
Полная версия:
Узник №8
– Всё, – простонал узник. – Умер! Умер.
– Что? – прохрипел надзиратель. – Умер, скотина? А кто тебе позволил? Умер? – пинок. – Умер?! – пинок.
Узник затих и больше не шевелился. Он даже не стонал от последних, уже усталых и слабых ударов. Надзиратель наконец спохватился – на миг замерев, он упал перед лежащим на колени и принялся теребить его за плечо. Потом, убедившись, что узник никак не реагирует, взялся ласково гладить его по голове, испуганно приговаривая:
– Эй, узник… Узник, не умирай… Умер, что ли? Ах ты, будь ты неладен, неужели умер?! Что же делать-то? Как же я теперь? Узник, родной, слышишь?
Ангел вернулся из дрёмы, поморгал глазами и уже с оживлённым интересом посмотрел на узника. Затем поднялся, подошёл к телу и принялся щупать пульс.
– Что? – с надеждой обратился к нему надзиратель. – Ну? Что? Скажи. Умер, да?
Ангел вздохнул и вернулся на топчан.
– А-а, жив, – улыбнулся надзиратель. – Жив, да?
Он с наслаждением ударил узника кулаком в бок в наказание за пережитый испуг. – Жив, скотина! Жив, подлец! Убил бы дрянь такую.
Наконец, совсем запыхавшись и едва переводя дыхание, он поднялся с колен, отёр со лба пот. Взглянул на часы и произнёс:
– Ух ты, как летит время, когда занят делом!
Бросив взгляд на узника и ещё раз небрежно пнув его, он кивнул ангелу и вышел, с гулким ударом захлопнув за собой дверь камеры и навесив засов.
Несколько минут узник лежал не шевелясь. Потом поднял голову, огляделся, словно видел камеру впервые, и медленно принял сидячее положение. Взгляд его был бессмыслен и вопросителен, будто он только что проснулся или вышел из комы. Заметив ангела, он простонал:
– Ушёл… Однажды он меня всё-таки убьёт. Тогда моё заключение станет не пожизненным, но ему, кажется, нет до этого никакого дела, для него главное – собственное удовольствие. Не могу его в этом винить, конечно, ибо все мы живём ради одного – ради собственного удовольствия, но всё-таки должна же быть у человека какая-то граница, вернее говоря, понимание этой границы и того, что переступать её не следует даже в крайнем случае… А вот интересно, если он убьёт меня, то каким бюрократическим оборотом меня вычеркнут из списка живых, как ты думаешь? Ведь не смогут же они написать: по окончании пожизненного срока. Не смогут. В связи с безвременной кончиной? Но какая же она безвременная, когда я мог бы ещё жить да жить – в запасе у меня была ещё куча времени. Не-ет, тут у них будет немалая заминка, и уж вряд ли они смогут выгородить надзирателя, представить дело так, будто это только мой скверный характер и преступная натура довели меня до могилы. Как бы мне сделать так, чтобы ему было плохо, этому мерзавцу? Так хочется умереть, пока он меня бьёт, – уж тогда-то ему точно не отвертеться, уж в таком-то случае ему наверняка придётся не сладко: убийство, как-никак. Но организм у меня до омерзения крепок, видать – не поддаётся, хотя и силён этот надзиратель, что твой медведь и кулаки у него пудовые, а ярости хватит на четверых. Эх!..
Выдав эту медленную, с передышками и сглатыванием крови из разбитых губ, тираду, он несколько раз сплюнул на пол тягучим и красным, кое-как поднялся, дошёл до лежака и уселся рядом с ангелом, припав спиной к стене.
– Скажи, ангел, на улице идёт дождь? – спросил через минуту, с шумом переводя дыхание.
– Не знаю, я не хожу по улице, – равнодушно отозвался ангел.
– Никто не знает, – сокрушённо покачал головой узник. – Никто не знает такой элементарной вещи… Слушай, а почему ты не уходишь? – спохватившись, произнёс он настороженно. – Чего ты ждёшь? Я что, должен умереть, да?
– Устал я, – ответил ангел, смежая очи.
– А-а, понимаю. Понимаю. Ну, отдохни, отдохни. Здесь хорошо – тихо, спокойно, не суетно. Воняет, правда, но к этому быстро привыкаешь. Конечно, таскать покойников туда-сюда, по божьим судам, по раям-адам – это тебе не крестиком вышивать. Отдохни, конечно. А хочешь, так ляг, вздремни.
– Устал я, – повторил ангел, словно не слыша узника.
– Ну да, это я понимаю. Это бывает. Иногда кажется: всё, никаких больше сил нет, вот забился бы в угол сейчас, лёг бы там и издох, как собака. А надо идти, опять надо идти и получать новые зуботычины от судьбы.
– Почём тебе знать.
– Ну… все мы из одного теста же. Скажи, а как ты приходишь сюда?
– Не тщись понять то, что тебе непоумно.
– Как? – оживился узник. – Непоумно?.. Интересно… Вот бы мне такие крылья, как у тебя.
– И что бы ты делал?
– Улетел бы.
– Уйти хочешь? Так пойдём со мной.
– Куда? – испугался узник. – Не-ет, я уж лучше тут, в ад мне ещё рано. И здесь, конечно, не рай, но всё же и не ад.
– Тогда зачем тебе крылья, если это не ад? Здесь они тебе не нужны.
– И то верно, пожалуй, – согласился узник. – А у тебя они когда выросли? Когда ангелом стал, наверное?
– Всегда были, – ангел по-прежнему не открывал глаз, и лицо его не выражало ничего, будто это не он участвовал в разговоре, или разговор совершенно не занимал его. А быть может, он просто наперёд знал, что будет сказано и не сказано.
– Так ты уже родился ангелом, что ли? – любопытствовал узник.
– Нет. Ангельствую я недавно совсем.
– Ну а крылья-то откуда? Бог приладил?
– Оттуда же, откуда и у тебя.
– У меня? – поднял брови узник. – Ты о чём, ангел? У меня нет крыльев.
– Это потому что твои обломали – родители, может, или кто другой, или судьба. Или болел, может чем таким. А мои – уцелели, будь они неладны.
– И у меня были? Крылья?
– Как у всех. Ведь даже у навозной мухи есть крылья, пока злой мальчик не оторвёт их. И если мухе навозной дарован полёт, то человеку сам бог велел. И крылья твои были чисты и прозрачны.
– Не говори так, а то я заплачу, – поморщился узник. – Или с ума сойду… Нет, нет, не было у меня крыльев, никогда не было, никогда! Врёшь ты всё!
– Вру.
– И у надзирателя были?
– И у него.
Узник рассмеялся, представив себе надзирателя ангелом с крыльями и дубинкой. Получилось в самом деле смешно. Ангел и бровью не повёл.
– Да, – сказал узник, отсмеявшись, – вот уж не думал никогда, что стану узником.
– Я тоже.
– Что – тоже?
– Не думал, что стану узником.
– Ну, ты хотя бы ангел.
Наступило долгое молчание. Потом ангел:
– Устал я… Хочешь выпить?
– Да! – оживился узник, сплёвывая на пол порцию красного. – Да, чертовски хочу! Кажется, это единственное, чего я всё время хочу. Как ты узнал?
Ангел достал откуда-то из-под своих длинных одеяний плоскую серебристую фляжку, открутил пробку. Запахло бренди. Он протянул фляжку узнику.
№3
На тумбочке громоздились последствия ужина, руины, оставленные голодом – пустая кастрюля со следами гороха на стенках, тарелка с ложкой, на которых выбито было лаконичное «№8», кружка с недопитым чаем.
Узник ещё не отошёл, кажется, от выпитого. Во всяком случае, на губы его иногда взбегала неожиданная бессмысленная улыбка, временами он нетвёрдо и широко поводил рукой, следуя окольными путями нетрезвых мыслей, или вдруг неуместно смеялся.
Человек, стоявший посреди камеры смотрел на него то ли удивлённо, то ли с жалостью. Человек был одет в китель начальника тюрьмы, с майорскими нашивками на погонах, в фуражке с высоким околышем и броской кокардой. Стоял он важно и как бы неторопливо (если стоять можно неторопливо), солидно сложив руки за спиной и покачиваясь с пятки на носок. Это был надзиратель. Это действительно был надзиратель, никакой ошибки тут не было. Но он был преисполнен достоинства, соответствующего погонам. Меж пальцев его белел исписанный листок – письмо узника.
За полузакрытой дверью замер сын надзирателя, сгорая от любопытства в ожидании разговора.
– Я получил ваше письмо, господин узник, – нарушил наконец молчание надзиратель в кителе начальника тюрьмы.
– Да, господин надзира… простите – господин начальник тюрьмы.
Надзиратель милостиво улыбнулся и небрежно кивнул, давая понять, что не придаёт значения невольной оговорке.
– Должен сказать, письмо огорчило меня, – продолжал он. – Нет-нет, оно написано прекрасным слогом, выдержано в нейтрально-вежливом стиле, но… но факты, которые вы излагаете в этом своём послании, столь вопиющи, что я даже не сразу понял, к какой тюрьме они относятся, я буквально не мог поверить, что вы пишете о вверенном мне учреждении и какое-то время находился в прострации.
– Уверяю вас, господин надзи… господин начальник, что… – неуверенно промолвил узник, но начальник тюрьмы, кажется, не был расположен немедленно выслушать его жалкие оправдания.
– Мне бы не хотелось думать, господин узник, – заговорил он, – что описанные вами… э-э… события являются всего лишь гнусной инсинуацией, выдумкой, домыслом, призванным опорочить наше скромное учреждение и…
– Нет! О, нет! – горячо воскликнул узник, с трудом ворочая непослушным языком.
Надзиратель и на этот возглас не обратил никакого внимания и продолжал:
– … и лично господина надзирателя, но невероятность описанного вами убеждает меня в том, что либо, господин узник, вы законченный лжец, во что я не хотел бы верить, и всё ещё не готовы встать на путь исправления, либо вы, простите, просто сошли с ума.
– Уверяю вас, господин начальник тюрьмы, что…
– Так, например, – продолжал надзиратель, не обратив на новую попытку узника никакого внимания, – вы пишете, что, цитирую: мне приходится терпеть ежедневные притеснения… Кстати, господин узник, вынужден вам заметить, что в школе вы занимались не тем, чем следовало бы, что, видимо, и определило ваш дальнейший жизненный путь, доведший вас до этой камеры. Ибо каждому первокласснику известно, что «притеснять» пишется через «тис», проверяем – тиснуть, притиснутый, тиски, тиснение. Ну, да это ладно, пенять следует, наверное, не вам, а вашему учителю чистописания, однако это не моё дело, пока он не осуждён и не находится в нашем замечательном учреждении. Меня же больше волнует не ваша грамотность, а вернее сказать – безграмотность, но ваше отношение к вверенному мне учреждению и лично к господину надзирателю.
– Приставьте ко мне другого надзирателя, умоляю вас! – простонал узник, придерживая рукой разбитые губы.
– Другого? – начальник-надзиратель изобразил крайнее удивление. – Другого надзирателя? Но простите, милейший господин узник, я не могу к каждому узнику приставить отдельного надзирателя, да ещё и менять его по первому требованию. Тем более, что надзиратель у нас один.
– Один? – опешил узник, кажется, даже трезвея. – Как так – один?
– Да вот так.
– На всю тюрьму один единственный надзиратель?
– На всю тюрьму один единственный надзаратель. А что вас так удивляет?
– Но как же он справляется? Заключённых как минимум восемь, а надзиратель – один.
– Один.
– Один надзиратель и один начальник тюрьмы, который в то же время надзиратель, а надзиратель – начальник тюрьмы…
– Именно так. У нас, видите ли, господин узник, частная тюрьма, мы не можем позволить себе раздувать штат и содержать дармоедов. Но я не понимаю, с чего вы взяли, что узников как минимум восемь.
– А сколько же? – удивлённо посмотрел на надзирателя узник, трезвея ещё больше. – Я – восьмой номер, значит, рассуждая логически, если предположить, что я последний, получается как минимум восемь узников. Как максимум – сто, тысяча или миллион, не знаю.
– А вы не предполагайте, – строго произнёс начальник тюрьмы. – Ваше дело, господин узник, отбывать срок заключения, а логику и никчёмные предположения оставьте до лучших времён, если они когда-нибудь для вас наступят, в чём я, признаться, сомневаюсь, следя за вашим поведением во всё время пребывания в нашем исправительном заведении. В нашем замечательном учреждении один начальник тюрьмы, – он сделал головой «имею честь», – один надзиратель, одна камера и один узник – вы.
– Один?! – вскричал узник, выглядя совершенно растерянным. – Только один я? Но… но простите… А почему тогда – номер восемь?
– О, это моя любимая цифра, – со снисходительной улыбкой пояснил надзиратель, – моё любимое число, любимый знак – ведь если положить восьмёрку на бок, получится знак бесконечности – не так ли? – знак пожизненного заключения. Хотя бы это-то вы, надеюсь, знаете; хотя бы этому вас сумели научить в школе?
– О боже, боже! – воскликнул сражённый узник.
– Итак, далее вы пишете, – как ни в чём ни бывало продолжал начальник тюрьмы, – цитирую: едва ли не каждый день я претерпеваю избиения… Простите, господин узник, но мне трудно озвучивать такую наглую ложь, у меня перехватывает дыхание, меня буквально захлёстывает возмущение, я вне себя, хочется взять палку и…
Он осёкся, его раскрасневшееся лицо утратило на миг всякое выражение – на тот миг, который потребовался ему, чтобы справиться с негодованием. И он продолжал, уже спокойно:
– Простите, господин узник, но я даже думаю: а вы ли это писали? Нет ли тут какой интриги? Быть может, кто-то из конкурентов, тайных врагов – моих или господина надзирателя или всего нашего учреждения вцелом – пишет эту гнусную ложь?
– Простите! – произнёс узник с раскаянием. – Простите, господин начальник тюрьмы! Это действительно ложь.
– Что? – начальник тюрьмы даже брезгливо отшатнулся. – Ложь? Но… Но – зачем?
– Виноват, господин начальник, – принялся оправдываться узник. – Это было минутное помрачение сознания. Воздействие одиночества, безнадёжности, осознания вины… Войдите в моё положение, умоляю! Это была непреднамеренная ложь, это… это как проявление болезни, поймите, а ведь человек не управляет болезнью, но болезнь зачастую управляет человеком.
– Хм… Понимаю, понимаю, – сочувственно вздохнул надзиратель. – Не думайте, что человек, занимающий столь высокий пост, как мой, по определению слишком занят, слишком отстранён, слишком высоко расположен, а потому холоден, жестокосерд и не способен войти в положение.
– Конечно я так не думаю! – подхватил узник.
– Хорошо, господин узник, это хорошо, что не думаете, – кивнул начальник тюрьмы. – Кхм… Что же нам теперь делать с этим письмом?..
– Отдайте мне, я сожгу его, я сотру его в порошок, я съем его, я уничтожу его, как будто и не было! – горячо взмолился узник. – Я прекрасно понимаю, я чувствую, какую мерзость совершил, я целиком и полностью раскаиваюсь, господин начальник тюрьмы. Простите меня, бога ради!
Он сполз с лежака и упал перед начальником тюрьмы на колени.
Тот с милостивой улыбкой похлопал его по плечу:
– Ну, ну, господин узник, что ж вы так… Сжечь письмо, съесть или уничтожить – это просто, это даже слишком просто…
– Но я же раскаиваюсь!
– Раскаиваетесь, да, я вижу… – в голосе начальника тюрьмы звучала показная неуверенность. – Кхм… Но не видимость ли это, думаю я.
– То есть, вы не верите в моё раскаяние?
– Очень хочу поверить, господин узник, очень хочу. Признаться, вы мне симпатичны, – начальник тюрьмы снова похлопал стоящего перед ним на коленях узника по плечу. – В вас сразу видно умного, доброго, интеллигентного человека. Не знаю, какое преступление вы совершили, но что-то заставляет меня думать, что наказание ваше, быть может, не соответствует злодеянию. Бывает, что наш суд ошибается. Но понимаете, в чём дело, господин узник… кхм… всё же вы преступник, и я не могу вот так сразу и просто вам довериться.
– Понимаю, да, – горестно кивнул узник.
– Я бы с удовольствием немедленно отдал бы вам письмо или даже сам изорвал бы его в клочья тут же, на ваших глазах, но…
– Но вы не доверяете мне.
– Кхм-кхм…
Узник тяжело и несколько нерешительно поднялся с колен. В лице начальника тюрьмы что-то изменилось при этом, какое-то облачко разочарования, что ли, скользнуло по нему, но почти незаметно – во всяком случае, узник ничего не заметил.
– Как я могу доказать вам мою… мою готовность искупить вину? – спросил он.
– Доказать? – надзиратель улыбнулся, кивнул. – Ну что ж, я рад, что вы задали этот вопрос. Действительно, лучше всего благие намерения доказываются делами, а не речами, не так ли?
– Что я должен сделать?
– Видите ли, господин узник, – исподволь начал начальник тюрьмы. – Видите ли… Не знаю, сумеете ли вы понять меня… Я отец. Отец взрослой дочери. У вас есть взрослая дочь?
– Увы, я не успел. Никакой нет – ни взрослой, ни какой другой.
– Угу… А у меня – есть. Да… Как это там, помните: что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом!
– Да, да, безусловно помню, грандиозное произведение.
– Наверняка. Так вот, вернёмся, так сказать, по нашим камерам, хе-хе. У меня взрослая дочь.
– Я, кажется, видел её. Она приносит мне еду, вместе с вашей женой.
– Это вы видели жену господина надзирателя, – несколько нервно поправил начальник тюрьмы.
– Ах да, простите! – покраснел узник.
– Ничего, просто будьте в другой раз внимательней.
– Конечно, клянусь!
– Так вот, значит, я продолжаю. Дочь моя вступила в тот славный и опасный возраст, когда в сердце бушуют чувства, и чувства эти, что уж там говорить, зачастую берут верх над разумом, а уж коль скоро мы говорим о деве юной, то понимаем, что иначе у этой породы и не бывает, не так ли? Вы, господин узник, пребываете уже в таком возрасте, что, даже несмотря на то, что взрослой дочери у вас нет, способны понять меня, мои отцовские чувства.
– Я прекрасно их понимаю, – горячо заверил узник.
– Так я и думал, – кивнул надзиратель. – В таком случае, поймёте вы наверняка и те чувства, которые вспыхивают во мне, когда я узнаю, что у моей дочери уже есть возлюбленный и что возлюбленный этот, прости господи, – пожарник. Понимаете, что́ я переживаю?
– Понимаю. Радость.
– Радость?! Да вы шутить изволите, господин узник!
– Ах, простите, что за глупость я сморозил, – спохватился заключённый. – Не знаю даже, откуда это дурацкое слово вскочило мне на язык – уж лучше бы сразу типун. При чём тут радость, скажите на милость. Гнев, конечно же, вы испытываете праведный отцовский гнев.
– Хуже, господин узник, много хуже. Я испытываю ярость – законную, заметьте, ярость в ответ на то унижение, которое готовит мне этот, прости господи, пожарник, надеясь однажды стать моим зятем.
– Мерзавец!
– Воистину, и это ещё мягко сказано. В груди моей, как я уже сказал, бушует ярость. И мучительная мысль стучит в висок: как, как мне спасти мою единственную, обожаемую дочь?
– Да, конечно.
– У вас пожизненное заключение, господин узник, не так ли? – тон начальника тюрьмы стал деловитым.
– Точно так, господин начальник тюрьмы.
– То есть, если вы, будучи в заключении, совершите новое преступление, оно никак не повлияет на вашу дальнейшую судьбу – вы всё равно будете точно так же отбывать ваше пожизненное, как будто ничего не случилось.
– Д-да, – нерешительно произнёс узник, начиная, кажется, понимать, куда клонит начальник тюрьмы. – Видимо, это так.
– Вот я и говорю. Это стало бы прекрасным подтверждением вашей готовности встать на путь исправления. И я мог бы со спокойной совестью похадатайствовать перед администрацией о вашем освобождении.
– О! – неопределённо выдохнул узник.
– Я уж не говорю об этом злосчастном письме, – продолжал надзиратель с усмешкой, дающей понять, что у него на руках все козыри, и партия узника проиграна ещё до того, как началась. – Оно будет разорвано мною собственноручно, тотчас же, как только вы сделаете это.
– Что сделаю?
– Как?! Вы отказываетесь?
– Помилуй бог, господин начальник тюрьмы! Я только пытаюсь понять, что́ я должен сделать.
– Ах, это… Я не сказал? Всего-то вам нужно сделать так, чтобы пожарник уже никогда не смог коснуться даже локона моей дочери, не то что лона.
– То есть?
– Никогда. Понимаете?
– Понимаю. Я должен вызвать его на дуэль?
– На дуэль? – поднял брови надзиратель. – Хм… Интересная мысль. Такое мне не пришло в голову, а ведь это, пожалуй, трезвое предложение. К сожалению, эта ваша замечательная идея практически неосуществима. Тем более, что исход дуэли трудно предсказать. Гораздо проще вам будет просто убить его.
– Вот как…
– Кажется, вы не готовы делом доказать свою непричастность? Что-то такое мне послышалось в вашем тоне… Пожалуй, я передам это письмо господину надзирателю и…
– Нет, что вы господин начальник! – воскликнул узник, собираясь, кажется, снова рухнуть на колени. – Вы что-то не так услышали. Конечно же я согласен.
– Да?.. Ну что ж… Это уже речь не мальчика, но мужа. Я не сомневался в вашей честности, господин узник, в вашей готовности встать на путь исправления, повернуть несправедливо сложившееся о вас отрицательное мнение к полюсу прямо противоположному.
– Да, я готов.
– Прекрасно, прекрасно. Значит, завтра. Завтра вечером пожарник будет здесь, в вашей камере. Уж я найду способ доставить его сюда, у меня уже есть план.
– Не сомневаюсь в вашей мудрости, господин начальник тюрьмы.
– Я тоже, – кивнул надзиратель. – Ну что ж, могу сказать, что я доволен результатом нашей беседы, господин узник. Вы оправдали доверие, которое я питал к вам исподволь, предчувствуя в вас человека честного, преданного, готового отстаивать истину и свою невиновность.
– И вы не ошиблись, господин надзи… господин начальник тюрьмы.
– Угу, угу… – лицо начальник тюрьмы немного окислилось от оговорки узника, но довольство от результата беседы помогло преодолеть мгновение недовольства. – Ну что ж, прощайте, господин узник, а вернее – до завтра.
Надзиратель решительно повернулся, не дожидаясь ответа узника, и быстро покинул камеру. Кажется, ему уже становилось дурно от царившей в этом тесном помещении затхлой и смрадной духоты.
– Простите, господин начальник, ещё один вопрос напоследок, – спохватился узник, когда дверь уже почти захлопнулась. – Скажите, умоляю, идёт ли на улице дождь?
– Да-да, письмо пока побудет у меня, до завтра, – отвечал из-за двери начальник, не расслышавший, видимо, вопроса.
Лязгнул засов. В наступившей грохочущей тишине узник растерянно оглядел свою камеру, словно ждал от неё ответов на вопросы «Что же делать?» и «Зачем это всё?».
Усевшись на лежак, он по своей привычке окунулся лицом в давно не мытое тепло подставленных ладоней, простонал:
– О боже, боже, за что ты наказываешь меня? Или я мало наказан? Да, я преступник, но разве недостаточно тебе того, что я уже отбываю наказание по делом своим? Чего ещё ты взыскуешь? В какую бездну ты хочешь низвести меня и есть ли бездны ещё более глубокие, чем та, в которой стенаю я сейчас?
Он хотел было улечься на топчан, но засов лязгнул снова. На пороге камеры стоял сын надзирателя.
– Ну что, узник, что тебе сказал господин начальник тюрьмы? – спросил подросток, принимая вид совсем уж взрослый и серьёзный.
– Вам лучше не знать об этом, господин сын надзирателя, – отвечал узник с горечью.
– Да я всё равно знаю, – возразил мальчик. – Отец хочет, чтобы ты пристукнул пожарника.
– О боже, боже!
– Бежать тебе надо, узник.
Заключённый выпрямился, отнял ладони от лица и с ужасом уставился на юного собеседника.
– Бежать? – выдохнул он. – Откуда? Куда?
– Отсюда. В другую тюрьму, – был ответ. – В этой тебя надзиратель убьёт рано или поздно. Не ты первый.
– Но как? В другой тюрьме меня никто не ждёт.
– Ещё как ждут, – уверил сын надзирателя. – Беги хоть в Дальнюю, что за Выселками, хоть в ближнюю, что на улице Копателей – везде тебя примут с распростёртыми объятиями. Узники везде нужны.
– Не подавайте пустых надежд, юноша, умоляю, – скорбно произнёс узник.
– И совсем они не пустые, – возразил сын надзирателя. – Я разговаривал с надзирателем Ближней, он мой дядька. Да я, говорит он, вашего узника хоть сейчас готов принять и обеспечить ему камеру в лучшем виде. Так что сегодня и побежишь.
– Сегодня!
– Ну да, а чего ждать-то. В Ближней тебе нормально будет; дядька у меня что надо.
– Сегодня я не могу, у меня есть одно дело.
– Это ты про сеструху, что ли? – покривился мальчик. – Да ну, ерунда. Быстренько изнасилуешь её, и дёру. Тем более, если останешься, отец убьёт тебя, слово даю. А так – представь, какая у него рожа будет, у проклятого, когда ты сеструху попортишь и ноги сделаешь, вот умора! – и мальчишка рассмеялся.
– Но это будет бесчестно, – упорствовал узник. – Не в моих правилах избегать наказания за преступление. К тому же я причиню девушке психологическую травму, я как бы стану отцом будущего ребёнка госпожи дочери надзирателя. Не могу же я тут же и бежать – это не по-человечески.
– Да тебе не всё равно? – усмехнулся сын надзирателя.
– Я порядочный человек.
– Ну, как знаешь. Я тебя предупредил. Ладно, тогда – завтра. Если доживёшь.