Через минуту оба они, бросив жертву, стояли друг против друга на четвереньках, отклячив зады, и тонко приблеивали, словно молочные козлята, зажав уши кулаками. Третий же, бросив аркан, как шар, крутился вокруг себя, стараясь в этих поворотах дотянуться до лежавшего у его ног тесака.

– А, шайтан! – не выдержав воя, злобно закричал Батый. – Перестань, замолчи, хватит!..

Она покорно умолкла и, поднявшись с пола, медленно подняла на хана бледное лицо с рассеченной в схватке нижней губой, из которой сочилась красная струйка крови. Оба нукера тут же обессилено повалились к ее ногам. Третий все-таки сумел схватить тесак и, сжимая его в трясущейся руке, со страхом оглядывался на Ослепительного.

– Хватит, – хрипло дыша, повторил Батый, еще слыша звон в ушах. – Отойдите от нее все! Мне не надо, чтобы она отравила меня в ненависти. Я хочу, чтобы она пошла со мной добровольно и стерегла меня, как зеницу своего ока, поскольку вы, дурачье, не можете уберечь своего хана. Да найдите же, наконец, толмача, жирные ленивые шакалы, соревнующиеся друг с другом за милости и еду с моего стола! Вы горазды только жрать и обвешивать себя золотыми побрякушками, свиные потроха! – дойдя до предела гнева, он яростно ударил ногой по объемной деревянной кадке с водой, стоявшей рядом. Большая лохань, в которой можно было искупать пятилетнего ребенка, перевернулась и вся вода растеклась по полу. Обрадованный тем, что батырская сила к нему вернулась, Батый глубоко вздохнул, смиряя себя. Учайка, стоявшая ровно и прямо, после того как испуганные нукеры отступили (отползли), и, чуть склонив набок голову и облизывая поврежденную губу, со спокойным любопытством слушавшая крики хана, присела и пальцами правой руки коснулась добравшейся до ее босых ног воды. По луже в разные стороны побежали трещины, и через полминуты она застыла прозрачным ровным слоем молодого тонкого льда.

Батый медленно повернулся к Ульдемиряну, ледок под подошвой его новых красных шагреневых сапог жалобно хрустнул. Тот стоял, словно статуя, растопырив толстые скрюченные пальцы, выпучив глаза и разинув рот, совсем позабыв, что в каждом опасном случае должен немедленно отдать за повелителя свою жизнь.

– Если ты, – тихо сказал Батый, раздельно и четко выговаривая каждое слово, – не найдешь мне толмача до того, как уйдет этот день, то с первой звездой твоя голова будет кинута мной на корм собакам. Ты меня понял.

Он повернулся и вышел, не глядя более на Учайку.

Толмача привели в девятом ши, когда короткий зимний день, мелькнув быстрым косым взглядом красного солнца, начал уходить в плотные серо-голубые сумерки. Батый, намахавшийся за день деревянным кривым клинком в учебном сражении, устроенном дабы восстановить боевую ловкость, устало сидел у жаровни, перебирая скопившуюся за время болезни почту и размышляя о том, как же поступить, если толмач не найдется. Надо было сниматься с места и идти на Юрюзань, – ордынцы увидели своего предводителя, и жажда войны с новой силой разлилась по их жилам. Уходить без Учайки не хотелось. Получался замкнутый круг с неизвестным выходом.

На этих мыслях в юрту без доклада вбежал запыхавшийся Ульдемирян и закивал головой, тряся жирными щеками и длинными вислыми усами: «Нашел… я нашел его, Ослепительный… твой Ульдемирян так предан тебе, что разыщет даже черную жемчужину на дне морском или иголку в стоге сена…»

Отшвырнув свернутые в трубки письма так, что они разлетелись, раскатились и запрыгали по юрте, Батый вскочил и кинулся сам одевать халат, торопясь успеть в деревню, пока окончательно не стемнело.

Толмач оказался стариком из того же самой селенья, где жила Учайка, но отыскался, как это не было удивительно, в лагере Батыя. Звали его Атюрька, был он колченог, сильно прихрамывая на правую ногу, и однорук, – левая рука его кончалась на локте, болтаясь внизу пустым рукавом. В молодости по непоседливому характеру его занесло сначала в Булгарию, а оттуда по Итилю он добрался до самой Тмутаракани, где занимался всем, чем ни попадя, от торговли до воровства. Скорее всего, руку ему отрубили именно за эти нечистые проделки, но Атюрька всех уверял, что на обратной дороге в зарайские края на ночевке в лесу руку ему отгрызла лесная богиня Вирява, положившая на Атюрьку глаз и решившая заполучить его себе в мужья. Атюрька же, будучи честным мужем своей жены, которую не видел двадцать пять лет, шляясь между дикопольских[37 - Дикое поле – вольные степи к югу от Юрюзанского княжества, где кочевали с тысячными стадами и табунами половецкие ханы.] куманов[38 - Куманы – половцы.], булгарских татар и тмутараканских саксинов и буртасов[39 - Исчезнувшие племена, жившие в низовьях Волги.], Виряве отказал, после чего та разъярилась так, что вцепилась своими длинными, желтыми и острыми зубами, способными перегрызать стволы деревьев в три охвата, в Атюрькину руку и отчекрыжила ее в один присест. Истекающему кровью Атюрьке пришлось спасаться бегством, и он смог удрать от разгневанной Вирявы только потому, что дело произошло на краю леса, и он успел добежать до поля, где хозяйничала уже другая зарайская богиня – Паксява, замужняя и потому более довольная жизнью. Все эту историю Атюрька рассказал хану по пути в деревню, сидя рядом с ним на легких санках, в которые хан велел запрячь Рогнеду, боясь, что старик свалится с лошади и убьется, не доехав до Учайки. По-татарски Атюрька болтал весьма бойко, хотя криво и косо, впрочем, Батый и сам часто ошибался, говоря на татарском языке, хоть и знал его с детства. В лагерь Атюрька притащился сам, принеся с собой бурдюк зарайского хмельного питья пуре, и гулял там всю неделю Батыевой болезни. Одним из умений, которыми он овладел в Тмутаракани, оказалась игра в кости, к коей Атюрька оказался весьма способен и даже талантлив. Так что, когда его привели пред светлые ханские очи, на лохматой голове старика была надета меховая воинская шапка, а на костлявых плечах гордо сидел парадный аксамитовый[40 - Аксамит – бархат.] халат, обошедшийся какому-то проигравшемуся нукеру в шесть или семь взрослых рабынь. Атюрькино пуре давно закончилось, но в лагере не переводилась хорза[41 - Хмельной монгольский напиток на основе молока.], так что старик был во хмелю и смотрел на хана весело и гордо, задирая свою клочковатую седую бороденку. Впрочем, тмутараканские обычаи он знал хорошо, поэтому сразу спокойно и привычно поцеловал сапог хана, оставив на нем смачный слюнявый след.

Когда Рогнеда встала у знакомой коновязи, на улицу уже спустился вечер и в окнах зарайских домишек пробились слабые огоньки. Из труб в темные небеса поднимался сизый дым, – зарайцы, как видно, топили избы по вечерам, чтобы не привлекать к деревеньке лишнего внимания проезжего люда.

Зайдя внутрь, Батый опять сразу же наткнулся взглядом на Учайку, – она сидела за накрытым столом, который был переставлен на середину горницы. Ее губа была уже целой, словно утром ничего не случилось. На шаманке было надето праздничное белое платье, расшитое по груди и рукавам красно-желтой вышивкой; ожерелье из медвежьих зубов пряталось под густой россыпью разноцветных бус, сделанных то ли из камня, то из выкрашенного дерева. На голове девушки возвышался высокий красный войлочный тюрбан, очелье которого было выложено серебряными монетками, а с висков на нитках спускались скрученные из шерсти бубенцы. На столе на праздничной ширинке в разного размера плошках были расставлены угощения, по виду напоминавшие каши, и стояло баклажка какого-то напитка, кисло-сладковатый запах которой уже плавал по горнице. Она встала, вышла из-за стола, поклонилась гостям в пояс и заговорила, указывая рукой на угощение. Батый вопросительно посмотрел на Атюрьку.

– Она говорит, – быстро залопотал тот, коверкая слова, – что ждать на тебе и радостная, что ты приходить. Говорит, что тебе должен ее повыслушаети и нарешаети, как когда тогда ты поступаети. Но сперва за столу приглашает.

Гости уселись. Откуда-то из-за печки выползли Учайкины домочадцы, – курносая девка и повязанная платком, словно безликая, баба, – и робко подсели к мужчинам. Ульдемирян брезгливо отодвинулся, тут же натолкнувшись на Атюрьку. Оставалось лишь терпеть соседство харакунов[42 - Харакун – букв: черный человек; человек из простого народа.]. Учайка налила каждому по деревянному стакану питья из баклажки и, подняв свой, знаком пригласила всех выпить. Покрутив носом, Батый решительно проглотил все до капли. Вкус был неплохой, – с легкой кислинкой, разбавляющей сладость. В голове приятно закружилось, но разум остался твезвым. Ласково взглянув на хана, Учайка положила ладонь ему на руку и заговорила на своем твердом и округлом зарайском языке. Время от времени она останавливалась, давая Атюрьке перевести, так что казалось, будто они рассказывают сказку на два голоса.

– Дак этта… Как моя тебе и сказывать, хан, – девка этта – особенна. Не родная она на матери своя, нашли она в лес, под внизу вещий дуб, опосля на три год страшный засуха, когда тогда все пожгло, и еда крошка не было; оставшееся от гусеница ела саранча, оставшееся от саранча ел червяк, а оставшееся от червяк жуки доел. Видать, родная матерь прокормити девчонка не смогла, вот в лесу и свела ей. Ну а этот баба вот подобрати, жалко, вишь, стало. Сызмальства уж у она дар-от виден стал, – коровенки поперва полечила, потом лошадь, а потом и люди стала пользовати. Но, говорит, дар к ней только для добрый дела, худые творити не может.

– Говорит, мол, понимала она, что ты хочешь она с собой увезти. Говорит, что за месяц перед за то дело, как девушкой стала, сон увидал, как приехати за она чужестранец с черные глаза и гладкий лицо и посаживати на свой добрай конь. Когда тогда, мол, и понимал, что не судьба ей выйти взамуж за свой местнай парень, а посему, как, значится, когда тогда в девичество пошла, то всех от ворота поворота давал, а честь же своя ея берегла и до сей пора под мужчина не возлежаети.

– Не возлежала?.. – не утерпев, вскинул брови Батый. – Я бы на ее месте поостерегся говорить такое, после того, как мои воины протоптались здесь почти месяц.

– Зря-от ты так, хан, – укоризненно покачал седыми патлами Атюрька, надув морщинистые щеки, – моя это толмачит не будути. Мнилось я, видел-от ты, что она делать умети? Коли сказал, – стал быть, соблюл себя девка.

– Говорит, мол, что видит, что ты в сумлениях, но, мол, это дело-от поправимай. А когда тогда сей час, говорит, должен ты слышати она со всей вниманией. Не может она поступаети против воля небеснай и желание своия, – исчезнет когда тогда дар ейнай. Но видит она, что ты геройский многославнай батыр и лица красивай, – люб-от ты для она, значится. Готов она уходити с тебя и любити тебя, но только и ты, в свой очередь, должен полюбляети она и держати при на тебе и пояти не как ясырка иль наложница, а возьмить на честнай жена. А уж когда тогда она змеей извернется, лисицей обернется, но сбережет тебя от все лихой умыслы.

– Х-хох!.. – не выдержав, воскликнул Ульдемирян, оторопевший от прыти, с которой шаманка из неведомой полудикой зарайской деревни сваталась в жены великого джихангира, завоевавшего полмира. Хан, все это время сидевший с непроницаемо-неподвижным лицом и полуприкрытыми веками, сурово скосил глаз в его сторону, и советник виновато прикрыл рот пальцами, щедро унизанными золотыми перстнями с большими разноцветными яхонтами.

– А потому, как и положен жених, должен ты-от одарить щедрай дары матерь она приемнай и сестрица она молочнай, а также не обделить твоя милость родной она сельцо, который девка навек и вовсем покидаети, поезжая с тебя на краю чужой и далекай. И коли будешь ты согласитеси на эти она слова, то когда тогда завтра иль после завтра, иль когда решаешь, должен-от тебе повенчати с она по наша зарайская обычая и обходити три раза вокруг заветнай дерева. Тогда будет вы законнай муж и жена и можечи честно возлежати и спати вместе каждай ночь.

– Говорит, все сказал.

Атюрька покивал головой и, как теленок, почмокал губами, подтверждая сказанное. Наступило молчание, показавшееся особенно глубоким после длинных, плавно сменяющих друг друга речей. Затем Учайка встала и пододвинула каждому по плошке с кашами, – Батыю досталась светло-желтая, крупитчатая, по середине которой проходил потек растаявшего масла. «Каша ести – дума думати!» – отправляя в рот деревянный черпачок, подмигнул хану Атюрька. Батый взглянул на девушку, серьезно жевавшую свою порцию, положил в рот теплую вязкую массу – раз, другой, третий, – проглотил все и, поднявшись, пошел к выходу. На пороге он обернулся и отрывисто бросил:

– Хорошо. Завтра я приеду в пять ши. Пусть она будет готова. Деревня освобождается от дани до конца моей жизни. На своих тещ я никогда не скупился.

Выйдя в морозную темноту, он направился к Сирину, гнедому жеребцу Ульдемиряна. Тот, выбежав вослед джихангиру, тяжело сопел у него за спиной.

– Говори, – разрешил Батый, отстранив нукера и начиная самолично развязывать закрученный в несколько узлов чембур[43 - Идущий от уздечки длинный ремень, используемый, чтобы привязать коня.].

– Не гневайся, Ослепительный, – смиренно склонившись, начал советник с тем притворно-покорным выражением лица, с каким всегда начинал свои окольные монологи на курултаях. – Или вели казнить меня, если я прогневаю тебя своими словами, – я с радостью приму любую мучительную смерть от твоего приказа. Ты же знаешь, как я тебе верен, – служение тебе есть единственный смысл моей жалкой жизни. Уверен я, что нынешнее решение твое также многомудро, как и все прошлые, но пристало ли тебе, Чингизиду, жениться на девке никому не ведомого подлого крестьянского племени? Что будут говорить между собой воины? Не захворает ли от расстройства Асият-Ханум, любимая из твоих жен, нежная, как цветок лотоса, что по твоему приказу привозили для нее из далекого Китая?

Батый выслушал его речь до конца с твердым, словно закаменевшим лицом, сузив глаза до темных полосок, – двигались только руки, медленно распутывавшие чембур. При упоминании имени своей шестой, до этих пор любимой жены, он внезапно бросил поводья, повернулся к советнику, стоявшему у него за спиной, и улыбнувшись, погладив редкую бородку.

– Кое в чем ты прав, мой верный Ульдемирян. Войска, действительно, незачем посвящать в тонкости этого брачного союза. Объяви завтра, что великий джихангир выбрал себе седьмой женой дочь зарайского инязора и тюштяна… как там звали этого петуха, который пытался подсунуть мне рябую курицу из выводка своих цыплят? Пургас, я вспомнил сам, не утруждайся, – у Ослепительного прекрасная память. Значит, дочь зарайского инязора и тюштяна Пургаса, который отныне считается нашим баскаком и союзником и обязуется во всем помогать монгольской орде, равно, как и мы ему. Напиши бумагу, принеси мне на подпись и отправь этому правителю, чтобы учился разбираться в нашей грамоте. А гонец на словах пусть прибавит, чтобы эта курочка Ряба сидела тихо и ровно на своей необъемной задней части и терпеливо дожидалась бы мужа, сколько бы времени он ни проводил в походах. А уж мы здесь за нее повеселимся.

Ульдемирян опустился к ногам Батыя и поцеловал голенище его красного сапога:

– Мудрость твоя, Ослепительный, не знает ни границ, ни пределов… Прости меня, своего верного раба, за то, что я осмелился давать тебе советы.

– Ты, кажется, переживал о печальной доле Асият-Ханум? – брезгливо поджимая губы, продолжил Батый, снова вернувшись к коню и поправляя сбившееся стремя. – Действительно, будет жаль, если ее молодая красота источится в слезах. Но ты можешь ее утешить, – я дарю ее тебе. А если ее отец будет задавать ненужные вопросы, скажи, что его дочь в течение целого года так и не смогла понести от меня наследника. Не нужно ехать за мной, оставайся сейчас здесь и следи, чтобы с моей невестой ничего не случилось. Асият-Ханум вряд ли тебя дождется, если хоть один волос упадет с этой русой головы. Завтра мы оба сможем насладиться своими женами. Й-йа-ха!..

Он вскочил в седло, резко стегнул лошадь плетью по крупу и поскакал обратно. Ульдемирян поднялся с колен и остался стоять у коновязи, кусая губы; тонкий молодой месяц, робко выглянув из-за тучки, осветил темный румянец, медленно расползавшийся по изжелта-смуглым раздутым щекам советника… Стоявший в сторонке и дожидавшийся конца их беседы Турукан, которому в этот раз хан милостиво разрешил сопровождать себя, спешно вскочил на свою вислозадую пожилую лошадку, вытянулся и перед тем как кинуться вдогонку, неожиданно завопил на всю округу: «Яшасын Бату-хан!»[44 - Да живет хан Батый! (тат.)]

Весь следующий вечер Батый слушал этот возглас от темников и джагунов, заходивших в юрту с поздравлениями, складывая перед низким столиком, за которым сидели молодожены, свои дары для новой, седьмой жены великого джихангира. Учайка была одета в китайский халат, по желто-зеленым весенним пространствам которого между белоснежных цветов кустарника мей, распахнув крылья, летели серо-фиолетовые журавли. Волосы её были спрятаны под богатым и пышным убором из жемчуга и алых кораллов, свисавших подвесками до плечей; на густо набеленном лице резко выделялись сиреневые веки и кроваво-красные губы, от переносицы к вискам пролегали широкие темно-синие брови, к которым тянулись стрелки подведенных черной тушью глаз. Одевавшая и красившая шаманку к праздничному пиру китайская невольница Ян-Мей, размазывая маленьким кулачком слезы по круглому лицу, неслышно и горько плакала от жалости к своей госпоже Асият-Ханум, которую джихангир так безжалостно предал и продал.

Батый смотрел на чужое, измененное гримом до неузнаваемости лицо объявленной его женой шаманки, ее ровную выпрямленную спину и вытянутую шею, переходящую в твердый подбородок, и, милостиво кивая входящим, вспоминал утренние события, до того странные и невероятные, что их невозможно было даже рассказать факиху[45 - Ученый, летописец (тат).], сопровождавшему войско и записывавшему в книгу все происходящее с джихангиром. Об этих событиях лучше было вообще забыть, так, словно их и не было. Да и точно ли они были? Может, Учайка опять напустила на него сон и ему все это лишь привиделось?

Он приехал за ней, как и обещал, в пять ши, когда день уже окончательно проснулся и на зимнее низкое небо внезапно выкатилось блестящее, как золотая монета, солнце, обещая нагнать к обеду мороза, от которого снег под войлочными сапогами нукеров будет жалобно повизгивать, словно щенок, пнутый ногой под брюхо. Учайка, вероятно, выглядывала его в окошко, или же жениха караулили ее мать с придурковатой сестрицей, потому что не успел он подняться из саней, как она вышла наружу. Она была одета в ту самую пеструю енотовую шубу, которую штопала вчера, а на красный тюрбан был повязан шелковый голубой платок с золотыми кистями, спускавшийся на спину длинным хвостом, трепетавшим от каждого движения. Она поклонилась маячившим на пороге мамане и сестрице, которая от переживательности момента замычала и заблеяла, подтверждая свою убогость, потом отвесила поклон Батыю и, не мешкая, ловко забралась в его санки. Усевшись рядом с женихом, она отобрала у него поводья и, не успел он сказать ни слова, легонько подстегнув Рогнеду, повернула ее направо, к уводящей в лес тропке. Турукан двинулся было за ними, но она отрицательно помахала ему выпрямленным указательным пальцем, и тот послушно остановился, благоговейно поклонившись шаманке. Батый в очередной раз удивился, как быстро эта зарайка научилась всеми командовать и с какой покорностью все выполняют ее волю.