
Полная версия:
Ралли Родина. Остров каторги
– Так он закрылся же, – сказал мой собеседник, закуривая. – Вроде как ликвидировать собираются даже…
Сказать, что эта новость удивила меня, значит, ничего не сказать. Что же, получается, все вот эти «марши коммунистов», огрызок которых я видел сегодня у гостиницы, добились своего и вытребовали у властей закрытие музея? Но разве можно ликвидировать целый пласт истории? Репрессии – неотъемлемая, уродливая часть нашего прошлого, просто спрятать которую, словно сор под края ковра, невозможно. Сложней даже, чем заставить исчезнуть город Озерск или любой другой. Не тысячи – миллионы людей пострадали в тысячах колоний, и «Пермь-36» была едва ли не строжайшей из них. Здесь содержались «худшие из худших» и в то же время те, чьи приговоры основывались на липовых уликах. Один из основателей музея, пермский историк Виктор Шмыров, рассказывал, что в их архиве есть копии учётных карточек заключённых всех трёх лагерей и что примерно восемнадцать процентов из всех – это обвиняемые в участии в фашистских движениях, в том числе – русские националисты. Восьми процентам из этих восемнадцати, помимо измены Родине и участия в антисоветских организациях, вменялся терроризм – тем, кто поддерживал националистические подполья.
Мой интерес к колонии «Пермь-36», помимо прочего, был вызван составом содержавшихся там диссидентов – людей, осужденных по обвинению в «антисоветской агитации и пропаганде»: Олесь Бердник, Леонид Бородин, Николай Браун, Владимир Буковский, Балис Гаяускас, Егор Давыдов, Сергей Ковалёв, Олег Воробьев, Михаил Кукобака, Левко Лукьяненко, Валерий Марченко (погиб в заключении), Юрий Орлов, Василь Стус (погиб в заключении), Натан Щаранский, Глеб Якунин и многие другие, устану перечислять. В 1980 году в бывшем здании лесоперерабатывающего цеха открыли участок особого режима для «особо опасных рецидивистов». Там осужденные занимались сборкой электроприборов до тех пор, пока в 1988 году колонию не закрыли. Когда Союз пал, и российская история продолжилась, я ликовал, узнав, что из вчерашней колонии делают музей. Который, как выясняется, продержится двадцать лет и вскоре окажется благополучно стерт, как и многие другие ужасные воспоминания о былом.
«Что дальше? Уничтожите записи о репрессированных при Союзе? Чтобы через четверть века ГУЛАГ казался всего лишь выдумкой из старых фильмов?»
По моей просьбе все тот же пермский офиссандо поведал мне о том, что весной прошлого года министр культуры региона, Игорь Гладневой, назначил управлять музеем собственного заместителя, некую Наталью Семакову. Из-за ее характера большая часть прежних сотрудников уволилась, и в «Перми-36» остались только старые экспозиции. Но этим дело не закончилось: солидную их часть тоже закрыли – сыграли свою роль открытые письма политолога Сергея Кургиняна и его единомышленников, ветеранов пермской системы исполнения наказаний. Понеслись проверки – прокуратура, ОБЭП, антиэкстремистский центр… Проверяли и сам музей, и его работников, чем спровоцировали новую волну увольнений. Все это время, с января по июль, Минкульт не выделял «Перми-36» субсидий, из-за чего в апреле комплекс оставили без воды и тепла. Летом все та же Семакова пригласила на территорию музея репортеров НТВ, которые в итоге состряпали сюжет под названием «Пятая колонна». Нетрудно догадаться, что в этом сюжете деятельность «Перми-36» в ее нынешнем виде всячески порицалась.
Сразу после этого под прикрытием вездесущей Семаковой начали потихоньку распиливать ворота шлюза, через которые при Союзе в лагерь ввозили заключенных. При этом ставленница Гладневого утверждала, что «никаких действий в отношении зданий и сооружений, представляющих культурную ценность, не осуществлялось». В начале осени люди небезразличные еще пытались музей отстоять, причем вопрос поднимался опять же на уровне министра культуры региона, но в октябре случился пермский митинг против «Перми-36». Лозунги коммунистов, вышедших на марш, гласили: «“Пермь-36” – плевок в наших ветеранов» и «В “Перми-36” оплакивают фашистских наймитов и захватчиков». Со сцены звучали громкие фразы про неофашистов, открыто и нагло разгуливающих по улицам Украины, и про то, что, дескать, в музее репрессий оправдывают и героизируют бандеровцев.
В итоге власть, похоже, все-таки добилась своего, и в марте 2015 года было объявлено о прекращении деятельности музея и начале процедуры самоликвидации.
– Ну, может, конечно, что-то изменилось с тех пор, – добавил офиссандо, – и все-таки не закрыли… не знаю, чем дело кончилось, честно сказать.
Его сомнения породили в моей душе робкую надежду. Колеблясь, я позвонил Ламе.
– Не отвлекаю? – спросил я.
– Да так… мы тут в баню поехали, Иван позвал. Решили кости попарить. – Он усмехнулся. – У тебя как дела?
– Да вот, местные рассказывают, что музей «Пермь-36», куда я вам завтра предлагал поехать, закрыли. Но это как бы неточно. Думаю… может, все-таки съездим? Мало ли…
– Слушай, Макс, – устало вздохнув, сказал Лама. – Я твое желание понимаю прекрасно. Но это такой крюк… и приехать к закрытым воротам? Мне лично не хочется. Я парням скажу, но, думаю, они меня поддержат.
– Ну, скажи. Если они тоже будут против – не поедем, – нехотя предложил я.
– Добро. Ладно, давай, мы уже приехали. До встречи.
– До встречи.
Лама отключился, и я остался стоять рядом с клубом, задумчиво глядя на его светящуюся вывеску. Она намекала, что надо веселиться, но настроения у меня не было и близко. В Перми нам почему-то совершенно не везло.
«Наверное, из-за Ивана – он ведь отсюда родом? Вот и мстит нам город за негатив к “своему”…»
Вернувшись в клуб, я провел там еще пару часов, после чего сослался на усталость и отправился в гостиницу, но поехал обходными путями, максимально оттягивая момент возвращения. К сожалению, колесить по пермским улочкам тоже оказалось не слишком интересно. Народ здесь выглядел так, будто навечно застрял в девяностых – сплошь олимпийки да треники, дешевые кроссовки, помятые старые иномарки…
«Вот лучше б от этого прошлого избавлялись, – с раздражением подумал я. – Но нет, это же куда сложней, чем сломать несколько стен и заборов давно заброшенного лагеря – это себя ломать надо…»
Приехав в гостиницу, я с удивлением обнаружил, что Лама и остальные уже вернулись – все, кроме Ивана.
– Вы чего так быстро? – спросил я у Бори.
– Ох, не спрашивай, – усмехнулся он. – Там такие люди собрались… своеобразные. Мы долго не выдержали.
– И в чем своеобразие?
– Ну как тебе сказать? Мне лично показалось, что мы на сходку братков попали. Накрыли поляну, смотрят на нас, улыбаются. «Ешь, братан, это – еда, наедайся». Что-то в этом духе. Неуютно там было, короче. Вот и свалили.
– Понятно… – протянул я. – То есть у вас тоже вечер не задался…
– Угу, – промычал Боря.
Новость о том, что у Вани и друзья весьма своеобразные, ничуть меня не удивила: странное тянется к странному, так было и будет всегда. Другое дело – зачем он моих друзей потащил знакомить со своими корешами? Неужто так и не понял, насколько мы разные?
«Похоже на то».
Час спустя к нам заглянул Никифоров. Он уже собирался в аэропорт.
– Удачно вам доехать, – сказал Саша, пожимая мою руку.
– Мы-то доедем, куда денемся? Ты, главное, успей.
– Стараюсь, как могу, – грустно улыбнулся Саша.
Мы обнялись, и он покинул гостиницу. Я через окно смотрел, как Никифоров садится в желтое такси, как, мигая поворотником, машина отклеивается от тротуара и уносит нашего друга к далекому аэропорту, чьи огни отсюда даже не видны.
«День потерь», – подумал я, возвращаясь к себе в кровать.
Той ночью мне приснилось, что мы с Сашей Никифоровым все-таки отправились к тому месту, куда я так хотел попасть – к воротам колонии «Пермь-36».
Вот только самих ворот там уже к этому моменту не было.
Мы стояли возле зияющего проема и с тоской смотрели на развалины, в которые превратились бараки, административный корпус, столовая. Когда я рассказал Саше о своих мыслях по поводу «исправления истории», он, подумав, сказал:
– Но разве не об этом мечтали миллионы, Макс? Не о том, чтобы стены этой ужасной колонии пали? Может, для тех, чьи родные тут сидели, это как раз благо?
– Может, – нехотя согласился я. – Но последствия этого блага для истории всей нашей страны – какие?
– Посмотрим. Сам знаешь, сейчас модно хаять Союз, но при этом стирать самые поганые вещи. Как будто отрекаться от этого наследства.
– Это-то и пугает, Саш. Это-то и пугает…
Глядя на развалины, я вспоминал те статьи, которые читал про это место. Про то, как четыре года, с 1992 по 1996, эти бараки реставрировали, восстанавливали обрушенные вышки, заборы, даже коммуникации, чтобы можно было продемонстрировать работу колонии посетителям музея…
«И за сколько теперь это все сломали? За месяц?»
Из развалин, лая, выбежали три потрепанные дворняги. Я не удивился бы, если б наружу показался пропитой бродяга в старом тулупе и принялся клянчить на бутылку.
– Поехали? – предложил Никифоров. – Что-то на душе как-то… хреново от этих пейзажей.
Я медленно кивнул, и мы отправились к нашим мотоциклам.
На полпути я все-таки не выдержал:
– А представляешь, если бы там сидели твои или мои предки? Я вот не раз об этом думал.
– И к чему пришел? – спросил Саша.
– К тому, что это тоже – часть истории. Моей, личной. И отказаться от нее, просто забыть, что мой дед или прадед однажды оказался здесь, за этой стеной… Мне кажется, это неправильно.
– Ты, видишь ли, отталкиваешься от мысли, что твоего родственника осудили бы несправедливо, – мягко, явно тщательно подбирая слова, произнес Никифоров. – Но что, если… что, если приговор был бы заслуженным? Хотел бы ты тогда оставить это в своей биографии? Или все-таки предпочел бы перевернуть эту… постыдную страницу?
– Ты знаешь, Саш, я по-всякому думал, – шумно втянув воздух ноздрями, ответил я. – И, как бы ни было неприятно, надо хранить память и о хорошем, и о плохом. В назидание.
– Хорошо, что ты это понимаешь, – кивнул Саша. – Но не все такие же понимающие, как ты, Макс. И это тоже надо принять. Для некоторых эта зона – символ ненавистному ГУЛАГу. Символ, который они всячески хотят уничтожить.
– Наверное, ты прав, – ответил я, усаживаясь в седло моего «Урала». – Про принять. Понять-то я вряд ли смогу.
– А этого им и не надо, я думаю, – сказал Саша. – Принятия будет вполне достаточно.
И нахлобучил шлем.
Мы не поехали в гостиницу сразу – некоторое время без особой цели колесили по улицам Перми. Точней, колесил я, а Саша преданно ехал следом, не желая оставлять меня в одиночестве. И я, конечно же, был благодарен ему за это – о чем и сказал на ближайшей заправке, куда мы заехали чуть позже.
– Ой, да брось ты, – поморщился Никифоров. – А зачем же еще нужны друзья?
– Но со мной поехал ты один.
– Не суди парней строго. Им просто надо батарейки перезарядить. Устали все. Но дойдут с тобой до конца. Потому что – друзья.
Проснулся я разбитым. Вставать не хотелось, но я все же нашел в себе силы подняться.
«Еще несколько дней – и мы дома. Соберись».
– Иван не звонил? – спросил я у Дениса, который с вещами уже ждал на ресепшене.
Режиссер хмыкнул:
– Тебе Лама про баню рассказывал?
– Ну а то.
– Ему там клево было. С ними. Он там ржал, пил, ел. Кайфовал, короче говоря. Не удивлюсь, если он вообще не приедет.
– Ну хватит тебе, – сказал Лама, появляясь в фойе следом за мной. – Просили ж до Питера не кусаться.
– Ох, боюсь, не сдержусь я, – скрипнув зубами, сказал Денис.
Я тоже скрипнул зубами, но скорей от досады: чем ближе был финиш, тем, увы, тяжелей становилось уберечь нашу команду от неизбежного распада.
К счастью, Камов приехал даже раньше, чем обещал, и обошлось без новых ссор.
«Не ралли, а сплошное разочарование, – думал я, когда мы уже подъезжали к городской черте. – Нигде ничего не поменялось в лучшую сторону. Ну, разве что центр Южно-Сахалинска стал покрасивей, но там вся роскошь – на деньги нефтяников, а власти только фасады красят и с улыбкой отчитываются, как здорово они освоили бюджет. И никого не волнует, что за этими яркими обновленными ширмами – нищета, разруха и медленная смерть… Медленный, но верный конец…»
Если перед самым путешествием я, признаться, хотел написать что-нибудь объемное, то после визита на Ирбит руки опустились. Пермь только добавил негатива, и я крайне сомневался, что за остаток ралли меня навестит долгожданная муза.
Впереди ждал Ярославль.
* * *
1967
Запах гари ударил в нос, и Владимир Андреевич открыл глаза и уставился в потолок палатки. Вокруг царила тьма, было, наверное, два или три часа ночи. Приподняв голову, Привезенцев выглянул наружу: ветер, бушевавший там, гонял сизый дым от палатки к палатке.
«Что там такое творится? – забеспокоился Владимир Андреевич.
Он покосился в сторону спального мешка Альберта, но в темноте не рассмотрел, на месте ли его товарищ.
«Разбудить? Да нет, пойду сам гляну для начала…»
Выскользнув из спального мешка, Привезенцев надел брюки и ботинки и выбрался из палатки. Зябко поежился: в одной майке ночью было все еще прохладно. Оглядевшись по сторонам, режиссер заключил: другие пока что спят.
«Но если ветер не стихнет, точно проснутся – как же гарью пахнет…»
Определив, откуда валит дым, Привезенцев устремился в том направлении. По дороге он подхватил с земли палку, взвесил ее в руке: сгодится ли для защиты от невидимого поджигателя? Хотя сложно было вообще понять, откуда взялись в такой глуши другие люди.
«Впрочем, может, такие же путешественники, как мы – мало ли у партии идей, связанных с пятидесятилетием Октября? – подумал Владимир Андреевич, осторожно ступая по зеленой траве, которая росла здесь крохотными островками. – Может, какие-нибудь велосипедисты припозднились и теперь, став лагерем под Пермью, пытаются развести огонь, чтобы сварить себе похлебку и вдоволь наесться с дороги?»
Такая мысль показалась режиссеру немного странной, но он не зря был человеком искусства: фантазия его, богатая, практически безграничная, мигом нарисовала перед внутренним взором Привезенцева сцену позднего привала. Вот двое под светом фонарика наспех разбирают палатку, а третий пока поджигает хворост, при этом облизываясь – до того голоден…
Но стоило перевалить через холм, и эта картинка рассыпалась на сотни осколков: за пригорком сидел не кто иной, как Альберт. Журналист сжигал какую-то тетрадку – сжигал тщательно, не спеша, вырывая из нее по одному-два листка, видно, чтобы разгоревшимся пламенем не привлечь внимание попутчиков и все закончить тайно.
От внезапной догадки Владимира Андреевича прошиб озноб.
– Альберт? – тихо позвал он старого друга.
Журналист от неожиданности едва не выронил из рук коробок спичек. Резко обернувшись, он испуганно уставился на режиссера.
– Ты чего этот тут жжешь? – спросил Владимир Андреевич.
Они неотрывно смотрели друг другу в глаза. Привезенцев ждал ответа, уже догадываясь, каким он будет; Альберт боялся его озвучить и будто бы пытался взглядом удержать старого товарища на месте.
Пауза затягивалась.
– Ты только не сердись, Володь… – наконец пробормотал журналист.
Руки Привезенцева сжались в кулаки, пульс забился в висках. Гнев переполнял режиссера изнутри.
«И кто? Кто мне нож в спину воткнул? – клокотало в мозгу. – Тот, от кого меньше всего ждал…»
– То есть ты подсматривал за мной, когда я писал, – прорычал режиссер. – А потом выбрал подходящий момент и залез ко мне в рюкзак…
– Володь… я же… я не для себя… не для… не для них! – бледнея еще больше, выкрикнул Альберт.
– Тогда для кого? – требовательно вопросил Привезенцев. – Отвечай, для кого?!
Казалось, они уже так громко кричат, что скоро действительно все проснутся и сбегутся на шум.
Последний сожженный лист, догорев, свернулся в черный кокон и улетел, подхваченный очередным порывом беспощадного ветра.
– Для… тебя, – с трудом выдавил Альберт.
Брови Владимира Андреевича взлетели на лоб. Такого ответа он явно не ожидал. Мир перевернулся, ударил больно сверху, припечатал, будто могильной плитой, буквально расплющил все, что было дорого, втоптал в грязь все идеалы…
– Для меня? А чем мне это может помочь? Ты же просто… просто сжигаешь то, что я кропотливо записывал всю поездку…
– Чтобы они до него не добрались, – быстро вставил Альберт. – Если дневников не будет, и дела не сошьют, пойми.
«А ведь и впрямь странное какое-то предательство выходит, – вдруг подумал Владимир Андреевич. – Если это все сделано по наказу партии, разве там не распорядились бы доставить улики? А сжигать эти улики до того, как их увидят те, кто должны… бред, бессмыслица».
С этой точки зрения поступок Альберта казался совершенно лишенным логики.
«Да и сколько лет я его знаю?.. Не бывало разве, что во время редких предновогодних посиделок в редакции или в Доме профсоюзов он, растрогавшись, доверительно сообщал мне, как ему надоело молчать о действительно важном и писать лишь о том, что по душе цензорам?..»
Взгляд Привезенцева снова упал на дневники. Они, растрепанные, лежали у ног Альберта, рядом с коробком охотничьих спичек.
– Подними, пожалуйста, то, что осталось и отдай мне, – сказал Владимир Андреевич тихо, но твердо.
Альберт бессильно уронил голову, просидел в такой позе несколько секунд, но потом все же подчинился воле товарища – встал, с тетрадью в руке, подошел к режиссеру и вернул ему украденное. Тетрадка теперь напоминала какую-то диковинную птицу, которую безжалостно выпотрошил бессовестный браконьер.
«Прервали полет бедняге…»
Поколебавшись, Привезенцев шагнул к Альберту и крепко обнял его. Журналист от неожиданности вздрогнул, но тут же облегченно расслабился.
– Спасибо тебе, дорогой друг, – прошептал Владимир Андреевич, – что, пусть неловко, по-своему, но пытаешься меня оградить от бед.
Альберт кивнул и украдкой облизал пересохшие губы.
– Я не хотел, чтобы ты узнал, скажу прямо, – едва слышно произнес он. – Но и плана у меня никакого не было. Только когда сегодня остановились, решил: пора что-то делать, потом будет поздно. Тем более что Рожков на тебя уже тоже косо посматривает.
– Я заметил, но, думал, он не рискнет больше ко мне соваться – после нашей последней ссоры.
– А мне кажется, все наоборот, Володь. Он с самого начала искоса на тебя поглядывает… Думаю я, он по приезде сдать тебя хочет, чтоб обыскали и нашли у тебя твой дневник. Может, он даже в него тайно заглядывает по ночам, когда ты спишь… ручаться не могу.
С каждой фразой внутри у Привезенцева становилось все холодней. Он очень живо представил себе, как их с Софьей квартиру обыскивают хмурые люди с красными корочками, как из шкафов выпадают вещи, как бьется посуда и как умоляюще, с надеждой, смотрит жена, прекрасно понимая, что прекратить ужасный, хамский обыск Владимир Андреевич не может.
«Сопротивляетесь – значит, что-то скрываете, значит, будем рыть еще настойчивей, еще глубже…»
– И что же прикажешь делать? – угрюмо спросил режиссер. – Все-таки сжечь? Но это же, по-своему, самый настоящий учебник истории. Пусть и мой собственный, личный, но из сотни таких дневников, искренних, написанных от души, настоящая история ведь и складывается, Альберт, тебе ли не знать? А если их будут тысячи… или даже миллионы…
– Тогда Союза не станет, – с какой-то странной ностальгической горечью произнес журналист.
Он теперь казался каким-то особенно усталым, будто разом постарел лет на тридцать. Сняв очки, Альберт потер переносицу, затем повернул голову и, глядя на далекую линию горизонта, спросил:
– А помнишь, как было в детстве, Володь? Я вот помню. Как мы старались, потому что… потому что было просто надо. Мы знали, что нужны нашей стране, и не подозревали даже, что можно не дать ей, чего она просит… Ах, какие замечательные то были времена, Володь… У каждого была цель, и каждый шел к ней, не задумываясь, зачем и почему… Это ведь тоже, по-своему, благо, Володь – тихо-мирно жить во тьме, работая на общую идею. Благо… до тех пор, пока не поймешь, как вся эта машина работает. А когда понимаешь, оглядываешься назад… потом смотришь на тех, кто рядом… Тот, кто несет это красное знамя с высоко поднятой головой, вызывает уважение вперемешку с жалостью. Однако еще больше жалеешь того, кто все понимает… и все равно продолжает с улыбкой нести. Потому что среди них много таких, как ты и я, которые делают все это, чтобы защитить себя и свою семью, чтобы хоть в этом подобии жизни существовать, не вздрагивая, если сквозняк форточку захлопнет…
Он запнулся и, шумно выдохнув, добавил:
– Нам бы с тобой расшатывать эту лодку, но мы оба не дураки и понимаем, насколько бесполезна и опасна это затея. А дневники… дневники – это как старая граната, найденная через двадцать лет после войны: может рвануть, а может и нет.
– Не хочу я ничего расшатывать, Альберт, – глухо произнес Привезенцев. – Прав ты – занятие это мало что опасное, так еще и совершенно неблагородное. Но мои дети имеют право знать, что я думал на самом деле. Может быть, потом, спустя время, станет нам всем свободней дышаться… не завтра, возможно, даже не послезавтра. Но, надеюсь, мои внуки хотя бы застанут ту чудесную пору… и тогда они откроют вот эти дневники. – Режиссер потряс ими в воздухе. – И поймут, что их дед слепым не был. Что он видел, что это не сбой отдельных частей механизма приводит к бедам, а сам механизм так устроен, чтобы добавлять обычным людям хлопот. Хочу, чтобы они знали, что дед умел мыслить свободно, а не шаблонами, которые в головы вбил очередной сотрудник профкома или горсовета.
– Если такие времена действительно настанут при внуках, они тебя вряд ли поймут, – заметил Альберт. – Просто не смогут оценить, насколько это было трудно – иметь свое мнение, несмотря ни на что.
– Кто знает, как они отреагируют? – пожал плечами Владимир Андреевич. – Да и стоит ли ломать об этом голову сейчас? Для меня эти дневники – вроде капсулы времени. Я должен их оставить, обязан просто. А мои потомки уж пусть сами решают, как с этими моими рассказами поступить: прислушиваться к «преданьям старины глубокой» или жить своим умом?
– А ты сам как бы хотел?
– Чтобы своим умом, но не повторяя наших ошибок, – с мягкой улыбкой сказал Привезенцев. – Это был бы идеальный вариант.
Альберт тоже улыбнулся, и некоторое время они так и стояли – с теплом глядя куда-то вдаль, как будто в далекое и очень светлое будущее, где каждый волен жить, как ему хочется, и говорить то, что у него на уме. Оба верили, что это время рано или поздно наступит, но не знали, как приблизить его наступление.
– Давай ты пока писать не будешь, – вдруг предложил Альберт, – что тут осталось ехать, в конце-то концов? А твой дневник пока у меня полежит. У меня-то он его искать вряд ли будет.
– Уверен, что хочешь мою гранату в своем рюкзаке таскать? – спросил Привезенцев, покосившись в сторону друга.
– Уверен, Владимир Андреевич.
– Ну, если уверен, то спасибо тебе, старый друг, за предложение, но я пока не готов его отдать.
– Ну, как знаешь.
Привезенцев протянул журналисту руку, и тот охотно ее пожал. Глядя в глаза Альберта, режиссер думал, что все равно будет какое-то время в глубине души подозревать неладное, несмотря на любые заверения товарища.
«Человек предать может, партия – нет… но если выбирать между Рожковым и Альбертом, то второй мне, конечно же, куда ближе…»
– Пойдем спать, – сказал Владимир Андреевич.
Он мог лишь надеяться, что голос его звучит спокойно, как обычно.
Альберт кивнул, и они устремились прочь от того места, где ветер играл с крупицами правды, обращенными в пепел ненасытным красным огнем.
«Все-таки не зря советский флаг и огонь одного цвета».
* * *
1890
– Ландсберг, – объявил доктор, глядя в окно.
Чехов удивленно вскинул бровь. Он не собирался сейчас принимать гостей: до отплытия оставались считанные дни, и все свободное время Антон Павлович тратил на то, что «подбирал хвосты», надеясь ничего не упустить.
«Но не могу же я отказать в общении Карлу Христофоровичу? – подумал Чехов. – После всего, что он для меня сделал… Это было бы категорически неправильно».
Недавняя встреча с Кононовичем прошла непросто, но иного Антон Палович и не ждал: начальник острова всячески уговаривал Чехова замять дело с покойным Николаем, но литератор так и не сказал однозначно, как поступит. Такой ответ явно не понравился генералу, но он, скрепя сердце, признал, что писатель волен действовать, как считает нужным.
И вот – Ландсберг, явно по тому же вопросу.
– Впустите? – спросил Чехов.
– Куда ж я денусь? – привычно ухмыльнулся Толмачев и пошел открывать.
Заскрипели старые петли.