Читать книгу В сторону Свана (Марсель Пруст) онлайн бесплатно на Bookz (10-ая страница книги)
bannerbanner
В сторону Свана
В сторону СванаПолная версия
Оценить:
В сторону Свана

3

Полная версия:

В сторону Свана

– Я уверена, что, если бы вы попросили его преосвященство, – мягко замечала тетя, уже начинавшая чувствовать утомление, – он не отказал бы вам в новых витражах.

– Надейтесь на это, госпожа Октав, – отвечал кюре. – Но ведь как раз его преосвященство и поднял шум вокруг этого злосчастного витража, доказывая, что он изображает Жильбера Дурного, сеньора Германтского, прямого потомка Женевьевы Брабантской, которая была родом из Германта, получающего отпущение от святого Илера.

– Но где же там святой Илер?

– Представьте, он там есть. Разве вы никогда не обращали внимания на даму в желтом платье в углу витража? Вот это и есть святой Илер, которого, вы ведь знаете, в некоторых провинциях называют также святой Илье, святой Элье и даже, в Юре, святой Или. Впрочем, эти разнообразные искажения латинского Sanctus Hilarius являются далеко не самыми любопытными из числа искажений, которым подверглись имена святых. Возьмем, например, вашу покровительницу, добрейшая Евлалия, Sancta Eulalia; знаете, кем она стала в Бургундии? Святым Элуа, ни больше ни меньше: она стала святым. Представьте себе, Евлалия: после вашей смерти вас превратят в мужчину!

– Его преподобие всегда подшучивает над бедной девушкой.

– Брат Жильбера, Карл Косноязычный, был благочестивый принц, но, рано лишившись отца, Пипина Безумного, умершего от последствий душевной болезни, он осуществлял верховную власть со всем высокомерием молодости, не получившей надлежащего воспитания, так что стоило только физиономии какого-нибудь горожанина ему не понравиться, и он истреблял все население города до последнего человека. Жильбер, желая отомстить Карлу, велел сжечь церковь в Комбре, древнейшую церковь, ту, что Теодебер, покидая со своим двором сельскую резиденцию, которая была у него неподалеку, в Тиберзи (Theodeberciacus), и отправляясь в поход на Бургундов, дал обет построить над гробницей Святого Илера, если блаженный поможет ему одержать победу. От этой церкви осталась теперь только крипта, куда Теодор, вероятно, водил вас; все остальное сожжено Жильбером. В конце концов он разбил несчастного Карла с помощью Вильгельма Завоевателя (кюре произносил Вилельма), что является причиной частого посещения англичанами этого места. Но ему, по-видимому, не удалось снискать к себе любовь жителей Комбре, ибо они накинулись на него, когда он выходил от мессы, и отсекли ему голову. Впрочем, у Теодора есть книжечка – он дает ее всем желающим, – в которой вы можете найти все подробности этой истории… Но самой любопытной достопримечательностью нашей церкви бесспорно является широкий вид, открывающийся с колокольни. Он поистине грандиозен. Понятное дело, при вашем состоянии я не посоветовал бы вам подниматься на наши девяносто семь ступенек – как раз половина числа ступенек лестницы знаменитого Миланского собора. Есть чему утомить самого здорового человека, тем более что, поднимаясь, вы должны согнуться в три погибели, если не хотите разбить себе лоб, и своим платьем вы сметаете всю паутину с лестницы. В довершение всего, вам нужно будет тепло одеться, – продолжал кюре, не замечая негодования тети от одной мысли, что она способна вскарабкаться таким образом на колокольню, – потому что, когда вы взберетесь наверх, вас обдаст сильным ветром! Некоторые лица утверждают даже, что они чувствовали там ледяной холод. Но на это не обращают внимания: по воскресеньям всегда набираются группы, подчас приходящие даже издалека, чтобы полюбоваться красивой панорамой, и все уходят очарованные. Да, в следующее воскресенье, если удержится погода, вы, наверное, найдете там множество народа, потому что на это воскресенье приходятся Рогации. Нужно признать, впрочем, что вид оттуда действительно сказочный: на равнине открываются уголки, каждый из которых обладает своей особенной прелестью. Когда погода ясная, бывает виден даже Вернейль. В довершение всего, оттуда можно сразу обнять взором места, которые обыкновенно вы видите раздельно, например течение Вивоны и рвы Сент-Ассиз-ле-Комбре, от которых река отделена завесой высоких деревьев, или же всю совокупность каналов Жуи-ле-Виконт (Gaudiacus vice comitis[12], как вам, конечно, известно). Каждый раз, как я бывал в Жуи, я видел только один какой-нибудь кусок канала, затем, когда поворачивал за угол, видел другой кусок, но тогда у меня пропадал из виду первый. Напрасны бывали мои усилия мысленно связать их вместе: получить общую картину мне не удавалось. С колокольни Сент-Илер дело другое: оттуда вы видите все сразу, как на географической карте. Только воды нельзя различить: вам кажется, будто весь город покрыт большими щелями, рассекающими его такими правильными линиями, что он похож на краюху хлеба, куски которой еще держатся вместе, но уже отрезаны друг от друга. Чтобы получить вполне ясную картину, нужно было бы находиться сразу в двух местах: на колокольне Сент-Илер и в Жуи-ле-Виконт.

Кюре до такой степени утомлял тетю, что, когда он наконец откланивался, ей приходилось отпускать также и Евлалию.

– Возьмите, бедная моя Евлалия, – говорила тетя слабым голосом, вынимая монету из маленького кошелька, лежавшего у нее под рукою, – вот вам: не забывайте меня в своих молитвах.

– Что вы, госпожа Октав, не знаю, право, брать ли мне; вы хорошо знаете, не ради этого я прихожу сюда! – говорила Евлалия каждый раз все с тем же колебанием и тем же замешательством, как если бы ей впервые приходилось получать эту монету, и каждый раз с выражением недовольства на лице, которое забавляло тетю, но никогда не бывало ей неприятно; и если случалось, что Евлалия, беря монету, имела не столь недовольный вид, как обыкновенно, тетя говорила:

– Не понимаю, что это случилось с Евлалией; я ведь дала ей столько же, как и всегда, а она между тем совсем не казалась удовлетворенной.

– Я думаю, однако, что ей нельзя пожаловаться, – вздыхала Франсуаза, склонная рассматривать как мелочь все, что давала ей тетя для нее самой или для ее детей, и как бессмысленно расточаемые для неблагодарной сокровища те монетки, что совались каждое воскресенье в руку Евлалии, впрочем, так незаметно, что Франсуазе никогда не удавалось их видеть. Нельзя сказать, чтобы Франсуаза хотела сама получить деньги, которые тетя давала Евлалии. Она радовалась тетиному достатку, зная, что богатства хозяйки автоматически возвышают и красят ее служанку в глазах посторонних и что она, Франсуаза, окружена почетом и прославлена в Комбре, Жуи-ле-Виконте и других местах благодаря многочисленным фермам моей тети, частым продолжительным посещениям кюре и огромному количеству выпитых тетею бутылок виши. Франсуаза была скупа лишь по отношению к тетиным богатствам; если бы ей было поручено управление тетиным имуществом, что было ее заветнейшей мечтой, то она охраняла бы его от посягательств посторонних с материнской свирепостью. Она, впрочем, не видела бы большой беды в том, чтобы тетя, которая, как она знала, была неизлечимо щедрой, поддавалась добрым порывам и дарила свои вещи, если бы тетя делала эти подарки только богатым. Вероятно, она чувствовала, что богатые люди, поскольку они не нуждались в тетиных подарках, не могут быть заподозрены в симуляции любви к тете из корыстных расчетов. Кроме того, подарки лицам, занимавшим высокое общественное положение и обладавшим большим состоянием, например г-же Сазра, г-ну Свану, г-ну Леграндену, г-же Гупиль, особам «того же ранга», что и тетя, которые «на равной ноге с нею», казались Франсуазе как бы составной частью обычаев странной и блестящей жизни богатых людей, которые охотятся, дают балы и обмениваются визитами, жизни, на которую она взирала с умиленной улыбкой. Но дело обстояло совсем иначе, если благодетельствуемые щедротами тети принадлежали к тому общественному разряду, который Франсуаза называла: «люди как я» – или: «люди не лучше меня», – разряду, наиболее ею презираемому, если только лица, входившие в его состав, не обращались к ней: «мадам Франсуаза», показывая этим обращением, что считают себя «ниже ее». Когда же она убедилась, что, несмотря на ее увещания, тетя продолжает поступать по-своему и швыряет деньги – так, по крайней мере, думала Франсуаза – людям недостойным, то стала находить очень ничтожными подарки, получаемые ею самой от тети, по сравнению с фантастическими суммами, расточаемыми тетей на Евлалию. Не было такой значительной фермы в окрестностях Комбре, которую, по мнению Франсуазы, Евлалия не была бы в состоянии без труда приобрести на капиталы, составившиеся у нее в результате посещений тети. Правда, Евлалия оценивала так же высоко несчетные и запрятанные богатства Франсуазы. По уходе Евлалии Франсуаза обыкновенно изрекала самые злобные пророчества на ее счет. Она ненавидела Евлалию, но боялась ее и считала себя обязанной, когда Евлалия была у тети, строить ей «приветливое лицо». Зато она отводила душу после ухода тетиной фаворитки, правда никогда не называя ее по имени, а только намекая на нее в форме сивиллиных оракулов или суждений общего характера, вроде изречений Екклезиаста, но так выраженных, что их специальное назначение не могло ускользнуть от внимания тети. Увидев, через приподнятый уголок занавески, что Евлалия закрыла за собой выходную дверь: «Льстецы умеют расположить к себе и обобрать человека, но терпение, терпение; Господь накажет их всех, когда придет срок», – говорила она с косвенным многозначительным взглядом Иоаса, имеющего в виду одну только Гофолию, когда он произносит:

Как дождевой поток, промчится счастье злого.

Но когда вместе с Евлалией приходил также кюре и его нескончаемый визит истощал все тетины силы, Франсуаза удалялась из комнаты вслед за Евлалией, со словами:

– Госпожа Октав, я оставлю вас, вам нужно отдохнуть, у вас очень утомленный вид.

И тетя даже не отвечала ей, а только испускала вздох с таким видом, точно это был последний, закрыв глаза совсем как покойница. Но едва только Франсуаза спускалась вниз, как по всему дому раздавались четыре оглушительных звонка, и тетя, выпрямившись на кровати, кричала:

– Ушла уже Евлалия? Можете себе представить: я забыла спросить ее, успела ли г-жа Гупиль прийти в церковь до возношения даров! Скорее догоните ее!

Но Франсуаза возвращалась одна: Евлалия была уже далеко.

– Ужасно досадно, – говорила тетя, покачивая головой. – Единственная важная вещь, которую мне нужно было узнать у нее.

Так проходила жизнь тети Леонии, всегда одинаковая, в мягком однообразии того, что с напускным пренебрежением, но с глубокой нежностью она называла своим «скучным времяпрепровождением». Окруженное всеобщим уважением не только в нашем доме, где каждый из нас, узнав на опыте всю бесполезность советов более гигиенического образа жизни, мало-помалу покорился необходимости признавать его, но даже в городе, где, на расстоянии трех улиц от нас, упаковщик, перед тем как заколачивать свои ящики, посылал спросить Франсуазу, не «отдыхает» ли тетя, – это скучное времяпрепровождение было все же потревожено однажды в тот год. Подобно незаметному для людских взоров созреванию скрытого между листьев плода и его механическому отделению от ветки, однажды ночью совершилось разрешение от бремени судомойки. Боли ее были невыносимы, и, за отсутствием в Комбре повивальной бабки, Франсуазе пришлось до зари отправиться за акушеркой в Тиберзи. Крики судомойки не дали тете «отдохнуть», и она испытывала большую нужду в услугах Франсуазы, между тем как та, несмотря на короткое расстояние, вернулась очень поздно. Вот почему мама сказала мне утром: «Пойди посмотри, не нужно ли чего тете». Я вошел в первую комнату и через открытую дверь увидел, что тетя спит, лежа на боку; я услышал ее легкое всхрапывание. Я собирался уже потихоньку уйти, но произведенный мною шум, вероятно, вторгся в ее сон и «переменил скорость», как говорят теперь об автомобилях, ибо музыка тетиного храпа на секунду прервалась и возобновилась в более низком тоне; затем тетя проснулась и слегка повернула в мою сторону лицо, так что я мог его увидеть; на нем было выражение ужаса; тете, очевидно, снился только что страшный сон. В том положении, в котором тетя лежала, она не могла видеть меня, и я замер на месте, не зная, нужно ли мне подойти или удалиться; но тетя, по-видимому, уже пришла к сознанию действительности и убедилась в иллюзорности напугавшего ее сновидения; радостная улыбка, благоговейная признательность Богу, устроившему так, что наша жизнь менее жестока, чем сновидения, слабо озарила ее лицо, и, по своей привычке вполголоса разговаривать с собою, когда она считала, что в комнате никого нет, тетя стала бормотать: «Слава Богу! Кроме рожающей судомойки, у нас нет здесь никаких тревог. А только что мне снилось, будто мой бедный Октав воскрес и хочет заставить меня выходить каждый день на прогулку!» Рука ее потянулась к лежавшим на ночном столике четкам, но тут сон снова овладел ею и не дал ей силы достать четки: она заснула, успокоенная, а я вышел на цыпочках из комнаты, так что ни она сама и никто другой никогда не узнали того, что я подглядел и подслушал.

Говоря, что, за исключением таких редких событий, как эти роды, «скучное времяпрепровождение» тети никогда не подвергалось никаким изменениям, я не принимаю в расчет тех перемен, которые, повторяясь всегда в тождественной форме, через одинаковые промежутки времени, были не больше чем однообразным узором на однообразном фоне ее жизни. Так, по субботам Франсуаза отправлялась после двенадцати часов на рынок в Руссенвиль-ле-Пен, и поэтому завтрак для всех нас бывал часом раньше. И тетя настолько привыкла к этому еженедельному нарушению своих привычек, что сжилась с ним так же, как и с остальными своими привычками. Она настолько «свыклась» с ним, как говорила Франсуаза, что, если бы ей пришлось в какую-нибудь субботу дожидаться завтрака лишний час, это в такой же степени выбило бы ее из колеи, как необходимость перенести свой завтрак в какой-нибудь другой день на субботний час. Этот более ранний завтрак сообщал, впрочем, субботе, для всех нас, своеобразную физиономию, снисходительную и в достаточной степени привлекательную. В момент, когда в другие дни нужно было жить еще целый час до звонка, объявлявшего о том, что кушать подано, мы знали, что через несколько секунд мы увидим преждевременное появление салата из цикория, омлета, незаслуженного бифштекса. Периодическое возвращение этой асимметричной субботы было одним из тех маленьких внутренних, местных, почти гражданских событий, которые, при спокойном течении жизни и устойчивом общественном строе, создают своего рода национальную связь и становятся излюбленной темой разговоров, шуток и разукрашенных по желанию рассказчика анекдотов; оно могло бы послужить совсем готовым ядром для эпического цикла, если бы кто-нибудь из нас обладал поэтическим талантом. С самого утра, еще не успев одеться, без всякого разумного повода, просто ради удовольствия испытать силу солидарности, мы говорили друг другу в хорошем настроении, сердечно, с патриотическим чувством: «Торопитесь; нельзя терять времени; не забывайте, что сегодня суббота!» – в то время как тетя болтала с Франсуазой и в предвидении более длинного, чем обыкновенно, дня говорила: «Вам, пожалуй, следовало бы приготовить им хороший кусок телятины, ведь сегодня суббота». Если в половине одиннадцатого кто-нибудь по рассеянности вынимал часы и говорил: «Однако! Еще целых полтора часа до завтрака», – то все другие с неподдельным восторгом кричали ему: «Что с вами, о чем вы думаете? Вы забыли, что сегодня суббота!» Мы хохотали еще целую четверть часа после этого и решали подняться наверх рассказать об этой забывчивости тете, чтобы позабавить и ее. Физиономия самого неба, казалось, менялась. После завтрака даже солнце, сознавая, что бывала суббота, лишний час прохлаждалось в зените, и если кто-нибудь, думая, что мы опаздываем на прогулку, говорил: «Как, только два часа?» – услышав два удара, раздававшиеся с колокольни Сент-Илер (которые обыкновенно никого еще не встречали на пустынных по случаю завтрака или полуденного отдыха дорогах и на берегах светлой и быстрой речки, покинутой даже удильщиками, и одиноко скользили по пустому небу, где плавало разве какое-нибудь ленивое облачко), то все хором отвечали ему: «Вас вводит в заблуждение то, что мы позавтракали часом раньше; вы забываете, что сегодня суббота!» Удивление варвара (мы называли так каждого, кто не знал особенностей субботы), явившегося в одиннадцать часов поговорить с моим отцом и застававшего нас за столом, бывало одной из тех вещей, которые веселили Франсуазу, как ничто другое в ее жизни. Но если она находила смешным, что озадаченный посетитель не знал, что мы завтракаем по субботам часом раньше, то еще более смешило ее то, что мой отец (узкому шовинизму которого она, впрочем, симпатизировала от всего сердца), совершенно не допуская, чтобы этот варвар мог не знать такой простой вещи, отвечал гостю, не пускаясь в дальнейшие объяснения, когда тот с изумлением заставал нас уже в столовой: «Разве вы не знаете? Сегодня суббота!» Дойдя до этого места в своем рассказе, Франсуаза останавливалась, чтобы вытереть выступившие у нее от смеха слезы, после чего, желая еще больше увеличить испытываемое ею удовольствие, продолжала диалог, придумывала ответ посетителя, которому слово «суббота» не говорило ничего. И мы не только не имели ничего против этих добавлений, но еще и не довольствовались ими, говоря Франсуазе: «Но, наверное, он сказал еще что-нибудь. В первый раз, когда вы рассказывали нам об этом, у вас было длиннее». Даже двоюродная бабушка оставляла свою работу, поднимала голову и смотрела на нас поверх очков.

Особенностью субботы было еще и то, что в мае мы ходили в этот день после обеда в церковь на майские службы Деве Марии.

Так как мы встречали там иногда г-на Вентейля, сурово осуждавшего «прискорбную неопрятность молодых людей, к которой относятся так снисходительно в настоящее время», то мама тщательно осматривала, все ли у меня в порядке, затем мы отправлялись в церковь. Помню, что именно в «месяце служб Деве Марии» я начал любить боярышник. Боярышник был не просто в церкви, этом хотя и святом месте, но в которое всем нам был открыт доступ; положенный на самом престоле, неотделимый от таинства, в совершении которого он принимал участие, он протягивал между свеч и священных сосудов свои горизонтально прикрепленные одна над другою ветви, создавая праздничное убранство; и еще большую прелесть ему придавали гирлянды темной листвы, в изобилии усеянной, словно фата новобрачной, букетиками бутонов ослепительной белизны. Хотя я решался смотреть на это роскошное убранство только украдкой, я чувствовал, что оно было живым и что сама природа, вырезывая этот лиственный узор и изысканно украшая его белоснежными бутонами, позаботилась о создании подобающей декорации для того, что было одновременно народным празднеством и торжественным таинством. Выше, над престолом, там и сям с беззаботной грацией раскрывались венчики цветов, поддерживая так небрежно, словно легчайший, почти воздушный наряд, пучки тонких как паутинка тычинок, окутывавших цветы туманной дымкой, что, следуя за ними взором, пытаясь подражать в глубине своего существа движению их расцветания, я представлял его себе похожим на резкое и своенравное движение головки с кокетливым взглядом прищуренных глаз, принадлежавшей какой-нибудь ветреной и живой молоденькой девушке в белом платье. Г-н Вентейль приходил с дочерью и садился рядом с нами. Он был из хорошей семьи и преподавал когда-то музыку сестрам моей бабушки; после смерти своей жены и получения наследства он поселился в окрестностях Комбре, и мы часто принимали его в нашем доме. Но, будучи человеком крайне щепетильным, он перестал приходить к нам, чтобы не встречаться со Сваном, который вступил «в крайне неприличный», по словам Вентейля, «брак в духе времени». Моя мать, узнав, что он занимается музыкальной композицией, сказала ему из любезности, что, когда она придет к нему в гости, он непременно должен будет сыграть ей что-нибудь из своих произведений. Г-н Вентейль с большим удовольствием сыграл бы, но его вежливость и внимание к другим доходили до такой тонкости, что он всегда становился на место тех людей, в обществе которых ему случалось бывать, и боялся наскучить им или показаться в их глазах эгоистом, поступая согласно своему желанию или хотя бы только давая угадать это желание. Я обыкновенно сопровождал моих родителей в дни, когда они приходили к нему в гости, но мне разрешалось оставаться на дворе, и так как дом г-на Вентейля, Монжувен, стоял у подошвы покрытого кустарником пригорка, на котором я прятался, то я находился на уровне гостиной второго этажа, на расстоянии всего какого-нибудь полуметра от окна. Когда слуга докладывал ему о приходе моих родителей, г-н Вентейль поспешно подбегал к роялю и ставил на видное место нотную тетрадь. Но как только родители мои входили, он убирал ее и прятал в уголок. Вероятно, он боялся создать впечатление, будто он рад видеть их только потому, что это дает ему случай сыграть им что-нибудь из своих произведений. И каждый раз, когда моя мать во время визита пыталась заговорить с ним о только что убранной им тетради, он неизменно повторял: «Понять не могу, кто это поставил ее на рояль; ей на нем совсем не место» – и переводил разговор на другие темы, именно потому, что они меньше интересовали его. Единственной его страстной привязанностью была привязанность к дочери, но дочь эта, с наружностью мальчика, казалась с виду такой крепкой и сильной, что нельзя было удержаться от улыбки при виде заботливости, которой окружал ее отец, всегда имевший в запасе лишнюю шаль, чтобы накинуть ей на плечи. Бабушка обращала наше внимание на мягкое, нежное, почти робкое выражение, которое часто скользило по веснушчатому лицу этой грубоватой девушки. Когда ей случалось принимать участие в разговоре, она слышала свои слова ушами тех, к кому обращалась, тревожилась, что ее могут неправильно понять, и тогда под мужеподобной наружностью «доброго малого» ясно просвечивали, как через прозрачную бумагу, более тонкие черты заплаканной молодой девушки.

Когда перед уходом из церкви я преклонял колени перед алтарем, до меня долетал вдруг от боярышника горький и сладкий запах миндаля, и я замечал тогда на цветах маленькие пятнышки, слегка окрашенные в кремовый цвет, под которыми, мне казалось, и должен был скрываться этот запах, подобно тому как вкус миндального пирожного скрывается под пригорелыми его частями или как свежесть щек м-ль Вентейль под покрывавшими их веснушками. Несмотря на безмолвие и неподвижность боярышника, этот перемежающийся запах был подобен шороху буйной его жизни, трепетом которой напоен был алтарь, словно придорожная изгородь, кишащая живыми усиками, приходившими мне на память при виде некоторых почти рыжих тычинок, казалось, сохранивших весеннюю вирулентность, раздражимость насекомых, в настоящее время превращенных в цветы.

По выходе из церкви мы обменивались у паперти несколькими словами с г-ном Вентейлем. Он вмешивался в драку мальчишек на площади, брал под свою защиту маленьких, читал наставления тем, что были постарше. Если дочь его говорила своим грубым голосом, как рада она нас видеть, то тотчас же создавалось впечатление, что какая-то более чувствительная сестра, скрывавшаяся в ней, краснеет от этого заявления ветреного «доброго малого», которое могло внушить нам мысль, будто она добивается приглашения к нам. Отец ее набрасывал ей на плечи пальто, они садились в маленькую одноколку, которой она сама правила, и возвращались в Монжувен. Что же касается нас, то, так как на другой день было воскресенье и мы вставали только к поздней мессе, отец мой, если ночь была лунная и теплая, вместо того чтобы вести нас домой прямым путем, заставлял, из любви к славе, совершать длинную окружную прогулку через Кальварию, которую мама, благодаря слабой своей способности ориентироваться и узнавать дорогу, рассматривала как доказательство его стратегического гения. Иногда мы доходили таким образом до виадука, каменные устои которого начинались у вокзала и казались мне олицетворением бедствий, претерпеваемых изгнанными за пределы цивилизованного мира, ибо каждый год, когда мы приезжали из Парижа, кондуктор рекомендовал нам, подъезжая к Комбре, быть внимательными, чтобы не пропустить остановки, и заранее приготовить вещи, так как поезд стоял всего две минуты и устремлялся затем по виадуку по ту сторону христианского мира, так что Комбре обозначал в моих глазах конечный его пункт. Мы возвращались по Вокзальному бульвару, на котором находились самые красивые дома в городе. В каждом из садов, окружавших эти дома, лунный свет, подобно Гюберу Роберу, рассыпал обломки лестниц из белого мрамора, фонтаны, заманчиво полуотворенные ворота в ограде. Лучи его стерли с лица земли телеграфную контору. От нее оставалась только одна колонна, наполовину разбитая, но сохранявшая красоту бессмертной руины. Я еле волочил ноги и совсем засыпал; запах цветущих лип казался мне наградой, которую можно бывает получить лишь ценой крайней усталости и которая не стоила потраченных усилий. Разбуженные нашими шагами, одиноко раздававшимися в тишине, попеременно лаяли собаки у ворот, далеко отстоявших друг от друга; мне и до сих пор еще случается иногда по вечерам слышать этот лай, и под его защитой, должно быть, навсегда укрылся (после того как на его месте в Комбре был устроен публичный сад) Вокзальный бульвар, потому что, где бы я ни находился, как только до меня доносится собачья перекличка, я тотчас снова его вижу с его липами и освещенным луной тротуаром.

bannerbanner