
Полная версия:
Учитель музыки
– Так спросите, – перебил Клоппеншульц. – Что может быть проще: поговорите с ними и выясните это.
– Поговорить?.. Хм… Нет, это невозможно. Да я и пытался, но… они, похоже, считают меня сумасшедшим. А вернее, они хотят сделать меня таковым.
– Каковым? – уточнил философ.
– Они хотят свести меня с ума, господин Клоппеншульц.
– Хм… Хотят или нет, они или нет, но если этого кто-то действительно хочет, то он уже значительно преуспел в достижении своей цели.
– Что вы хотите сказать? – нахмурился Эриксон.
Клоппеншульц издал тихий смешок, весело поглядывая на своего гостя:
– Дело в том, господин Скуле, что свести человека с ума – это, знаете ли, весьма простая (я бы даже сказал – банальная) задача. Даже и не задача вовсе, а – так, небольшая штудия.
– В самом деле?
– Да уж поверьте мне, молодой человек, я знаю, о чём говорю. Очень простая задача, которая была бы довольно любопытна, если бы не эта её простота. Коротко говоря, мой друг, чтобы свести человека с ума, достаточно дать ему понять, что его пытаются свести с ума. И всё. Всё остальное он сделает сам.
– В смысле?
– А какой вам ещё смысл, господин Скуле? Дайте человеку понять, что вы решили довести его до безумия, небрежно сделайте пару двусмысленных намёков, отпустите пару загадочных фраз… А потом только поддерживайте его в его борьбе с собственным психическим здоровьем: легко и ненавязчиво акцентируйте его внимание на тех странноватых поступках, которые он начнёт совершать, на тех глупостях, которые он станет время от времени говорить, на необычной горячности, с которой он станет отрицать любые подозрения в собственной ненормальности, которые у него же и возникнут, на излишней подозрительности, которую он, естественно, станет проявлять. Однако ни в коем случае не забывайте при этом делать вид, что у вас нет никаких злых намерений, но – внимание, молодой человек! – делать этот вид нужно очень осторожно, ваша игра должна быть тонкой – такой, чтобы у него оставались сомнения в вашей искренности. Это укрепит бедолагу во мнении, что его действительно хотят довести до безумия и что некоторых результатов злодей таки добился. Ну, и так далее; его психика будет сначала медленно, а потом всё стремительней закручиваться в спираль, процесс пойдёт по нарастающей, и чем больших успехов он добьётся в разрушении своей психики, тем больше усилий будет прилагать для окончательной победы над собственным разумом.
– Интересно… – произнёс Эриксон, холодея от того расчётливого равнодушия, с которым всё это было сказано. – Вы что, психиатр?
– Я же сказал вам, что я – философ, вольный философ на пенсии.
– Тогда откуда вы всё это знаете?
– Ну-у, молодой человек, – улыбнулся Клоппеншульц, – философия и психиатрия не так уж далеки друг от друга, как вам, наверное, кажется. Иногда я думаю даже, что это одна и та же наука, только по-разному называемая, – по губам философа снова скользнула грустная улыбка. – Просто философ смотрит на продукт своей умственной деятельности, так сказать, изнутри, а психиатр – снаружи… Но вы не спрашивайте, господин Скуле, не спрашивайте меня об истоках моих познаний в теме доведения человека до безумия, чтобы мне не пришлось отвечать, – покачал головой Клоппеншульц. – Вы ведь не хотите возненавидеть меня? Терзаться потом тайной, которую узнали. Ведь не хотите? Вот вам, кстати, наглядный пример. Если я узнаю что-то о реальной мадам Икс из окна напротив, а не о той Левендорп, которую я себе выдумал, не буду ли я потом мучиться этим весь остаток моей жизни. Не окажется ли раскрытая тайна столь ужасным фактом её биографии, что я не смогу спокойно спать, пока не добьюсь предания этой дамы суду или помещения её в клинику для душевнобольных. Представьте себе на минуту, что моя тайна окажется именно тем толчком, которого будет достаточно, чтобы вы окончательно убедились в своём подозрении.
– Моём подозрении?
– Ну, о том, что жильцы этого дома сговорились свести вас с ума, – с улыбкой пояснил Клоппеншульц.
Эриксон побледнел. Похоже было, что этот старик в инвалидной коляске играет с ним как кошка с мышкой, играет на струнах его натянутых нервов, на клавишах чувств, бьёт в барабаны его неясных навязчивых подозрений, оплетает его разум паутиной слов и намёков, как паук заплутавшую осеннюю муху. Туманные намёки философа, его странное ментальное уединение с какой-то женщиной из дома напротив, пространные рассуждения о сумасшествии… Эриксону вдруг стало противно и страшно находиться в этой комнате, рядом с этим улыбающимся человеком.
– Извините, господин Клоппеншульц, я должен идти, – произнёс он порывисто.
– Хотите, я вам помогу? – спросил философ с сухой деловитостью. – Один сеанс. В крайнем случае – два.
– О чём вы? – спросил Эриксон, уже повернувшись уходить.
– Внушение под гипнозом, – пояснил Клоппеншульц. – Я загипнотизирую вас и вычищу из вашего сознания всю ту мешанину страхов и подозрений, которую вы там создали.
– Я создал?
– Вы, а кто же ещё, – улыбнулся Клоппеншульц. – Повторяю, господин Скуле, если кто-то и способен быстро и качественно свести человека с ума, так это он сам.
– Нет, не надо, никаких сеансов, – качнул головой Эриксон и, попрощавшись, направился в прихожую.
«Что за идея, – думал он. – Гипноз!.. Да я что, совсем уж идиот, что ли, чтобы позволять первому встречному играть с моей головой! Да ещё в этом доме. Да и потом… если кто и годится на роль главаря всей этой банды, то вовсе не старуха Бернике, а именно вот этот хитроумный философ».
– Господин Скуле, – окликнул Клоппеншульц, выезжая вслед за ним в прихожую, когда Эриксон уже открыл дверь. – Господин Скуле, мне искренне жаль, что вы… что ваша душа неспокойна, и… В общем, прошу вас, господин Скуле, не позвольте себе сойти с ума. И больше не бейте господина Пратке, хорошо?
Эриксон буквально выскочил на площадку и грохнул за собой дверью так, что цифра «два» на ней готова была отвалиться.
Ему показалось, или он на самом деле услышал за дверью философа его довольный смех.
– Что, он прогнал вас? – поинтересовался со своего поста Йохан.
– Нет, – пробормотал Эриксон. – Нет, просто он…
– А-а… – не дослушав, махнул рукой мальчишка. – Он же чокнутый, этот Габриэль. А вы что, не знали?
7
В кастрюле на плите бурлил рис на обед.
Эриксон сидел на табурете, сжав кулаки так, что костяшки пальцев побелели, и смотрел в одну точку.
Войдя к себе после разговора с Клоппеншульцем, он вдруг почувствовал такую безнадёжность, так ясно осознал безвыходность своего положения, что ему стало дурно. Не осознавая даже, что делает, он набрал в кастрюлю воды и поставил на плиту. Бросил туда горсть риса. Остановился на минуту над кастрюлей и чему-то рассмеялся. Потом вдруг пришёл в ярость и, отбросив в угол ложку, которой помешивал рис, рухнул на табурет, сжимая кулаки.
Он не мог бы сказать, сколько уже сидит так. Рис, наверное, давно сварился, а вода уже почти выкипела, но ему не было до этого никакого дела.
Он снова рассмеялся – непонятно чему, потому что в голове у него не было ни одной мысли, а только вязкое тягучее месиво из обрывков каких-то неясных воспоминаний.
Вдруг ему вспомнился кошмар, приснившийся ночью. Впрочем, он даже не мог бы сказать, было ли это сном – настолько явственным казался весь тот ужас.
Эриксон проснулся от того, что ему снилась музыка. Медленная, томительная, тягучая мелодия плыла откуда-то дремотной рекой и вливалась в его голову. Сначала ему показалось, что это обрывки сна, но прислушавшись, он убедился, что музыка действительно звучит, она доносилась из гостиной.
Дыхание его оборвалось, а нервы моментально – уже привычно – натянулись и задрожали. Медленно и осторожно, чтобы не скрипнула ни кровать, ни половица, он поднялся и на цыпочках добрался до двери, прижался к ней ухом.
Да, несомненно, музыка доносилась из гостиной. Играла флейта.
Эриксон оглянулся, чтобы убедиться, что флейта лежит на стуле.
Блеклым пятном виднелись во мраке Линдины трусы, но чехла с инструментом – не было.
Осторожно приоткрыв дверь, он украдкой заглянул в гостиную.
Человек стоял у окна, спиной к Эриксону и играл. Видно было его пальцы, неторопливо порхающие над игровыми отверстиями, порождающие протяжную мелодию, которая проникала в душу бесконечной тоской.
– Скуле? – прошептал Эриксон, вздрогнув от собственного шёпота.
Учитель музыки – а в том, что это был он, Эриксон не сомневался, – не услышал или не обратил на зов никакого внимания.
– Скуле, – уже в голос позвал Эриксон и ступил в гостиную. – Слава богу, вы живы!
Не прекращая игры, учитель повернулся.
Лица его не было видно. Сначала Эриксону показалось, что это какая-то шутовская маска надета на нём, или наложен неразборчивый клоунский грим, как давеча у Линды. И только присмотревшись, он понял, что лицо Скуле обезображено многочисленными порезами, глубокими ранами и потёками чёрной, уже засохшей крови. Кровь была и по всему его пиджаку, испещрённому десятком или более ножевых, кажется, ранений. На брови учителя, над самым веком, прикрывавшем наполовину выпавший глаз, устроилась большая зелёная муха.
А тягучая, сводящая с ума мелодия всё звучала и звучала, змеёй вползая в голову Эриксона через уши, глаза, ноздри и раскрытый в ужасе рот.
– Хватит! Перестань! – закричал он и проснулся.
Дрожь, которая вошла в тело Эриксона вместе с этим воспоминанием, родила в горле нервный всхлип, разогнала тупое безмыслие в голове.
«А знаешь, что, – обратился он к себе с горькой усмешкой. – Ты ведь и есть Якоб Скуле. Пора бы тебе уже признать это, вернуться в реальность из которой ты выпал, сказать спасибо этим добрым людям – Клоппеншульцу, Бернике, Линде, Йохану – за то, что они помогают тебе вернуться в себя».
И следом: «Нет! Нет, не сдавайся, Витлав, ты не должен сдаваться. Ведь ты всегда был сильным человеком, с добротной устойчивой психикой. Хельга. Вспомни Хельгу: твоя любимая жена ждёт тебя сейчас, сходит с ума от волнения. Она, небось, уже оборвала все телефоны, подняла на ноги полицию, больницы, …»
И опять: «Нет, Якоб, нет. Тебе не уйти отсюда, этот дом со скрипучими полами не отпустит тебя, никогда. Потому что это твой дом. И эти люди – твои давние друзья. Ну, если не считать безумного, но такого безобидного Пратке. Бедного старика надо пожалеть, а ты бил его… ногами! О боже, боже! в кого же ты превратился, Якоб?».
И снова: «Нет! Чёрта с два у них получится! Почтальон… Это всё бесов почтальон с его коньяком. Они опоили тебя, Витлав, конечно. Они постоянно держат тебя на наркотиках… Бороться! Помни, что ты Витлав Эриксон и борись – ради себя, ради Хельги, ради… ради неведомого Якоба Скуле, который наверняка уже мёртв, и душа его взывает к отмщению. Конечно, они, вся эта кучка маньяков и психопатов, убили бедного учителя музыки, а тебя хотят сделать козлом отпущения, жертвенным агнцем, который понесёт на себе вину за преступление, коего не совершал. Почему именно ты? Да кто его знает. Наверное, ты был первым, кто попался им на улице или в каком-нибудь кабаке, где ты заливал горе после ссоры с Хельгой».
Он попытался стряхнуть с себя оцепенение, порвать, отбросить эти однообразные мысли, ведущие в его голове бесцельный и бессмысленный спор. Ведь ясно, же, что им удалось добиться своей цели, и если это ещё не окончательная их победа, то линия фронта, пролегшая через его душу и разум, всё дальше и дальше сдвигается к последнему пределу, за которым… за которым нет ничего – только бездна безумия. Клоппеншульц – вот кто нанёс ему последний и решающий удар, от которого Эриксон вряд ли оправится.
«А что такого случилось-то? – обратился он к себе уже с усмешкой. – Что такого сказал или сделал этот философ, что ты так завёлся? Просто схватка с чокнутым стариком Пратке натянула твои нервы, создав благодатную почву для слов Клоппеншульца, которые, по сути, можно вывернуть и так и сяк, вот и всё. Сейчас ты съешь немного риса – тебе это необходимо, чтобы поддержать силы – и уйдёшь из этого дома. Навсегда. И забудешь о нём, как о страшном сне. Но сначала наведаешься в полицию и расскажешь комиссару обо всём, что здесь творится».
С улыбкой на губах он слил воду, отбросил рис на тарелку и полил оливковым маслом.
В дверь постучали.
«Проклятье! – пробормотал он. – Как же вы мне надоели!»
– Кто там? – спросил он на всякий случай, подойдя к двери, но не открывая.
– Это я, – услышал он голос Йохана. – Открывайте, господин учитель, сегодня ваша очередь меня кормить.
– Что? – уставился он на мальчишку, который деловито протиснулся в прихожую, едва Эриксон открыл дверь.
– Да обыкновенно, – отозвался тот. Сегодня ваш день обедить меня. Вчера же была Рё, вы что, забыли? Значит, сегодня – ваш черёд.
– Да? Ну-у… проходи, садись.
Мальчишка не дожидался этих слов; когда Эриксон вошёл вслед за ним на кухню, тот уже сидел на табурете и перемешивал ложкой рис с маслом.
– Так-так, – пробормотал Эриксон, прикидывая, стоит ли варить себе новую порцию, или плюнуть на всё и уйти прямо сейчас, пусть и на пустой желудок. А потом вдруг спросил: – Послушай, Йохан, а этот Клоппеншульц… он тебя тоже кормит?
– Его очередь – завтра, – прочавкал мальчишка сквозь горячий рис.
– Ага… ага… А кто живёт в четвёртой?
Йохан перестал жевать, повернулся, посмотрел на Эриксона вопросительно. Потом дёрнул бровью и зачерпнул новую порцию риса.
– Чудной вы стали совсем, – сказал он, отправляя ложку в рот. – Вы и раньше-то были чудной, а сейчас и вообще. У вас с памятью что-то?
– Д-да, – промямлил Эриксон, теряясь от этого простого вопроса. Ну не объяснять же мальцу, что он на самом деле никакой не Якоб Скуле. – У меня что-то… что-то с нервами последнее время.
– Последнее время, – хмыкнул Йохан. – Не такое уж оно и последнее.
– Я даже… – Эриксон решил пуститься на хитрость и подыграть им всем. – Даже себя порой с кем-нибудь путаю.
– Угу, – равнодушно отозвался мальчишка, налегая на рис.
– Вас всех помню смутно… Вот даже возьмём Линду… убей не помню, кто она и…
– Да кто-кто, – усмехнулся Йохан. – Линда она и есть Линда. Шалава.
– В смысле? – уставился на него Эриксон.
– Да обыкновенно… Чайку поставьте, господин учитель… Да обыкновенно – проститутка она.
Эриксон, который уже взялся за чайник, едва не выронил его.
– Это ты о чём? – спросил с недоумением.
– О Линде, о чём же. Вы же о ней спросили. Проститутка она, говорю. Треугольная.
– Какая?
– Ну вы как вчера родились, – фыркнул Йохан. – Треугольная, говорю. Три угла за час. На Циклопа работает, он её пастух. Вам-то хорошо, – деловито продолжал мальчишка, прожевав очередную ложку риса, – вам она бесплатно даёт. А мне дала один раз сиськи помацать, через свитер, так аж десять крон содрала. Ты, – говорит, – уже не маленький, так что привыкай, что за всё в жизни нужно платить… Ну ничего, я вот деньжат подкоплю и тоже ей вставлю. Как думаете, если на десять минут накоплю, – это нормально будет?
– Тебе сколько лет, Йохан? – спросил растерянный Эриксон.
– Четырнадцать, а чего?
– Нет, ничего, – покачал головой инженер, поставил на огонь чайник, уселся на табурет напротив мальчишки. – А скажи… скажи, я давно здесь живу?
Йохан уставился на него разинув рот, из которого едва не посыпался обратно в чашку рис.
– Ну вы даёте! – покачал он головой. – У вас, похоже, крыша-то совсем уже никуда не годится.
– Так давно или нет?
– Кто бы знал… Я сюда перебрался месяцев шесть назад, так вы тут уже были.
– Откуда перебрался?
– Из третьего. Я сначала в третьем тусовал, но там меня гонять стали последнее время, надоел, говорят. Да и кормить там не кормили – если только сам выпросишь чего-нибудь. А здесь хорошо, здесь нормальные люди собрались.
– Да… – усмехнулся Эриксон. – Да, нормальные. А почему ты дома не живёшь? Почему в школу не ходишь?
– А оно мне надо, туда ходить? А дома – отец, он только пьёт да баб водит, баб водит да пьёт, надоел, – и поморщился: – У вас кошка сдохла?
– Кошка? – уставился на него Эриксон.
– Воняет у вас хуже, чем у старого Пратке.
– А-а, это, да, я давно не проветривал, – Эриксон налил мальчишке кипятку, бросил пакетик чаю. Поставил на огонь воду под новую порцию риса.
– Скажи, Йохан, – начал он, осторожно, – а в тот день, ну, когда я пьяный пришёл, позавчера… я сам пришёл?
– Наполовину, – усмехнулся мальчишка. – Вас мужик какой-то притащил.
– Мужик! – Эриксон даже подскочил. – Что за мужик?
– Да я почём знаю, – пожал плечами Йохан. – Я его не видел сроду. Втащил вас в дом, тут вы сами повалились и его чуть не свалили. Он запыхавшийся весь был, потому что худой такой и, по всему видать, слабый. «Ох, – говорит, – как я перепачкался об него!» Потом спрашивает: «Ваш жилец?» Ну, Бегемотиха говорит, дескать, наш, наш. Взвалила вас на спину и понесла. А тот ещё говорит ей: «Осторожней, он, кажется, серьёзно ранен. Смотрите, – говорит, – крови на нём сколько». Ну и всё, повернулся да ушёл.
– А куда я уходил в тот день? – пытал Эриксон.
– Да откуда мне знать, – зевнул Йохан, который, кажется, наевшись, потерял интерес к этому разговору, его тянуло в сон. – К вам какой-то мужик приходил, но не тот, что вас пьяного притащил. Долго у вас сидел, часа два, наверное. Не знаю, когда он ушёл, но пока я не пошёл к Рачихе на обед, он всё у вас был.
– К Рачихе?
– Ну, к мадам Бернике. В тот день она же меня обедила.
– А что это был за мужчина?
– Да почём я знаю, я его ни разу не видал. Он когда постучал, вы открыли, и он вошёл. Сказал только: «Это я, господин Скуле, как договорились, принёс вам…» Чего он там принёс, я не расслышал, потому что вы тут заорали: «А-а, я вас жду, проходите, проходите». Ну и всё, он вошёл и всё сидел у вас, покуда я обедаться не ушёл. Потом я вернулся, а его, видать, уже не было, как и вас тоже. Потому что я часа два ждал, когда он уходить будет, думал у него сигарету стрельнуть и деньжат – по виду-то он крутой дядька, при деньгах. Ну вот, а его всё не было. Тогда я думаю, дай к вам постучу. Стучал, стучал, а вы не открыли. Вы, наверное, вместе с ним и ушли, а вернул вас уже тот, другой, мужик – пьяного и в кровище. Вы ещё где-то свой плащ посеяли, потому что в одном пиджаке вернулись.
– Не только плащ, – кивнул Эриксон, который молча слушал и терялся в догадках о том, что бы это всё могло значить.
Но никаких идей не посетило его утомлённый загадками разум, кроме одной: Йохан морочит ему голову, и все эти россказни – продолжение спекталя, затеянного Клоппеншульцем, или кто тут у них главарь шайки. Конечно, Клоппеншульц подослал к нему этого не по годам сообразительного мальчишку, который явился к Эриксону под каким-то дурацким надуманным предлогом. Разумеется, Клоппеншульц совершенно правильно рассчитал, что Эриксон непременно начнёт задавать вопросы и поднатаскал пацана в «правильных» ответах. Да, его продолжают плавно подводить к тому, что он убийца, какой-нибудь маньяк, психопат. Как там сказал этот философ: «Человека совсем нетрудно свести с ума. Достаточно дать ему понять, что его хотят свести с ума, а всё остальное он сделает сам», – так да?
В общих чертах план этой банды психопатов был понятен, неясными оставались только детали, и их предстояло прояснить. Но пусть этим занимается полиция, а задача Эриксона – выбраться из расставленной чудовищной ловушки целым и невредимым.
– А вы правда кого-то грохнули? – спросил вдруг Йохан заговорщически, понизив голос и наклонившись к сидящему напротив Эриксону. – Я никому не скажу! – торопливо добавил он, заметив, должно быть, яростную искру в глазах Эриксона.
Но тот, не отвечая, быстрым коротким движением схватил его за горло.
– Гадёныш! – прошипел он, поднимаясь, чтобы удобней было душить. – Ах ты ж гадёныш!
Глаза Йохана полезли на лоб, губы моментально посинели, во взгляде отразился детский растерянный испуг. Он кое-как, с хрипом, вдохнул воздух но выдохнуть его уже не мог, потому что Эриксон стиснул пальцы сильней, прижимая мальчишку к столу, спиной к которому тот сидел.
– Грохнул… – шептали губы инженера. – Грохнул, говоришь?.. Твари, твари!..
Казалось, ещё минута, и растерявшийся Йохан закатит глаза и задрожит, забьётся в предсмертных судорогах, но мальчишка оказался тёртым калачом. Нога его резко поднялась и голень впечаталась в пах Эриксона. Тот охнул от неожиданности, ослабил хватку и осел на табурет, хватая губами воздух и чувствуя, как металлический стержень боли пронзает его от промежности до живота.
– Понял, да? – просипел Йохан, и, едва отдышавшись, бросился из кухни. Хлопнула входная дверь.
Эриксон ещё несколько минут сидел, скрючившись и держа руки в паху. Потом перевёл дыхание, закинул голову и расхохотался. Он не замечал, насколько одиноко, яростно и безумно прозвучал его смех в тихой квартире, которая не отозвалась ему даже скрипом полов.
8
Флейта издавала несомненно приятные звуки, но была ли это музыка, Эриксон не знал. Во всяком случае, это не было какофонией. Он стоял у окна и перебирал пальцами отверстия флейты, как стоял Якоб Скуле в его сне.
Моросил дождь. Сёренсгаде из жизнерадостной улочки превратилась в унылое серое ущелье между поникшими домами, чьи невыразительные взгляды глаз-окон, чьи зелёные и красные шляпы черепичных крыш не могли сейчас оживить погрузившийся в дождливую сентябрьскую тоску город. Редкие одинокие прохожие на узком тротуаре прятались от любопытных взглядов под чёрными и синими зонтами цвета уныния. Со стороны площади Густава Стрее доносился звонок заходящего на кольцо трамвая; где-то площадной музыкант играл на саксофоне джаз.
Если бы Витлав Эриксон смотрел сейчас на мерную неспешную жизнь любимого города не из этого окна, а из своей мансарды, в которой располагался его тихий кабинет и где он любил сидеть после обеда за чашкой кофе с коньяком и пачкой сигарет, брошенной на подоконник, этот пейзаж не вызывал бы у него чувства безнадёжной тоски и беспросветной апатии, а лишь немного пощипывал бы душу уютной, тихой грустью воспоминаний, навеянных уходящим летом. Но от Сёренсгаде его отделяло сейчас узкое мутное окно чужой гостиной, притихшей в нервном спазме ожидания чего-то недоброго, и потому музыка, рождавшаяся в теле флейты, была дрожаща и надрывна.
Как бы он ни убеждал себя, что слова Йохана следует пропустить мимо своего внимания, не вникать, на раздумывать над ними ради своего же собственного блага, но Клоппеншульц знал своё дело, и теперь мысли Эриксона снова и снова, по кругу, блуждали вокруг проститутки Линды, её «пастуха» Циклопа и двух загадочных мужчин, из которых по крайней мере один, если он существовал на самом деле, а не был лишь частью дьявольского плана философа, оказал на последние события в жизни Эриксона какое-то наверняка недоброе влияние. Со слов Йохана выходило, что они покинули квартиру Скуле вместе. Куда они направились? Совершили они убийство напару или тот, второй, лишь вывел опьянённого воздействием гипноза или наркотика Эриксона на жертву?
О таинственном учителе музыки у Эриксона складывалось какое-то неясное, но скорее неприятное впечатление. Судя по всему, он обитал на самом дне общества, вёл жизнь распутную, рязвязную, грубую и несомненно опасную вследствие своей, кажется, неразборчивости в знакомствах. Чего стоят обитатели этого дома – Линда с её Циклопом, Йохан, в свои четырнадцать лет прошедший уже, видимо, огни и воды, бегемотиха Винардсон… Несомненно, Скуле был существом несчастным, но испорченным той средой, в которой ему приходилось обитать. И если Эриксон, человек, добравшийся до самой верхушки среднего класса, не был знаком с бедолагой учителем, то и жалеть об этом у него не было никаких оснований.
А тот человек, что, по словам Йохана, принёс его, окровавленного, «домой»… Кто он? Просто участливый прохожий или один из статистов в труппе Клоппеншульца?
Чем больше Эриксон размышлял обо всём этом, тем прочнее зарождалось в нём чувство обречённости. Ему не победить в этой схватке; не ему тягаться с Клоппеншульцем – этим монстром, с такой небрежной лёгкостью рассуждающим о том, как легко и просто свести человека с ума. «Кто бы это ни был, он, кажется, уже хорошо преуспел в достижении своей цели», – как-то так он сказал. Намёк на то, что ему удалось посеять в душе Эриксона семена безумия – страх, апатию, подозрительность…
Клоппеншульц… Клоппеншульц… Сама фамилия – таинственная, жутковатая, хорошо подходящая к образу отшельника, управляющего людьми как марионетками. Жуткая и ужасная фамилия, но сколь прекрасно её звучание – Клоппеншульц. Это вам не унизительный набор звуков – Скуле. Человек с такой фамилией заведомо не может быть чем-то значимым для этого мира, он уже самим своим рождением осуждён прозябать на самом дне. Клоппеншульц – это даже не Эриксон. Кто он? Немец? Да, наверное, немец – ведь это немцы нация философов.