Читать книгу Лестница. Сборник рассказов (Алексей Притуляк) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
bannerbanner
Лестница. Сборник рассказов
Лестница. Сборник рассказовПолная версия
Оценить:
Лестница. Сборник рассказов

3

Полная версия:

Лестница. Сборник рассказов

Толик внимательно слушает и кивает в такт губной гармонике, из которой Людвиг старательно выдувает отрывистые неуверенные ноты. У пассажира получается плохо, отвратительно получается, совсем не то, чего пытается от него добиться дальнобойщик Толя. Шофёр готов бросить руль и сам взяться за инструмент, но вспоминает, что на губной гармошке последний раз играл в детстве – на пластмассовой, за двадцать восемь копеек, из «Детского мира». Да и руль бросать нельзя.

А Людвиг старается вовсю, но… чёрт бы его побрал, глухой он, что ли?!

– Ну куда, куда! – нервничает Толик. – Ты чего, не слышишь, что у тебя «ре» падает?

Людвиг виновато хлопает глазами, робко улыбается, открывая отсутствие пятого зуба слева.

– Вот смотри, – запальчиво продолжает Толик, – у тебя там идёт «та–ти–ту–рим–па–рааам», так?

– Так, – кивает Людвиг и хлопает глазами.

– Ну вот. Вот там у тебя «ре» и проваливается, неужели сам не слышишь? Выше надо на полтона. Ну–ка, давай, возьми с диезом.

– Ага, – радостно кивает Людвиг и подносит гармошку к губам.

«Та–ти–ту–тум–па–пааам» – играет он.

– Тьфу! – в сердцах произносит Толик, удивляясь Людвиговой непонятливости. – Ну что ты заладил, ей богу, а?! Ты можешь ми–бемоль взять?

– Могу, – неуверенно произносит Людвиг.

– Так возьми, чёрт тебя возьми! – сердится Толик.

«Та–ти–ту–рим–па–бааам» – берёт Людвиг.

Нет, нет, всё не то.

«Та–ти–ту…»

– Ну куда, куда ты гонишь, а?! – Толик сердито выплёвывает беломорину в окно, качает головой.

«Та–ти–ту–рим–па…» – выдувает Людвиг.

– Трудно, поди, быть неумехой? – саркастически вопрошает Толик. – Ты сам–то себя слышишь?

– Нет, – чистосердечно признаётся Людвиг.

– Оно и видно, – усмехается Толик. – Дай мне начало.

«Та–ти–ту…»

– Стоп! Слышишь?

– Нет.

– Блин! Вот так надо: «та–ти–та–рам–па». Сечёшь?

– Секу, – покорно соглашается Людвиг.

– Изобрази.

«Та–ти–ту–ру…» – изображает Людвиг.

Толик безнадежно качает головой, плюёт в окно, шевелит губами, беззвучно выдавая непотребные слова.

– Ну ты вообще… – обречённо произносит он уже в голос. – Выбрось свою гармошку и уйди в монастырь с глаз моих.

– Я хотел одно время, – на полном серьёзе отвечает Людвиг. – Но музыка победила.

– Это она погорячилась, – усмехается Толик. – Дай мне «ми–бемоль».

Людвиг послушно даёт требуемую ноту.

– Вот, – кивает Толик. – Запомнил?

– Запомнил.

– Теперь дай вступление.

«Та–ти–та–рам–па–даам…»

На этот раз Толик отчасти доволен. Это почти то, что надо. Но – почти. То есть, не совсем то, но очень близко.

– Запомни, старичок, – говорит он, добродушно щурясь, – в любом музыкальном произведении главное – вступление, зачин. Хорошее начало полдела откачало, как говорится. Но оно, опять же, и самое сложное.

– Да, – соглашается Людвиг. – Вступление – это очень трудно.

– Угу. Как начнёшь, так и кончишь. Начнёшь бодро, и кончишь весело. Начнёшь в миноре, так и кончишь абы как… О чём это я?.. А, ну да. Давай, ещё разок.

Людвиг даёт.

– Угу… угу… – кивает Толик. Он почти доволен. Доволен до третьего такта, в котором Людвиг ни к селу ни к городу выдувает никому не нужную «ля–бемоль».

Но надо выруливать на поворот, и Толику становится не до Людвига и злосчастной лябемоли – он только мотает головой: не–не–не, давай сначала.

А на повороте стоит белая корова в красном сарафане. Она пасётся и не замечает надвигающейся на неё опасности – синего камаза, в котором Толик, очумев взглядом, пытается нащупать педаль тормоза. А педали – нет. Людвиг тоже ничего не замечает.

«Та–ти–та–рам–па–даам. Тынц» – выдаёт губная гармошка.

Толик доволен. Если бы не обстоятельства, заставляющие судорожно вцепиться в руль, он бы сейчас непременно хлопнул Людвига по плечу и сказал что–нибудь вроде «Классно, старичок, молодца! Это – то, что надо».

А корова вдруг, выпучив глаза, истошно мычит, снимается, встаёт на крыло и, сшибая верхушки окрестных сосен, воспаряет под облака. Трепещет и стелется по ветру сарафан.

Толик вздрагивает и просыпается. Ровно за три секунды до коварного поворота, в который срочно должен вписаться, если не хочет погибнуть во цвете лет, вместе с напарником, который храпит на лежаке…

В тот момент, когда красная корова встаёт на крыло и, сшибая верхушки окрестных сосен, поднимается в небо, Людвиг ван Бетховен вздрагивает и просыпается. Он недоумённо смотрит на жирную, уже засохшую кляксу, которую оставило перо в партитуре.

Обиженно замер клавесин с провалившейся под локтем задремавшего композитора клавишей. В саду за окном садовник подрезает розовые кусты и витиевато ругается со служанкой, на чистом немецком языке начала девятнадцатого века.

Людвиг пересматривает свой странный сон, но никак не может вспомнить, ухватить ту мелодию, которой учил его во сне Толик. Он морщит лоб, грызёт перо, проклинает звон в ушах, который всё больше и больше мешает слышать, и мучается. Но вспомнить – не может.

В завершение вязкой перепалки садовник обзывает служанку красной коровой (наверное потому, что на ней красное платье и красный же чепец), плюёт и удаляется выпить пива для охлаждения нервов. Вот в этот самый момент Людвигу удаётся вспомнить всё.

Он торопливо вырывает исчирканные нотами, лигами, диезами и акколадами листы нотной тетради с незаконченным ноктюрном, обнажает чистую страницу и на мгновение замирает, проникаясь звучащей в нём музыкой. Потом, вдохновенно улыбнувшись, обмакивает перо в чернила и…

Время останавливается. Время сонно хлопает глазами, задрёмывает. Зато оживляется старый клавесин – он довольно поскрипывает, переминается с ноги на ногу и ждёт того момента, когда горячие пальцы глохнущего гения коснутся его прохладных клавиш.

Людвиг ван Бетховен скрипит пером.

Он пишет свою знаменитую сонату. Там ещё такое вступление – «та–ти–та–рам–па–дааам. Тынц», ну вы помните.

Анна на рельсах

Первой была бабка – преждевременно скрюченная, прокуренная, провонявшая марксизмом–ленинизмом и валерьяновыми каплями работница партхоза.

– Хреново кончит девка, – подвела она итог собрания семейной партячейки по случаю нарождения нового члена социалистического общества; запротоколировала и прихлопнула печатью.

– Это почему же так? – вопросил отец.

– Да потому что дурак ты, – отрезала бабка, раскуривая «беломорину».

– Это почему же я дурак?

– Да потому что испоганил девке судьбу, контра.

– Да чем же это я испоганил судьбу–то её, Элевсестра Платоновна? – не отставал обиженный папаша.

Но бабка объяснить так ничего и не удосужилась, а через два месяца померла в инсульте, унеся за собой в могилу под красной звездой неразгаданную тайну отцовой дурости.

Подрастающая Анечка часто ловила на себе странноватые любопытные взгляды взрослых, но не понимала их и не придавала им никакого значения. Пару раз она видела, как грустная матушка шариковой ручкой старательно вымарывает нечто в программе телевидения на неделю. Аннушке очень хотелось знать, что́ именно, но мать поступала хитро: замазывала целиком колонку, так что определить конкретную цель её редактуры было решительно невозможно. А на право смотреть телевизор в тот день накладывалось вето.

Все семь печатей, за которыми была укрыта бабкина тайна, осыпались под хрупкими пальчиками учительницы литературы, когда Анна вошла в десятый класс. А мальчик Миша – её первая, робкая и многострадальная любовь – на перемене весело сказал:

– Ничего, Каренина, десять лет впереди – это не так уж мало для настоящей комсомолки.

Но десяти лет не случилось, потому что пьяной электричкой накатила перестройка и создала порочный излом в графике Аниной жизни.

В институт она не поступила – уснула прямо на экзамене. Была у неё ангина от холодной газировки, выпитой в неумеренных количествах, и температура под сорок. Воздушно–трепетная экзаменатор разбудила её, сказала: «Девушка, приезжайте на будущий год, ладно? Выспитесь хорошенько и приезжайте».

На будущий год Аннушка не поехала, а устроилась няней в детский сад и попутно училась в ПТУ на крановщицу мостового крана. Будущее страны в коротких штанишках любило простую и душевную Аннушку наивной детской любовью, не заглядывающей ни в паспорт, ни в будущее. А мостовые краны доверчиво ластились к рукам, пряча подальше свой железно–механический норов. И всё сложилось. Правда, работу по специальности найти Аннушка не могла, но к счастью даже в самые лихие годы две половины страны любили друг друга и регулярно пожинали плоды любви, которые, по прошествии должного срока, отдавали в тёплые Анины руки – на первичное воспитание.

Когда ей было двадцать три, повесился отец. В тот день его вызывали в военкомат, для сверки. Вернулся он хмурый и неразговорчивый. Сказал только: «Всё, кончилась жизнь. С учёта сняли. Даже на войну я не гожусь, в пушечное мясо. На что же я тогда ещё годен?» А вечером и повесился, в ванной–туалете, предварительно выключив свет, чтобы счётчик не крутил даром. Обнаружили тело наутро и долго искали предсмертную записку – может, под ванну запала или за стиральную машину. Так и не нашли ничего. Видать, отец решил уйти молча; и это было очень обидно.

Со смертью отца матушка принялась стремительно стареть и портиться характером, который и раньше–то не был лёгок. В голове у неё тоже что–то перестало работать – какой–то моторчик, который теперь лишь натужно гудел, жужжал и только временами принимался неторопко вращать лопасти матушкиного разума.

– Вон, настоящая Анна Каренина в твои годы уже под паровоз легла, а ты чего добилась? – говаривала она, строго глядя на Аню, жадно поедавшую голодные капустные пирожки.

«А я – ненастоящая», – грустно думала Аннушка, запивая пирожки сладким чаем и в сотый раз представляя себе настоящую Анну на рельсах: что она пережила в последнюю свою минуту?

Ей таки удалось устроиться крановщицей на завод металлоконструкций; это придало её жизни новый вкус – вкус окалины, железа и разбитного трудового коллектива. А ещё – привкус зарплаты, на которую можно было позволить себе непозволительное. Кроме того, судьбоносные перемены привнесли в Анин характер некоторую толику цинизма, а в душу – боль быстрого повзросления и много грустных воспоминаний об ушедшей навсегда юности.

Мальчик Миша, её первая многострадальная любовь, в минувшие бритоголовые девяностые как–то вдруг и скоро стал бизнесменом. Случайно они встретились на вокзале и два часа просидели в ресторане «Гудок», вспоминая прошлое. Потом Анна отдалась ему в номере вокзальной гостиницы. Он взял её торопливо, равнодушно и невкусно. И кончилось всё очень быстро, потому что через час Миша уезжал на поезде куда–то на восток, качать нефть. Анне остались на память о нём немая горечь, пустота и трудные вопросы «зачем?» и «почему?», на которые она не могла найти ответов. И не знала, что мальчика Мишу в поезде зарезал, из ревности, любовник. Наверное, он зарезал бы и Аню, но она не жила по месту прописки в заводском общежитии и появлялась там очень редко. Не судьба, как говорится.

Своего Вронского она встретила, когда ей было двадцать шесть. Алексей Вронский тоже был не тот – не настоящий, как сразу определила Аннушка. Но заполонившая душу внезапная любовь не стала разбираться в тонкостях соответствия или несоответствия, а цинично бросила в зябкий жар, ослепила и подавила волю.

Вронский был заботлив, строг, мужествен и в меру суров. Умел сделать внезапный подарок, чем подкупал бесповоротно; умел и нежданный выговор, от которого душе становилось зябко и хотелось ласки. Ласка следовала за выговором незамедлительно, возвращая тепло и давая чувство подлинных отношений.

У него уже имелось две женщины, но разве для такого мужчины это много? Тем более, что одна из его женщин привыкла быть от него без ума, а вторая – привыкла вообще не быть. Потерявшаяся в любви Аннушка безмолвно стала третьей, теша себя надеждой однажды остаться единственной и последней. Что ж, каждая женщина имеет право на женские глупости, даже если фамилия у неё – Каренина. А может быть, в первую очередь именно поэтому. Анна потеряла голову, а взамен, как это часто случается у женщин, обрела смысл жизни.

Первой по меркам Вронского стать не получалось и не получилось. Всегда находилось что–нибудь, что препятствовало или просто не способствовало. Но в Аннушке проснулось некое странное упорство в достижении желаемого – настойчивость, коей раньше она в себе не замечала. Пожалуй, с её стороны и правда были глубокие чувства. И тем не менее, разложенный любовный пасьянс никак не сходился.

Время двигалось шагом. Потом перешло на трусцу. Поезда приходили и уходили. Жизнь что–то уж очень торопливо двигалась вперёд в попытке догнать уходящее время. Любовь притерпелась, выболела и уже не сводила душу нестерпимой ревностью, но зато часто сводило челюсти скукой.

Кончилось всё как–то внезапно и нехорошо – Вронский эмигрировал в Албанию, откуда, оказалось, происходил его древний род. Враз осиротевшие женщины его на некоторое время стали близкими подругами, но потом всё же рассорились и постарались поскорее забыть друг о друге и об Алексее Кирилловиче. Спустя какое–то время это им в разной степени удалось.

Как–то незаметно состарилась и умерла матушка – такое часто бывает. Анна поплакала, отвела, как полагается, девятины и сороковины и стала жить дальше, теперь уже совсем одна.

Предсмертная записка отца обнаружилась случайно, в кармане старого матушкиного халата, когда на годовщину Анна перебирала вещи покойницы. Кажется, послание так и не было ни разу читано, потому что халатик этот матушка после смерти отца не надевала.

Отец писал:

«Товарищ жена!

Пишу тебе в последние минуты никчёмной жизни моей, бездарно разменянной на пошлость мещанского бытия и устремления к недостижимым коммуМистическим идеалам.

Как горько чувствовать свою ненужность! Ведь не только себе я теперь не нужен, но даже и Родине нашей, так внезапно сменившей курс. Настолько внезапно, что меня выбросило за борт от резкого поворота, и сколь ни долго трепыхался я на водных гладях жизни, но вот – силы мои иссякли, и я иду ко дну.

Прости меня за всё в чём я, быть может (даже сам того не ведая), перед тобой виноват. А за то, о чём ведаю и помню, прости вдвойне. Прости за то, что не любил тебя никогда, кроме как в первые месяцы совместного нашего пути навстречу светлому будущему, которое на деле оказалось, извини за выражение, дряблой жопой пьяного парторга (помнишь как Гарбузов отплясывал на столе? Я тогда подумал богохульно: если такова жопа нашей славной партии, то куда же она нас приведёт?).

Впрочем, ведь и ты не любила меня. Я же знаю, что Аня не моя дочь, а Гарбузова. Спросишь, почему же я никогда тебя не изобличил и не тиранил этою позорною правдой? Да, не изобличил, и не тиранил. А зачем бы? Какая, в конце концов, разница, кто чья дочь, если цель одна и помыслы едины? Тогда это было неважно, а потом, с течением времени, стало ещё неважнее.

Вот так–то, товарищ жена.

Нижеследующее прочитай дочери.

Дорогая моя дочь Анна Аркадьевна, прости меня за всё и не поминай лихом! За имя дурацкое прости и за фамилию тоже. Но Каренина, думаю, всё же лучше, чем какая–нибудь Кулебякина или Гарбузова, к примеру.

Будь счастлива, дочь моя! Конечно, с твоим отнюдь не каренинским характером (я про Анну толстовскую, а не про семейный наш темперамент) влетит тебе это в копеечку, но не пожелать не имею права. Будь счастлива ещё раз!

На этом моё последнее обращение к вам и закончу, пожалуй.

С коммуМистическим приветом! Ваш, теперь уже бывший, муж и отец, уходящий на вечные поиски великого ''Быть может''. Здесь–то, на Земле–матушке, его уж не найти, видать».

Вот такой романтик оказался наповерку папенька.

К чести Аннушки нужно сказать, что и этот, последний, удар судьбы она перенесла стоически, осталась собою и не стала Гарбузовой.

Нынче ей сорок шесть. Она продолжает трудиться на мостовом кране в одном из цехов завода металлоконструкций. Трудовой коллектив её очень любит, и зовёт не иначе как «Наша Анна на рельсах». Любят её цеха, автокары, трубы, стропальщики, заводские сторожа и собаки. А её кран просто души в ней не чает и в чужих руках работать отказывается категорически, так что руководство цеха поневоле вынуждено пристально заботиться об Анином здоровье и благорасположении духа.

Она одна, но не одинока; по–прежнему безоглядно влюбчива, но умеет вовремя остановиться; а налёт наивной циничности придаёт ей тонкий шарм, который когда–нибудь обязательно разглядит и полюбит настоящий ценитель женских душ. Ей удалось самое главное – справиться с тем, что написано было на роду и не позволить мрачному бабкиному предсказанию сбыться.

Вот такая, вкратце, немудрёная жизнь.

Потом была зима

* Снег *

Тот день начался снегопадом. Снег медленно и густо опускался с хмурого неба на Город, словно белый беспробудный сон.

Потом стали падать куры. В белой сумятице снежинок, пуха и перьев, в сутолоке и гвалте ошалевшие птицы падали с неба и тут же, громко квохча и хлопая крыльями, уносились по первому снегу в сторону птицефабрики. Конвейеру в тот день пришлось потрудиться.

К полудню резко похолодало. И тогда птицы стали падать замороженные – тщательно упакованные в целлофановые пакеты с маркировкой «Doux».

Люди в улыбчивых масках комедии вышли на улицы с корзинами, хозяйственными сумками и мешками.

У многих семейств была в тот день курятина на обед. Многие, однако, не дожили до обеда, попав под куропад.

«А что, зима – не такое уж скверное время», – говорили люди, собирая урожай курицы, и маски их улыбались ещё шире.

«Да–да», – говорили они.

А дети смотрели на куропад и не улыбались – у них не было масок, потому что они ещё не умели их носить.

Похороны

На кладбище хоронили трамвай. Это был последний городской трамвай, очень старый, очень заслуженный и очень красный, с жёлтой крышей. Большинство считало, что он умер своей смертью, от старости, но поговаривали и так, будто его убило особо большой куриной тушкой. Отрикошетив от трамвая, говорили они, тушка травмировала ещё и двух людей, что стояли на остановке.

При жизни старый трамвай всех доводил до белого каления своей скрипучей медлительностью, необязательностью, несносным характером и крикливыми кондукторами. Но теперь все остро ощущали горечь утраты и не стыдились слёз. Слёзы вытекали через прорези для глаз в масках трагедии и струились по картонным щекам. От этого многие маски размокли, так что горожанам, особо самозабвенно предавшимся скорби, пришлось досрочно покинуть траурную церемонию. Их утешало то, что они могли посмотреть её в вечерних новостях.

Мэр Города говорил речь. Он говорил о том, что с уходом последнего трамвая жизнь не кончается. С доброй улыбкой, – говорил мэр, – трамвай будет смотреть на нас с небес, благословляя Город и его горожан, а также автобусы, троллейбусы и велосипеды.

Речь была долгой, а крупный пушистый снег всё падал и падал, так что к концу церемонии из могилы уже не видно было жёлтой трамвайной крыши.

Наконец все слова были сказаны, и люди в масках трагедии потянулись скорбной процессией мимо могилы, чтобы бросить на тело усопшего горсть земли.

«Вот и умер наш старый трамвайчик», – вздыхали люди.

«Да–а–а… Но пожил он хорошо, обижаться на бога ему было бы грех», – кивали они.

И ещё они говорили: «Только в такие дни и замечаешь, что время не стоит на месте».

А дети ничего не говорили и только плакали. Они очень любили трамвай.

* Снег *

Снег продолжал идти и после полудня, когда из окон потянулись ароматы куриного бульона, цыплят табака, куриной лапши, хе, курников и ещё много чего из того, что может предложить Большая Поварённая Книга, раздел «Блюда из курицы». Сугробы подступали к карнизам первого этажа, заглядывали в окна, переползали с места на место и шептались, шушукались.

В переулке Энтузиастов лавина, сошедшая с крыши бани №1, накрыла двух лыжников. Они стали легендой.

У торгового центра сугробы загнали автобус девятого маршрута и замуровали в нём полтора десятка пассажиров. Пассажиры грустно смотрели в заиндевелые окна на пустынную площадь, на белое безмолвие, и взгляды их не находили утешения.

Бродили слухи, что на окраинах видели йети. Якобы он попросил закурить у рыбака, дремлющего возле лунки.

После обеда пили чай. А снег всё шёл.

Люди выглядывали в окна и говорили: «Ты посмотри, как сразу – мигом – началась зима».

«Да, – говорили они, – такого снегопада давно не знали здешние места».

А дети ничего не говорили – отказавшись от чая, они играли в снежки и лепили снеговика. Лицо у снеговика выходило хмурое. Наверное, у него было предчувствие, что зима ещё и не начиналась. А может быть, у него просто резались зубы.

Персы

После чая с неба начали падать персы, и это было уже настоящее стихийное бедствие. В руках персы держали персики, персиками были набиты карманы пёстрых халатов, в каждой чалме было спрятано по дюжине персиков. Длинные тощие бороды нервически подёргивались, когда персы недовольно смотрели на снег и раздражённо ругались. Персики выпадывали из переполненных карманов и жёлтыми солнышками катились по улицам, набирая на себя липкий снег и становясь большими колобами. Дети собирали колобы для сотворения новых снеговиков. А персы выспросили у прохожего дорогу на рынок и, гомоня по–персидски, шумной толпой двинулись в указанном направлении по переулку Энтузиастов.

До рынка, говорят, они так и не дошли. И больше их никто не видел.

Переулок Энтузиастов был переименован в Фермопильский проезд, а баня №1 стала персидскими банями хаммам.

«Странные люди персы, – говорили горожане, – с этой их идиотской привычкой говорить по–персидски».

«Да уж», – говорили они.

А дети слепили множество снеговиков. Почему–то все они были похожи на персов в чалмах.

Люди в засугробленном автобусе смотрели на снеговиков сквозь заиндевелые окна и им было холодно. Они пели грустную песню. У них не оказалось при себе трагических масок, и улыбчивые маски комедии в замерзающих окнах, на фоне грустной песни, выглядели странно и особенно зябко.

* Снег *

А снег всё шёл и шёл, шёл и шёл, шёл и шёл…

И вместе с ним дело шло к ужину. В пе́чи закладывались дрова. Размораживались куры. Нарезалась лапша.

На войну со снегом вышел отряд из семи снегоуборочных машин под командованием заместителя мэра по благоустройству.

Громко сигналя, поблескивая отвалами, машины ринулись в бой. В первую минуту казалось, что сопротивление снега будет сломлено, но сугробы ответили неожиданным ударом с флангов и вылазкой в тыл. Машины были окружены и заблокированы, водители взяты в плен, начальник по благоустройству вместе с женой пропал без вести. Говорят, их видели на Ривьере.

Люди, собравшись в сторонке, наблюдали за сражением, курили и качали головами.

«Не так–то он прост, этот снег», – говорили они.

И ещё они говорили: «А у нас на ужин куриные тефтели».

А дети воевали со снегом – они расстреливали сугробы залпами снежков.

Балерины и овсянка

После ужина с неба посыпались балерины. Поговаривали, что над городом, из–за снегопада, потерпел крушение самолёт, перевозивший балетную труппу на гастроли.

Балерины легко опускались на снег, делали па и фуэте и тут же замерзали, потому что были в одних пачках и балетках на босу ногу.

Те, кто ещё мог выйти из своих домов, выходили, чтобы собрать окоченевшие тельца, замершие на снегу в разных балетных позах, и принести их домой. «Вот, дети, – говорили они детям, – смотрите, это настоящая балерина. Видите, какая она вся худенькая и холодная? Это потому, дети, что она тоже отказывалась по утрам от овсяной каши». Дети смотрели на замёрзшие тела и в глазах их читалось обещание полюбить овсянку.

Самые сообразительные лавочники выставили найденных балерин в витринах своих магазинов – вместо манекенов. Это наверняка подняло бы посещаемость и продажи, если бы не снег.

«Как ей идёт эта шляпка!» – восторгались люди, разглядывая балерину–манекен.

«Ты купишь мне такую же?» – спрашивали они.

А дети пачками лепили снеговиков в пачках и учили их танцевать танец маленьких лебедей.

* Снег *

Снег шёл без передышки, и даже на близкую ночь ему, кажется, было наплевать.

Люди уже не выходили на улицу, потому что не могли открыть двери. Самые отчаянные выбирались через печные трубы, чтобы добежать на лыжах до универсама. Но универсам не работал. Они бежали до универмага, но и универмаг не в силах был распахнуть перед ними свои гостеприимные двери. Тогда люди в панике направлялись к ТРЦ «Парус», но выяснялось, что торговый центр захвачен снеговиками в пачках и чалмах, и несколько человек были взяты ими в заложники. Тогда некоторые, доведённые до отчаяния, брали ружья и уходили в лес, на охоту. Никто из них не вернулся. Впрочем, говорили, что был один, который вернулся, но позже выяснилось, что он и не уходил. Потом поймали ещё одного вернувшегося, но то оказался йети и его пришлось отпустить.

bannerbanner