Читать книгу В сторону Свана (Марсель Пруст) онлайн бесплатно на Bookz (34-ая страница книги)
bannerbanner
В сторону Свана
В сторону СванаПолная версия
Оценить:
В сторону Свана

3

Полная версия:

В сторону Свана

Имя Безваль напомнило ему имя другой местности в той же области, Безвиль, соединенное при помощи тире еще с одним именем – Бреоте, которое он часто видел на географических картах; только впервые он обратил внимание, что это было также имя его друга, г-на де Бреоте, которого анонимное письмо упоминало в числе любовников Одетты. В конце концов, что касается г-на де Бреоте, в этом не было ничего невероятного; но положительно невозможно было заподозрить Одетту в физическом общении с г-жой Вердюрен. Из того, что Одетта иногда лгала, нельзя было заключить, что она никогда не говорила правду, и в словах, которыми она обменялась с г-жой Вердюрен и которые сама она передала Свану, он узнал те пустые, но опасные шуточки, которые часто, вследствие своей житейской неопытности и неискушенности в пороке, произносят женщины (выдавая тем самым свою невинность), менее всего способные – как, например, Одетта – воспламениться чувственным желанием к другой женщине. Между тем как, напротив, негодование, с каким она отвергла подозрения, которые сама же на мгновение невольно заронила в нем своим рассказом, как нельзя лучше гармонировало со всем, что ему было известно о вкусах и темпераменте его любовницы. Но в эту минуту, в силу одного из озарений ревности, аналогичного озарениям, открывающим поэту или ученому, обладавшим, до тех пор лишь несколькими рифмами и отрывочными наблюдениями, образ или закон, которые сообщат их произведениям силу и мастерство, Сван впервые вспомнил одну фразу, сказанную ему Одеттой года два тому назад: «О, г-жа Вердюрен в настоящее время ни о чем и слышать не хочет, кроме меня! У меня любовь с ней, она целует меня, хочет, чтобы я всюду разъезжала с ней, хочет, чтобы я говорила ей ты». Будучи далек тогда от предположения, будто фраза эта содержит в себе какую-либо связь с переданными Одеттой пошлыми замечаниями, предназначенными для создания атмосферы порока, он увидел в ней лишь доказательство теплых дружеских чувств. Теперь же воспоминание об этих нежностях г-жи Вердюрен вдруг ассоциировалось у него с воспоминанием об Одеттиных разговорах дурного тона. Он не мог больше мысленно разграничить то и другое и видел их перемешанными также в действительности, причем нежности сообщали некоторую серьезность и значительность шуткам, которые, в свою очередь, лишали нежности невинного характера. Он пошел к Одетте. Сел поодаль от нее. Не решался ее поцеловать, не зная, любовь или гнев пробудит в ней, пробудит в нем самом поцелуй. Он молчал, видя, как умирает их любовь. Вдруг он принял решение.

– Одетта, душа моя, – начал он, – я знаю, что я гнусен, но мне необходимо задать тебе несколько вопросов. Помнишь, какая мысль возникла у меня однажды по поводу твоих отношений с г-жой Вердюрен? Скажи мне, правда это? С ней или с какой-нибудь другой женщиной?

Она покачала головой, поджав губы, – движение, которое мы обыкновенно делаем, когда в ответ на чье-нибудь приглашение: «Вы пойдете посмотреть на кавалькаду? Вы будете на обозрении?» – мы хотим сказать, что не пойдем, что нам будет скучно. Но это покачивание головой, выражающее, таким образом, отказ от нашего участия в каком-нибудь еще не наступившем событии, вносит, по этой самой причине, некоторую неуверенность в отрицание нашего участия в событии прошедшем. Больше того: оно вызывает представление лишь о соображениях приличия, а вовсе не о принципиальном порицании, не о нравственной недопустимости. Когда Сван увидел этот знак Одетты, отрицавший его предположение, он понял, что в нем нет ничего невероятного.

– Я ведь говорила тебе; ты отлично знаешь, – прибавила она с видом раздраженным и обиженным.

– Да, я знаю; но вполне ли ты в этом уверена? Не говори мне: «Ты отлично знаешь», а скажи: «Я никогда не делала подобных вещей ни с одной женщиной».

Она повторила, как заученный урок, тоном ироническим и как бы желая, чтобы ее оставили в покое:

– Я никогда не делала подобных вещей ни с одной женщиной.

– Можешь ты поклясться мне на твоем образке Лагетской Богоматери?

Сван знал, что Одетта никогда не принесет ложной клятвы на этом образке.

– Боже, как ты мучишь меня! – воскликнула она, делая движение всем телом, точно желая освободиться от петли этого вопроса. – Ты с неба свалился? Что с тобой сегодня? Ты как будто поставил себе целью, чтобы я возненавидела тебя, прокляла тебя. Я хотела было восстановить дружеские отношения между нами, быть милой с тобой, как в прежние хорошие времена, и вот твоя благодарность!

Однако, не выпуская ее, как хирург, который ожидает конца спазмы, заставившей его прервать на время операцию, но ни в коем случае не отказаться от нее:

– Ты глубоко заблуждаешься, Одетта, предполагая, будто я хоть капельку сержусь на тебя, – сказал он мягко убедительным и фальшивым тоном. – Я никогда не говорю тебе о том, чего я не знаю, и я знаю всегда гораздо больше, чем говорю. Но ты одна способна смягчить, если сознаешься, вещи, наполняющие меня ненавистью к тебе, если я о них узнаю только от других. Причиной моего гнева на тебя является вовсе не твое поведение – я все прощаю тебе, потому что люблю тебя, – но твоя лживость, твоя бессмысленная лживость, принуждающая тебя упорствовать в отрицании вещей, мне известных. Но каким образом хочешь ты, чтобы я продолжал тебя любить, когда я слышу, как ты утверждаешь, клянешься мне в вещи, которая является заведомой ложью? Одетта, не продолжай этого мгновения, являющегося пыткой для нас обоих. Если ты хочешь покончить со всем этим сразу, ты навсегда будешь избавлена от неприятного тебе допроса. Поклянись мне на твоем образке, скажи да или нет, делала ты когда-нибудь эти вещи.

– Но откуда же я знаю? – вскричала она в бешенстве. – Может быть, очень давно, не отдавая себе отчета в том, что я делаю, может быть, два или три раза.

Сван предусмотрел все возможности. Действительность есть, следовательно, нечто, не имеющее никакого отношения к возможностям, как нанесенный нам удар кинжалом не имеет никакого отношения к медленному движению облаков над нашей головой, ибо эти слова «два или три раза» как бы вонзились живой раной в его сердце. В самом деле, какая странная вещь: эти слова «два или три раза», простые слова, слова, прозвучавшие в пространстве на некотором расстоянии от Свана, оказались способными до такой степени поразить его сердце, как если бы они действительно коснулись его, могли сделать Свана больным, словно принятый яд. Невольно вспомнились Свану слова, услышанные им у г-жи Сент-Эверт: «Я никогда не видела ничего более потрясающего, кроме вращающихся столиков». Испытываемое им страдание не имело никакого сходства с тем, что рисовало ему воображение. Не только потому, что и в часы самого крайнего недоверия к ней он все же редко воображал такое глубокое проникновение в нее зла, но еще и потому, что, даже когда он воображал себе это проникновение, оно оставалось неопределенным, расплывчатым, не соединялось с тем беспредельным ужасом, который излучался из слов «может быть, два или три раза», лишено было своеобразной жестокости, настолько же отличавшейся от всего, что было ему известно, как болезнь, которой мы бываем поражены в первый раз. И все же эта Одетта, являвшаяся источником всего этого зла, была ему не менее дорога, напротив, стала более драгоценной, как если бы, по мере роста его страдания, росло также благотворное действие успокоительного противоядия, которым обладала одна только эта женщина. Он хотел окружить ее большими заботами, как мы делаем это по отношению к болезни, когда вдруг обнаруживаем ее серьезность. Он хотел, чтобы ужасная вещь, которую, по ее словам, она сделала «два или три раза», не могла больше повториться. Для этого ему необходимо было неусыпно наблюдать за Одеттой. Часто можно слышать, что, указывая своему другу недостатки его любовницы, мы лишь укрепляем его привязанность к ней, потому что он не придает никакой веры нашим словам; но если он поверит нам, привязанность его возрастет в несравненно большей степени. Но, спрашивал себя Сван, как уберечь ее от зла? Он мог, пожалуй, оградить ее от общения с определенной женщиной, но ведь женщин много, и Сван понял, какое безумие нашло на него, когда, не застав Одетты в памятный вечер у Вердюренов, он воспламенился никогда не осуществимым желанием обладать другим существом. К счастью для Свана, под массой новых страданий, нахлынувших в его душу как орды варваров, в существе его залегала некоторая естественная основа, более древняя, более мягкая, совершавшая молчаливую работу, вроде той, что совершают клеточки раненого органа, немедленно приступающие к восстановлению поврежденных тканей, или мышцы парализованного члена, стремящиеся по-прежнему производить присущие им движения. Эти более древние, более автохтонные обитатели его души на мгновение поглотили все силы Свана на ту подсознательную восстановительную работу, которая сообщает иллюзию покоя выздоравливающему или подвергшемуся операции больному. На этот раз ослабление напряжения, обусловленное истощением, имело место, вопреки обыкновению, не столько в мозгу Свана, сколько в его сердце. Но все, однажды испытанное нами в жизни, стремится повториться вновь, и, подобно издыхающему животному, вздрагивающему в конвульсии, когда агония, казалось, уже окончена, сердце Свана, пощаженное на одно только мгновение, вновь было поражено свежей раной, нанесенной ему стихийно возвратившимся прежним страданием. Он вспомнил те залитые лунным светом вечера, когда, растянувшись в виктории, отвозившей его на улицу Лаперуз, он сладострастно взращивал в себе эмоции влюбленного, не ведая, какой отравленный плод они неизбежно должны будут принести. Но все эти мысли длились у него в течение одной только секунды, времени, какое ему нужно было для того, чтобы поднести руку к сердцу, перевести дух и изобразить на лице улыбку, долженствовавшую замаскировать его муку. Уже он вновь начал задавать вопросы. Ибо его ревность, принявшая на себя тягостную обязанность, от которой отказался бы злейший его враг, – поразить его сокрушительным ударом, насильственно познакомить его с самым жестоким страданием, какое он когда-либо испытывал, – его ревность не считала, что чаша страданий выпита им до дна, и пыталась нанести ему еще более глубокую рану. Подобно злому демону, ревность вдохновляла Свана и толкала его к гибели. Если пытка его не стала с самого начала безысходной, то это случилось не по его воле, а лишь благодаря Одетте.

– Дорогуша, – снова обратился он к ней, – теперь с этим покончено навсегда; скажи, это было с лицом, которое я знаю?

– Нет, клянусь тебе; к тому же, мне кажется, я преувеличила, у меня никогда дело так далеко не заходило.

Он улыбнулся и продолжал:

– Как тебе угодно. Все это пустяки, но жаль, что ты не можешь назвать мне имени. Если бы я мог наглядно представить себе лицо, это избавило бы меня от вечных мыслей о нем. Я говорю тебе в твоих интересах, чтобы не приставать к тебе больше с расспросами. Наглядное представление вещей действует так успокоительно. Ужаснее всего, когда мы теряемся в неопределенных догадках. Но ты была уже так мила со мной; я не хочу утомлять тебя. От всего сердца благодарю тебя за сделанное тобой для меня добро. С этим покончено. Одно только слово: как давно это было?

– О, Шарль, ты совсем замучил меня. Все это было давным-давно. Я никогда потом об этом не думала. Ты положительно хочешь снова отдать меня во власть этих мыслей. Ты преуспеешь, – подпустила она ему шпильку, не сознавая неуместности этих слов.

– Я хотел знать только, было ли это до нашего знакомства или после. Ведь это такой естественный вопрос. Это происходило здесь, в этой комнате? Не можешь ли ты точно указать мне какой-нибудь вечер, так, чтобы я вспомнил, что я делал в то время? Ведь ты же отлично понимаешь всю невероятность предположения, будто ты позабыла, с кем это у тебя случилось, Одетта, любовь моя.

– Право же, я не знаю; кажется, что в Булонском лесу однажды вечером, когда ты приехал за нами на Остров. Да, ты обедал в тот день у принцессы де Лом, – сказала она, обрадовавшись, что может сообщить точную подробность, свидетельствовавшую о ее правдивости. – За соседним столиком сидела женщина, с которой я уже очень давно не виделась. Она обратилась ко мне: «Пойдемте за скалу, полюбуемся озером, освещенным луной». Но я громко зевнула и ответила: «Нет, я устала, мне и здесь хорошо». Она стала уверять, что никогда озеро не было так красиво освещено луной. Я сказала ей: «Знаем мы эти сказки!» Я отлично видела, чего ей хотелось.

Одетта рассказала этот эпизод почти со смехом, оттого ли, что он казался ей как нельзя более естественным, оттого ли, что она думала уменьшить таким образом его значение, или же, наконец, желая придать себе таким образом больше смелости. Но, взглянув на лицо Свана, она изменила тон:

– Жестокий! Тебе доставляет удовольствие мучить меня, принуждать меня лгать только для того, чтобы ты оставил меня в покое.

Этот второй удар, нанесенный Свану, был еще более тяжким, чем первый. Никогда не предполагал он, что это случилось так недавно, почти на его глазах, лишь по наивности его ничего не заметивших, случилось не в неведомом ему прошлом, но в один из вечеров, который он отлично помнил, который он провел с Одеттой, который, казалось ему, он знал во всех подробностях и который приобретал теперь, ретроспективно, какой-то издевательский и жестокий характер; посреди него вдруг разверзалась зияющая пропасть – это мгновение на Острове в Булонском лесу. Не отличаясь большим умом, Одетта пленяла естественностью. Она рассказала и промимировала сцену с такой непосредственностью, что Сван, у которого захватило дух, ясно видел все: зевоту Одетты, место за скалой… Он слышал ее – веселый, увы! – ответ: «Знаем мы эти сказки!» Он чувствовал, что она больше ничего не скажет ему сегодня, что в настоящий момент ему нечего рассчитывать на дальнейшие разоблачения. Помолчав, он сказал ей:

– Бедняжка, извини меня – я сознаю, что делаю тебе больно; но теперь кончено. Больше я никогда не буду думать об этом.

Но она видела, что глаза его по-прежнему сосредоточены на вещах, которых он не знал, и на прошлом их любви, однообразном и сладостном в его памяти, поскольку оно было расплывчатым, том прошлом, которое разрывала теперь, как ножевая рана, минута на Острове в Лесу, при лунном свете, в то время как он обедал у принцессы де Лом. Но в нем так прочно укоренилась привычка находить жизнь интересной – восхищаться любопытными открытиями, которые можно было производить в ней, – что, даже испытывая страдание, которое, казалось ему, он не способен будет вынести долгое время, Сван говорил себе: «Жизнь поистине изумительна и таит в себе столько неожиданностей; по-видимому, порок – вещь гораздо более распространенная, чем мы думаем. Вот женщина, к которой я питал столько доверия, которая кажется такой простой, такой порядочной; если она и не отличалась строгими нравами, то все же производила впечатление нормальной и здоровой в своих вкусах и наклонностях. Получив чудовищный извет, я подвергаю ее допросу, и то немногое, в чем она сознается, разоблачает гораздо больше, чем я мог когда-либо подозревать». Но он не в силах был ограничиться этими бесстрастными замечаниями. Он пытался точно определить ценность ее рассказа, чтобы выяснить, часто ли она делала подобные вещи и способна ли делать их вновь. Он повторял сказанные Одеттой слова: «Я отлично видела, чего ей хотелось», «Два или три раза», «Знаем мы эти сказки!» – но они всплывали в памяти Свана не безоружные: каждое из них держало нож и наносило им новый удар. Подобно больному, который не в силах удержаться от совершения каждую минуту движения, причиняющего ему боль, он то и дело повторял себе слова: «Мне и здесь хорошо», «Знаем мы эти сказки!» – но боль была так мучительна, что ему пришлось остановиться. Он поражался, что действия, к которым до сих пор он относился всегда легко, с улыбкой, теперь стали для него серьезными и тяжелыми, как болезнь, могущая иметь роковой исход. Он знал многих женщин, которых мог бы попросить следить за Одеттой. Но можно ли было рассчитывать, что они станут на его новую точку зрения и откажутся от точки зрения, которая так долго была ему свойственна, которая всегда руководила им в его галантных похождениях? Разве не скажут они ему со смехом: «Гадкий ревнивец, во что бы то ни стало желающий лишить других наслаждения». Какая пропасть, внезапно разверзшаяся, стремительно увлекла его (того самого Свана, который в прежнее время получал от своей любви к Одетте лишь самые утонченные наслаждения) в этот новый круг ада, откуда он не видел никакого выхода? Бедная Одетта! Он не проклинал ее. Вина ее была невелика. Разве не рассказывали ему, что еще почти ребенком она была продана в Ницце собственной матерью одному богатому англичанину. Но какая мучительная истина открывалась теперь для него в этих строках «Дневника поэта» Альфреда де Виньи, которые раньше он читал совершенно равнодушно: «Мужчина, воспламеняющийся страстью к женщине, должен спросить себя: «Кем она окружена? Какова была ее прошлая жизнь?» Все его будущее счастье зависит от ответа на эти вопросы». Сван поражался, что простые фразы, мысленно произнесенные им, вроде: «Знаем мы эти сказки!» – или: «Я отлично видела, чего ей хотелось», – могли причинять ему такую боль. Но он понимал, что то, что казалось ему простыми фразами, было на самом деле кусками остова, на котором держалось и каждую минуту могло стать для него ощутимым мучение, испытанное им во время рассказа Одетты. Ибо он вновь испытывал теперь это же самое мучение. Что толку было в том, что теперь он знал, – и даже, с течением времени, понемногу забывал, простил, – каждый раз, когда он повторял себе ее слова, прежнее мучение воссоздавало его таким, как он был до признания Одетты: ничего не знающим, доверчивым; безжалостная ревность вновь ставила его, чтобы больнее поразить признанием Одетты, в положение человека, еще не знающего правды; прошло несколько месяцев, а этот старый рассказ по-прежнему потрясал его, как неожиданное открытие. Он поражался страшной воссозидающей силе своей памяти. Лишь ослабление этой производительницы, плодородие которой уменьшается с возрастом, способно было вселить в него надежду на облегчение его страданий. Но когда способность причинять ему страдание, присущая словам Одетты, как бы несколько истощалась, вдруг одно из ее слов, на которых внимание Свана до сих пор меньше останавливалось, слово почти новое, приходило на смену тех, что он часто повторял, и поражало его со свежей силой. Воспоминание о вечере, когда он обедал у принцессы де Лом, было мучительно, но оно являлось не более чем центром его мучений. Мучения эти смутно излучались кругом на все смежные дни. И какого бы пункта он ни касался в своих воспоминаниях о лете, когда Вердюрены так часто обедали на Острове в Булонском лесу, все они причиняли ему боль. Боль столь нестерпимую, что мало-помалу любопытство, возбуждавшееся в нем ревностью, было нейтрализовано страхом новых мучений, которым он подверг бы себя, удовлетворяя это любопытство. Он отдавал себе отчет, что весь период жизни Одетты до ее знакомства с ним, период, который он никогда не пытался наглядно представить себе, являлся не абстрактным протяжением, неопределенно рисовавшимся ему, но состоял из ряда определенных лет, наполненных конкретными событиями. Однако он не собирал о них более обстоятельных сведений, боясь, как бы это бесцветное, текучее и выносимое прошлое не приобрело осязательного поганого тела, индивидуального дьявольского лица. Как и раньше, он не делал попыток узнать его, но теперь уже не вследствие умственной лени, а из страха причинить себе страдание. Он надеялся, что наступит наконец день, когда он в силах будет слышать слова «Остров в Булонском лесу», «принцесса де Лом», не ощущая больше терзаний, и находил неблагоразумным требовать от Одетты произнесения новых слов, названий мест и упоминания различных событий, которые вновь пробудили бы в нем в другой форме едва только утихнувшую боль.

Но часто сама Одетта, помимо своей воли, не отдавая себе отчета в том, что она делает, разоблачала ему вещи, которых он не знал, которые страшился теперь узнать; в самом деле, Одетта не имела никакого представления о размерах пропасти, вырытой пороком между ее реальной жизнью и жизнью относительно невинной, созданной воображением Свана, которую, как и теперь еще ему часто казалось, ведет его любовница: порочное существо, неизменно надевающее на себя личину добродетели в присутствии людей, от которых ему хочется скрыть свои пороки, не располагает мерилом, с помощью которого оно могло бы отдать себе отчет, насколько эти пороки (чей непрерывный рост ускользает от его сознания) мало-помалу отвлекают его от нормального образа жизни. Сожительствуя в уме Одетты с представлениями поступков, которые она утаивала от Свана, другие ее поступки мало-помалу окрашивались в цвет поступков утаиваемых, заражались ими, так что она не способна была подметить в них ничего странного, и они не звучали фальшиво в той специфической обстановке, куда она их поместила; но когда она рассказывала о них Свану, тот ужасался: так явственно выдавали они атмосферу, которой были окружены. Однажды он попробовал, в неоскорбительной для нее форме, спросить Одетту, не имела ли она когда-нибудь дела со своднями. По правде говоря, он был убежден, что Одетта была в этом неповинна; анонимное письмо поселило некоторое подозрение в его уме, но поселило чисто механически; подозрение это не встретило никакого доверия, но все же запало в него, и Сван, желая освободиться от чисто физического беспокойства, вызванного присутствием этого постороннего тела, попросил Одетту вырвать его с корнем. «Нет, дорогой, нет! Нельзя сказать, чтобы они не старались всячески завлечь меня, – продолжала она с улыбкой удовлетворенного тщеславия, не замечая совершенной неуместности этой улыбки в присутствии Свана. – Не далее как вчера одна из них целых два часа поджидала меня, предлагая мне какие угодно деньги. По-видимому, какой-то посол сказал ей: «Я застрелюсь, если вы не приведете ее ко мне». Ей сказали, что я уехала, но она все сидела и сидела, так что в заключение мне самой пришлось выйти и сказать ей, чтобы она убиралась. Хотелось бы мне, чтобы ты видел, какой прием оказала я ей; моя горничная, слышавшая все из соседней комнаты, передавала мне, что я заорала на весь дом: «Говорю вам, что я не желаю! Удивительная мысль пришла вам в голову, нечего сказать. Мне кажется, что я вольна делать, что мне нравится! Добро бы еще, я нуждалась в деньгах, тогда это было бы, пожалуй, понятно…» Консьерж получил приказание не пускать ее больше; он скажет, что я уехала за город. Ах, как хотелось бы мне, чтобы ты был спрятан где-нибудь поблизости! Я уверена, что ты остался бы доволен, голубь мой. Ты видишь, что она все же хорошая, твоя маленькая Одетта, несмотря на все гадости, которые болтают о ней».

Таким образом, даже когда она сознавалась – как в данном случае – в поступках, которые, по ее мнению, стали ему известными, эти признания скорее служили для Свана отправным пунктом для новых подозрений, чем могли положить конец прежним сомнениям. Ибо признания Одетты никогда точно не соответствовали его подозрениям. Напрасно Одетта тщательно удаляла из своих рассказов все существенное, – в какой-нибудь побочной детали всегда оставалось нечто такое, о чем Сван и не помышлял, что подавляло его неожиданностью и побуждало изменить представление о характере своей ревности. И он больше не в силах был забыть эти признания. Душа его носила их с собой, отбрасывала прочь, затем снова баюкала, как река трупы утопленников. И была насквозь отравлена ими.

Однажды Одетта рассказала ему о визите, сделанном ей Форшвилем в день праздника Париж-Мурсия. «Как, ты уже тогда была знакома с ним? Ах да, конечно», – поправился он, чтобы не производить впечатления человека, ничего не знающего. И вдруг он вздрогнул при мысли, что в день этого праздника Париж-Мурсия, когда он получил от нее письмо, так бережно им хранимое, Одетта, может быть, завтракала с Форшвилем в «Золотом доме». Она поклялась ему, что нет. «Все же «Золотой дом» напоминает мне об одном твоем уверении, которое, я знаю, было неправдой», – сказал он с целью напугать ее. «Да, я не была там в тот вечер, когда ты искал меня у Прево, а сказала тебе, что только что вышла оттуда», – ответила она (предположив, по выражению его лица, будто ему это известно) с решимостью, объяснявшейся не столько цинизмом, сколько робостью, боязнью рассердить Свана, которую из самолюбия она хотела скрыть, и, наконец, желанием показать, что она способна быть откровенной. Вот почему слова Одетты хлестнули его с меткостью и силой, присущими ударам палача, хотя они и не были жестокими, ибо Одетта произнесла их, не сознавая, какую боль причиняет Свану; она даже рассмеялась, правда, главным образом с той целью, чтобы не показаться униженной или смущенной. «Да, это верно, я не была в «Золотом доме»; я шла тогда от Форшвиля. Я действительно была у Прево – я правду сказала тебе, – он встретил меня там и пригласил зайти взглянуть на его гравюры. Но в это время к нему кто-то пришел. Я сказала тебе, что иду из «Золотого дома», так как боялась, что ты на меня рассердишься. Ведь, правда, это было мило с моей стороны? Предположим, что я была не права, но я, по крайней мере, откровенно признаюсь тебе в этом сейчас. Зачем бы мне понадобилось скрывать от тебя, что я завтракала с ним в день праздника Париж-Мурсия, если бы это была правда? Тем более что в то время мы еще не были хорошо знакомы друг с другом, не правда ли, дорогой мой?» В ответ он только улыбнулся малодушной улыбкой человека, вдруг обессилевшего под действием этих уничтожающих слов. Значит, даже в месяцы, о которых он никогда не решался вспоминать, ибо они были преисполнены счастья, в те месяцы, когда она любила его, она уже лгала ему! И кроме этого момента (первого вечера, когда ими «свершена была катлея»), когда она сказала ему, что идет из «Золотого дома», сколько, должно быть, было других моментов, так же точно таивших в себе ложь, о которой Сван совсем не подозревал. Он вспомнил, как она сказала однажды: «Мне стоит только сказать г-же Вердюрен, что было не готово мое платье или что мой кеб запоздал. Всегда есть способ вывернуться». Для него тоже, вероятно, сколько раз, когда она вскользь произносила эти слова, объяснявшие опоздание, оправдывавшие изменение часа свидания, они должны были маскировать, хотя он тогда вовсе и не подозревал об этом, какую-нибудь ее интрижку с другим, – другим, которому она говорила: «Мне стоит только сказать Свану, что было не готово мое платье, что мой кеб запоздал. Всегда есть способ вывернуться». И, обращаясь к самым сладким своим воспоминаниям, к самым безыскусственным словам, сказанным ему Одеттой в то золотое время, которым он верил, как словам Евангелия, к самым прозаическим ее действиям, о которых она рассказывала ему, к самым привычным для него местам: квартире ее портнихи, авеню Булонского леса, ипподрому, Сван чувствовал возможность скрытого (замаскированного тем избытком времени, который, даже в наитщательнейше распределенных днях, оставляет некоторые свободные промежутки, некоторое незаполненное пространство, и может служить прибежищем для ряда утаиваемых нами поступков) проникновения туда лжи, пятнавшей все, что оставалось у него самого дорогого, его лучшие вечера, самое улицу Лаперуз, которую Одетта постоянно покидала не в те часы, что она называла ему; повсюду распространявшей в известной степени тот мрачный ужас, что он ощутил, услышав ее признание относительно «Золотого дома», и, подобно нечистым тварям в «Разрушении Ниневии», разрушавшей, камень за камнем, все его прошлое… Если теперь он отворачивался каждый раз, когда в памяти его всплывали жестокие слова «Золотой дом», то это объяснялось уже не тем, что они напоминали ему, как это случилось совсем еще недавно, на вечере у г-жи де Сент-Эверт, давно утраченное счастье, но тем, что с ними связывалось представление горя, которое он сейчас только осознал. Потом слова «Золотой дом» постигла та же участь, какая постигла слова «Остров в Булонском лесу»: они мало-помалу перестали причинять страдание Свану. Ибо мы ошибочно считаем нашу любовь и нашу ревность едиными, непрерывными, неделимыми чувствами. Они состоят из бесчисленных, сменяющих друг друга и разнородных чувств, каждое из которых мимолетно, но общая совокупность которых, благодаря непрерывному их чередованию, создает впечатление сплошности, иллюзию единства. Жизнь любви Свана, постоянство его ревности складывались из смерти, из непостоянства, из бесчисленных желаний, бесчисленных сомнений, предметом которых неизменно оставалась Одетта. Если бы он был надолго разлучен с ней, то умиравшие чувства не замещались бы в нем новыми. Но присутствие Одетты продолжало попеременно засевать сердце Свана то нежностью, то подозрениями.

bannerbanner