
Полная версия:
Записки о Пушкине. Письма
Во время этого бездействия я, который занимался разведыванием о неприятеле и составлял карты движения к Арзеруму, по обязанности своей должен был делать рекогносцировки и каждую ночь их удачно делал с партией линейных казаков, чаще всего с Гребенскими «Однажды, уже в июне месяце, возвращаясь из разъезда, на этот раз очень удачного до самого лагерного расположения турок на высоте Мелидюза, которое в подробности имел возможность рассмотреть, я сошел с лошади прямо в палатку Николая Раевского, чтобы первого его порадовать скорою неминуемою встречею с неприятелем, встречею, которой все в отряде с нетерпением ожидали. Не могу описать моего удивления и радости, когда тут А. С. Пушкин бросился меня целовать, и первый вопрос его был:
– Ну, скажи, Пущин: где турки и увижу ли я их; я говорю о тех турках, которые бросаются с криком и оружием в руках. Дай, пожалуйста, мне видеть то, за чем сюда с такими препятствиями приехал![588]
– Могу тебя порадовать: турки не замедлят представиться тебе на смотр; полагаю даже, что они сегодня вызовут нас из нашего бездействия; если же они не атакуют нас, то я с Бурцовым завтра непременно постараюсь заставить их бросить свою позицию, с фронта неприступную, движением обходным, план которого отсюда же понесу к Паскевичу, когда он проснется.
Живые разговоры с Пушкиным, Раевским и Сакеном (начальником штаба, вошедшим в палатку, когда узнал, что я возвратился) за стаканами чая приготовили нас встретить турок грудью. Пушкин радовался, как ребенок, тому ощущению, которое его ожидает. Я просил его не отделяться от меня при встрече с неприятелем, обещал ему быть там, где более опасности, между тем как не желал бы его видеть ни раненым, ни убитым. Раевский не хотел его отпускать от себя, а сам на этот раз по своему высокому положению хотел держать себя как можно дальше от выстрела турецкого, особенно же от их сабли или курдинской пики; Пушкину же мое предложение более улыбалось. В это время вошел Семичев (майор Нижегородского драгунского полка, сосланный на Кавказ из Ахтырского гусарского полка) и предложил Пушкину находиться при нем, когда он выедет вперед с фланкерами полка. На чем Пушкин остановился – не знаю, потому что меня позвали к главнокомандующему, который вследствие моих донесений послал подкрепить аванпосты, приказав соблюдать величайшую бдительность; всему отряду приказано было готовиться к действию.
По сказанному – как по писанному. Еще мы не кончили обеда у Раевского с Пушкиным, его братом Львом и Семичевым, как пришли сказать, что неприятель показался у аванпостов. Все мы бросились к лошадям, с утра оседланным. Не успел я выехать, как уже попал в схватку казаков с наездниками турецкими, и тут же встречаю Семичева, который спрашивает меня: не видел ли я Пушкина? Вместе с ним мы поскакали его искать и нашли отделившегося от фланкирующих драгун и скачущего с саблею наголо против турок, на него летящих. Приближение наше, а за нами улан с Юзефовичем, скакавшим нас выручать, заставило турок в этом пункте удалиться, – и Пушкину не удалось попробовать своей сабли над турецкою башкой, и он хотя с неудовольствием, но нас более не покидал, тем более что нападение турок со всех сторон было отражено и кавалерия наша, преследовав их до самого укрепленного их лагеря, возвратилась на прежнюю позицию до наступления ночи.
Быстрое отражение Гагки-паши с незначительною потерею нескольких казаков убитых и раненых вывело главнокомандующего из бездействия, всех сердившего. Мы стали подвигаться вперед, но с большою осторожностью. Через несколько дней в ночном своем разъезде я наткнулся на все войско сераскира, выступившее из Гассан-Кале нам навстречу. По сообщении известия об этом Пушкину в нем разыгралась африканская кровь, и он стал прыгать и бить в ладоши, говоря, что на этот раз он непременно схватится с турком; но схватиться опять ему не удалось, потому что он не мог из вежливости оставить Паскевича, который не хотел его отпускать от себя не только во время сражения, но на привалах, в лагере и вообще всегда, на всех repos[589] и в свободное от занятий время за ним посылал и порядочно – по словам Пушкина – ему надоел. Правду сказать, со всем желанием Пушкина убить или побить турка, ему уже на то не было возможности, потому что неприятель уже более нас не атаковал, а везде, до самой сдачи Арзерума, без оглядки бежал, и все сражения, громкие в реляциях, были только преследования неприятеля, который бросал на дороге орудия, обозы, лагери и отсталых своих людей. Всегда, когда мы сходились с Пушкиным у меня или Раевского, он бесился на турок, которые не хотят принимать столь желанного им сражения, – я же, напротив, радовался тому, что мог чаще ехать в коляске и отдыхать, потому что делал поход 1829 года еще с незалеченной раной в грудь, полученною в 1828 году на штурме Ахалцыха, и всякая усиленная верховая езда чрезвычайно мне вредила.
Я с нетерпением ожидал занятия Арзерума, имев обещание Паскевича по занятии его меня отпустить к кавказским минеральным водам. Терпение мое не истощилось: 27 июня занят Арзерум. Но мне еще оставалось на несколько дней работы: по поручению главнокомандующего должен был составить проект укрепления города на случай нападения турок. Проект составить было легко, потому что нападения со стороны турок никак нельзя было ожидать; армия их так вся разбрелась, что никакая человеческая воля не могла ее собрать.
В первых числах июля я выехал из Арзерума с поручением от главнокомандующего проводить пленных пашей до Тифлиса, – поручение неприятное, которое задержало меня в дороге и в карантине более, чем я желал. В Тифлис я прибыл с пашами в конце июля. Там ко мне, для следования в Пятигорск к водам, присоединился Дорохов, с которым я вперед условился ехать вместе в моей коляске до первой драки с кем бы то ни было.
Из Тифлиса выехали мы вдвоем с Дороховым; но его денщик и мой человек, вместе и повар, остались в Тифлисе закупать провизию на дорогу через горы. В Душете они должны были нас догнать, а мы их ожидать. Люди наши замешкались и прибыли с провизией и вьюками Дорохова довольно поздно вечером. Дорохов, которого желчь уже давно разыгрывалась, начал тузить своего денщика; тот сложил вину промедления на повара моего Степана, который в не совершенно трезвом виде ему что-то грубо отвечал. Увидав это, я приказал денщику своему Кирилову запрягать лошадей и объявил Дорохову, что, так как условие нарушено и не желая другой раз быть свидетелем подобных сцен, я его оставляю и предпочитаю ехать один, чтоб оборонить от побоев людей моих и его не вводить в искушение. Дорохов давал мне новые клятвенные обещания вести себя прилично, только чтобы я позволил ему вместе со мною ехать, но я остался непреклонен: сел в коляску, весьма скоро запряженную четверкою лошадей, отдохнувших в течение целого дня, и пустился по ночи вперед по дороге ко Владикавказу.
Во Владикавказе пришлось мне ожидать несколько дней оказии. Накануне того дня, как я должен был выехать вместе с отрядом при орудии, назначенном конвоировать собравшихся со мной путешественников и обозы, неожиданно прибегает ко мне Пушкин, объявляя, что он меня догонял, чтобы вместе ехать на воды.[590] Понятно, как я обрадовался такому товарищу. После первых расспросов друг у друга Пушкин мне объявляет, что у него есть до меня просьба, и вперед просит не отказать в исполнении ее. Конечно, я порадовался чем-нибудь услужить ему. Дело состояло в том, чтобы я позволил Дорохову ехать вместе с нами, что Дорохов просит у меня прощенья и позволяет мне прибить себя, если он кого-нибудь при мне ударит. Долго я не хотел на это согласиться, уверяя Пушкина, что Дорохов по натуре своей не может не драться. Пушкин все свое красноречие употреблял, чтобы меня уговорить согласиться на его просьбу, находя тьму грации в Дорохове и много прелести в его товариществе. В этом я был совершенно с ним согласен и, наконец, согласился на убедительную его просьбу принять Дорохова в наше товарищество. Пушкин побежал за Дороховым и привел его ко мне с повинною вытянутою фигурою, до того комическою, что мы с Пушкиным расхохотались, и я Дорохову на мировую протянул руку, но только позволил себе сделать с обоими новый уговор: во все время нашего следования в товариществе до вод в карты между собою не играть. Скрепя сердце оба дали мне в этом честное слово. Пушкин приказал притащить ко мне свои и Дорохова вещи и между прочим ящик отличного рейнвейна, который ему Раевский дал на дорогу. Мы тут же роспили несколько бутылок.
Все прекрасно обошлось во время медленного нашего следования от Владикавказа до Екатеринодара и оттуда до Горячеводска или Пятигорска. Ехали мы втроем в коляске; иногда Пушкин садился на казачью лошадь и ускакивал от отряда, отыскивая приключений или встречи с горцами, встретив которых, намеревался, ускакивая от них, навести их на наш конвой и орудие; но ни приключений, ни горцев во всю дорогу он не нашел. Тяжело было обоим во время привалов и ночлегов: один не смел бить своего денщика, а другой не смел заикнуться о картах, пытаясь, однако, у меня несколько раз о сложении тягостного для него уговора. Один рейнвейн услаждал общую нашу скуку, и в ящике немного его осталось, когда четверка лошадей уже не шагом, а рысью повезла нас из Екатеринодара в Пятигорск.
В Пятигорске я не намерен был оставаться; для раны моей мне надлежало ехать прямо в Кисловодск. Приехавши в Пятигорск, я собирался сейчас же все осмотреть и приглашал с собою Пушкина, но он отказался, говоря, что знает тут все, как свои пальцы, что очень устал и желает отдохнуть. Это уже было в начале августа; мне нужно было спешить к Нарзану, и потому я объявил Пушкину, что на другой же день намерен туда ехать, и если он со мной не поедет, то когда мне его ожидать?
– Могу тебе только то сказать, что не замедлю здесь лишнего дня, – только завтра с тобою ехать не в состоянии: хочу здесь день-другой отдохнуть.
Получивши этот ответ Пушкина, я пошел осматривать источники, гулянья и город, что заняло меня на несколько часов. Возвратившись домой после заката солнца к вечернему чаю, нахожу Пушкина, играющего в банк с Дороховым и офицером Павловского полка Астафьевым.
– La glace est rompu,[591] – говорит мне Пушкин. – Довольно мы терпели, связанные словом, но ведь слово дано было до вод; на водах мы выходим из-под твоей опеки, и потому не хочешь ли поставить карточку? Вот господин Астафьев мечет ответный.
– Ты совершенно прав, Пушкин. Слово было дано – не играть между собою до вод; ты сдержал слово благородно, и мне остается только удивляться твоему милому и покладистому характеру.
Пушкин в этот вечер выиграл несколько червонцев; Дорохов проиграл, кажется, более, чем желал проиграть; Астафьев и Пушкин кончили игру в веселом расположении духа, а Дорохов отошел угрюмый от стола.
Когда Ахтафьев ушел, я просил Пушкина рассказать мне, как случилось, что, не будучи никогда знаком с Астафьевым, я нашел его у себя с ним играющего.
– Очень просто, – отвечал Пушкин, – мы, как ты ушел, послали за картами и начали играть с Дороховым; Астафьев, проходя мимо, зашел познакомиться; мы ему предложили поставить карточку, и оказалось, что он – добрый малый и любит в карты поиграть.
– Как бы я желал, Пушкин, чтобы ты скорее приехал в Кисловодск и дал мне обещание с Астафьевым в карты не играть.
– Нет, брат, дудки! Обещания не даю, Астафьева не боюсь и в Кисловодск приеду скорей, чем ты думаешь.
Но на поверку вышло не так: более недели Пушкин и Дорохов не являлись в Кисловодск; наконец, приехали вместе, оба продувшиеся до копейки. Пушкин проиграл тысячу червонцев, взятых им у Раевского на дорогу.[592] Приехал ко мне с твердым намерением вести жизнь правильную и много заниматься; приказал моему Кирилову приводить ему по утрам одну из лошадей моих и ездил кататься верхом (лошади мои паслись в нескольких верстах от Кисловодска). Мне странна показалась эта новая прихоть; но скоро узнал я, что в Солдатской слободке около Кисловодска поселился Астафьев и Пушкин всякое утро к нему заезжал. Ожидая, что из этого выйдет, я скрывал от Пушкина мои разыскания о нем. Однажды, возвратившись с прогулки, он высыпал при мне несколько червонцев на стол.
– Откуда, Пушкин, такое богатство?
– Должен тебе признаться, что я всякое утро заезжаю к Астафьеву и довольствуюсь каждый раз выигрышем у него нескольких червонцев. Я его мелким огнем бью, и вот сколько уж вытащил у него моих денег.
Всего было им наиграно червонцев двадцать. Долго бы пришлось Пушкину отыгрывать свою тысячу червонцев, если б Астафьев не рассудил скоро оставить Кисловодск.
Несмотря на намерение свое много заниматься, Пушкин, живя со мною, мало чем занимался. Вообще мы вели жизнь разгульную, часто обедали у Шереметева, Петра Васильевича, жившего с нами в доме Реброва. Шереметев кормил нас отлично и к обеду своему собирал всегда довольно большое общество. Разумеется, после обеда …в ненастные дни занимались они делом: и приписывали и отписывали мелом.[593]
Тут явилась замечательная личность, которая очень была привлекательна для Пушкина; сарапульский городничий Дуров, брат той Дуровой, которая служила в каком-то гусарском полку во время 1812 года, получила георгиевский крест и после не оставляла мужского платья, в котором по наружности ее, рябой и мужественной, никто не мог ее принять за девицу. Цинизм Дурова восхищал и удивлял Пушкина; забота его была постоянная заставлять Дурова что-нибудь рассказывать из своих приключений, которые заставляли Пушкина хохотать от души; с утра он отыскивал Дурова и поздно вечером расставался с ним.
Приближалось время отъезда; он условился с ним ехать до Москвы; но ни у того, ни у другого не было денег на дорогу. Я снабдил ими Пушкина на путевые издержки; Дуров приютился к нему. Из Новочеркасска Пушкин мне писал, что Дуров оказался chevalier d'industrie,[594] выиграл у него пять тысяч рублей, которые Пушкин достал у наказного атамана, и, заплативши Дурову, в Новочеркасске с ним разъехался, поскакал один в Москву и, вероятно, с Дуровым никогда более не встретился.
В память нескольких недель, проведенных со мною на водах, Пушкин написал стихи на виньетках в бывшем у меня «Невском альманахе» из «Евгения Онегина».[595] Альманах этот не сохранился, но сохранились в памяти некоторые стихи, карандашом тогда им написанные. Вот они:
Вот перешедши мост Кокушкин,Опершись…ой о гранит,Сам Александр Сергеич ПушкинС m[onsieu]r Онегиным стоит.Не удостоивая взглядомТвердыню власти роковой,Он к крепости стал гордо задом.Не плюй в колодезь, милый мой!На виньетке представлена была набережная Невы с видом на крепость и Пушкин, стоящий опершись о гранит и разговаривающий с Онегиным.
Другая надпись, которую могу припомнить, была сделана к виньетке, представляющей Татьяну в рубашке, спущенной с одного плеча, читающую[596] записку при луне, светящей в раскрытое окно, и состояла из двенадцати стихов…[597]
Из дневника 1826 года[598]
30 сентября. Я уверен, что посещение Вошара доставит вам большое удовольствие; он действительно очень добр, раз взялся исполнить все порученья; он обещал мне, что сообщит Вам все, что даст Вам представление о будущем Жанно; грустно, однако, сознавать, что первый человек, узнавший обо всем, что с нами приключается, – иностранец и что никто из наших компатриотов не хочет ничего знать и не ищет способа приехать к нам; простите, дорогие сестры, что я послал его к Вам, но я уверен, что Вы найдете средство заплатить ему. В настоящее время это меня очень устраивает, раз дорога, мне предстоящая, очень длинная.
Уверенность в том, что Вы теперь спокойны относительно моей судьбы, – мне отрадна. Я надеюсь, что наступит день, когда Вы будете также спокойны о судьбе дорогого Жанно. Дай бог мне увидеть его при его проезде раньше, чем я уеду.
2 октября. Сегодня должна была быть почта, но ничего нет; предполагаю, что дороги неисправны; я ожидаю почту с нетерпением; возможно, буду знать что-либо о Жанно.
5 октября. Если Вы переписываетесь с Лепарским, скажите ему, что его протеже Глэн[?] – человек редкий во всех отношениях, и интерес к судьбе моей – невыразим; он страдает за меня… Именно он берет на себя передать все, что я должен сказать Жанно, если он проедет город.
5 ноября. Глэн хочет, чтоб я во что бы то ни стало писал Лепарскому, в коего он влюблен; я поручаю Вам сказать ему, что именно ему я обязан вниманием к себе… Раньше, чем я приехал, он говорил обо мне… думая, что Жанно должен приехать. Вы знаете все, за что он себя считает должником Жанно и зятю.
10 ноября. Вот, что Вы можете сообщить родным сосланных: они очень счастливы, что могут быть полезны в чем-либо; не знаю, распространяется ли эта доброта на каторжников… надеюсь, что да – для дорогого Жанно. – Они хотя не будут претерпевать нужду, если родные их не забудут.
15 ноября. Я очень доволен, что Вы имеете новости о Жанно; все, что Вы говорите о нем – выглядит вероятным… Лепарский в пути, приближается к цели; будем надеяться, что он сделает что-нибудь для облегчения судьбы несчастных; теперь там Капцевич наблюдает…
17 ноября. Я прошу Жанно вдохновлять меня, а он смотрит на меня, не говоря ни слова. Почему не могу я вдохнуть жизнь в этот портрет. Если б даже я мог, не знаю, сделал ли бы я, боясь придать ему душу, мало с ним схожую. – Но я рад иметь его при себе, и мысль, что он будет следовать за мной по тяжелому жизненному пути, – облегчает…
29 ноября. Сегодня приехал в город Лепарский; майор был у него – в восторге от него. Он говорил с майором о новом месте и между прочим сказал, что сделает все для облегчения несчастных, что очень утешительно для будущего Жанно.[599]
28 декабря. Познакомился с Ив. Ив. Завьяловым, который был дружен с Иваном, служа с ним вместе.[600]
Городничий в Каинске Иван Якимович Степанов, у которого я теперь гощу другие сутки, есть общий нам всем, отправленным в Сибирь, благодетель. Он непременно в проезд брата увидит его; я ему оставил к нему письмо и просил снабдить всякою потребностью в случае нужд. Я удивляюсь необыкновенной доброте этого человека…
Переехавши Иртыш, на самом берегу реки, на высоте расположен город Каинск. С паромом прибыл к нам городовой с приказанием городничего фельдъегерям, чтобы вести преступников к нему в дом. Лошадей на берегу не было заготовлено, и приказание городничего было передано так положительно, что фельдъегеря и не подумали ему сопротивляться. Подойдя к дому городничего, мы увидали фигуру его колоссальную, вышедшую нас встретить. Он закричал нам: «Я вас здесь по-своему проучу, отучу вас бунтовать!» Вот попались в западню, подумали мы: сумасшедший городничий может позволить себе всякие пакости над нами. Когда мы вошли к нему во двор, городничий Степанов отослал жандармов в какую-то команду, ворота своего дома приказал запереть на замок и, обратившись к нам, сказал:
. – Милости прошу, господа, наверх, вы теперь мои дорогие гости, и я вас не выпущу от себя, пока не отдохнете хорошенько; вы много проехали, и вам еще предстоит много времени быть в дороге, баня у меня вытоплена для вас, и вы, вероятно, не прочь хорошенько попариться. Вы же, гг. фельдъегеря, если обещаете быть нам хорошими товарищами, а не сторожами, то я рад буду иметь вас в нашей компании; если же нет, то могу вам отвести квартиру на все время, пока будут гостить у меня дорогие мои гости.
Фельдъегеря так опешили от этого оригинального приглашения, что охотно согласились быть в распоряжении господина городничего.
– Жалеть не будете, – сказал Степанов.
Тотчас же подали великолепную закуску, как нельзя кстати для нас, голодных и от дороги изнуренных. Степанов заботился о том, чтобы как можно скорее напоить фельдъегерей, на что употребил расхваленный им какой-то травник. До своей цели он очень скоро достиг: пьяные фельдъегеря принялись плясать вприсядку, потом скоро улеглись, где кто нашел удобным, и заснули сном непробудным.
– Теперь, дорогие мои господа, мы с вами можем быть нараспашку, аргусы ваши спят и, вероятно, уставшие с дороги и хорошо выпивши, не скоро очнутся. Вас я здесь продержу сколь можно долее, чтобы вы хорошенько отдохнули; вам ехать еще много, отдохнете у меня денька три, напишете письма родным и друзьям, а я все сделаю, чтобы вы у меня не соскучились. Скажите, не нуждается ли кто из вас в чем бы то ни было: в деньгах, белье, книгах? У меня все к услугам вашим.
С благодарностью приняли мы приглашение Степанова и на три дня забыли, что мы узники; нашли радушного хозяина, который угощал нас, как самых почетных гостей. Баня смыла с нас грязь и пыль, позволила забыть усталость нашу и приготовила на дальнейшее путешествие по Сибири. Этот почтенный и простой человек показал нам и перед нами и сзади нас ехавшим товарищам нашим столько сердечного участия и сострадания к нашей горькой участи, что память о Степанове навсегда сохранилась у всех пользовавшихся его радушным гостеприимством.
Первый раз по выезде из Петербурга совершенно отдохнули от дороги и, напутствуемые благословением Степанова, после трехдневной привольной у него жизни, помчались мы по Барабинской степи к месту своего назначения.
Воспоминания о Пущине[601]
Н. В. Басаргин[602]
…Ялуторовский товарищ мой Пущин, умерший в России в 1859 г., был общим нашим любимцем, и не только нас, то есть своих друзей и приятелей, но и всех тех, кто знал его хотя сколько-нибудь. Мало найдется людей, которые бы имели столько говорящего в их пользу, как Пущин. Его открытый характер, его готовность оказать услугу и быть полезнымг его прямодушие, честность, в высшей степени бескорыстие высоко ставили его в нравственном отношении, а красивая наружность, особенный приятный способ объясняться, умение кстати безвредно пошутить и хорошее образование увлекательно действовали на всех, кто был знаком с ним и кому случалось беседовать с ним в тесном дружеском кругу.
Происходя из аристократической фамилии (отец его был адмирал) и выйдя из Лицея в гвардейскую артиллерию, где ему представлялась блестящая карьера, он оставил эту службу и перешел в статскую, заняв место Надворного Судьи в Москве. Помню и теперь, как всех удивил тогда его переход и как осуждали его, потому что в то время статская служба и особенно в низших инстанциях считалась чем-то унизительным для знатных и богатых баричей. Его же именно и была цель показать собою пример, что служить хорошо и честно своему отечеству все равно где бы то ни было, и тем, так сказать, возвысить уездные незначительные должности, от которых всего более зависит участь низших классов. Надобно сказать, что тогда он уже принадлежал к обществу и следовательно, полагал, что этим он исполняет обязанность свою как полезного члена в видах его цели.
В Чите и Петровском, находясь вместе со всеми нами, он только и хлопотал о том, чтобы никто из его товарищей не нуждался. Присылаемые родными деньги клал почти все в общую артель и жил сам очень скромно, никогда почти не был без долгов, которые при первой высылке денег спешил уплатить, оставаясь иногда без копейки и нуждаясь часто в необходимом. Это бескорыстие, или, лучше сказать, бессеребренность, доходила до крайних пределов и нередко ставила его самого в затруднительное и неловкое положение; но он всегда умел изворачиваться без вреда своей репутации и не нарушая правил строгой честности.
Нельзя сказать, чтобы и он не имел своих недостатков. Мнение света, то есть людей, его знающих, слишком много значило для него, и нередко он поступал вопреки своему характеру и правилам, чтобы заслужить одобрение большинства. Кроме того, у него была и еще слабость: это особенное влечение к женскому полу. Покуда он был молод, ее мало кто замечал и всякий более или менее извинял его, под старость же она казалась в строгом смысле предосудительной, хотя в отношении его и прощалась теми, кто хорошо его знал, ибо вполне искупалась многими другими его прекрасными качествами. Впоследствии именно эти недостатки были причиною его неблагоразумной женитьбы и отчасти преждевременной кончины.
М. С. Знаменский[603]
В передней стоял крестьянин, пришедший с просьбицей насчет своего делишка. И начал повествовать о своих горьких похождениях по судебным мытарствам. Из-за каждой фразы монотонного и нескладного рассказа так и выглядывали признаки: неуважения к личности, кулачной расправы, взяток, незаконности, словом, всех атрибутов тогдашней земской власти.
– Что же я-то могу сделать? – спросил Пущин.
– Да я уж не знаю, сделай что можешь, сделай божескую милость, а идти более не к кому, – безнадежно произнес мужик.
Сделав ему несколько вопросов и дав слово похлопотать за него где можно, Пущин возвратился к компании, сидевшей молча под тяжелым впечатлением крестьянского рассказа.
Хозяин, разрядившись двумя-тремя пропавшими даром каламбурами, закурил трубку, сел к письменному столу и принялся за письмо.
Вы ознакомились с фрагментом книги.