Читать книгу Мозес. Том 2 (Константин Маркович Поповский) онлайн бесплатно на Bookz (42-ая страница книги)
bannerbanner
Мозес. Том 2
Мозес. Том 2Полная версия
Оценить:
Мозес. Том 2

5

Полная версия:

Мозес. Том 2

Она отвернулась.

– А потом тут…

Она негромко застонала.

– Да? – спросил, он, покусывая розовую мочку уха. – Я угадал?

В который раз открывающаяся тихая лагуна, куда не доносился шум этого нелепого мира и где не было даже времени, чтобы вспомнить о смерти.

Потом она сказала:

– Иногда мне кажется, что ты прирожденный насильник.

– Исключительно в оборонительных целях. К тому же тебе это нравится.

Она подумала и сказала:

– Не всегда.

– И не со мной, – добавил Давид.

– Дурак ты, Дав, – она опять натянула на себя простыню.

– Зато теперь тебе представилась возможность написать мемуары «Как я оказалась в одной постели с насильником и дураком»…

– И вором, – сказала она.

– И вором. Хотя вором, отмеченным высокими моральными качествами.

– Да, уж, – усмехнулась она. – Кто бы сомневался.

– Вот видишь.

– Значит, ты украл у него книгу из-за высоких принципиальных соображений? Так?

– Не надо только передергивать, – Давид начал злиться. – Объясняю для особо одаренных. Я украл у него книгу, чтобы он не считал меня своим, черт возьми!

– По-моему, ты оправдываешься.

– По-моему, тоже. И мне это не нравится.

– Ну, так отдай ему эту чертову книгу и дело с концом.

Ему послышалось в ее голосе едва заметное раздражение.

– И не подумаю.

– Да, почему?

– Отстань, – отмахнулся Давид.

– Нет, подожди, мне это интересно. Значит – он теперь будет тебе звонить, а ты не будешь подходить к телефону?.. Так что ли?

– Да. Он будет звонить, а я не буду подходить к телефону.

– Значит, оставишь эту книгу себе?

– Да, при чем здесь книга? – взвыл он, подскакивая на кровати, словно его ужалили. – Господи!..

– Тогда я не понимаю, – сказала она.

– Все ты прекрасно понимаешь, – он резко соскочил с кровати и вновь завязал свитер наподобие фартука. – Только не делай вид, будто думаешь, что я не возвращаю эту чертову книгу, потому что решил ее спереть!..

– А почему же тогда?

– Почему?.. Почему?.. Я ведь тебе только что объяснил, почему?.. И при этом, три раза!.. Или ты умеешь слушать только саму себя?

– Не ори, – сказала она.

– Вот, – Давид выдернул с полки небольшую книжечку в выцветшем бумажном переплете. – Можешь подавиться, – и он легко разодрал книжку на части, – сначала два раза вдоль, потом столько же поперек, – после чего, скомкав образовавшуюся на столе бумажную горку, вытолкнул ее из открытой форточки на улицу.

Какое-то время она хранила молчания, потом неуверенно засмеялась и спросила:

– Нельзя ли повторить?

– Обойдешься, – сказал Давид, глядя, как поднятые ветром кружат за окном бумажные листы. Один из них приклеился к стеклу, и можно было прочесть выделенное жирной краской название параграфа.

– Книжный дождь, – он старался, чтобы в его голосе не было ни капли сожаления. – Дождь из Эдмунда Гуссерля. Теперь-то, наконец, ты довольна?

– Еще бы. Целое представление из-за одной дурацкой и никому не нужной книжки. Не каждый день увидишь. Представляю, какое будет лицо у Олешика, когда я ему расскажу.

– Можешь рассказывать обо мне все, что хочешь, – он вдруг почувствовал, что говорит не совсем то, что следовало бы. – В конце концов, моя профессия – это частное лицо и я не обязан отчитываться даже перед Господом Богом. А если это до кого-то не доходит, то я не виноват.

Ее голос внезапно стал сухим и холодным.

– Только не надо напоминать об этом при каждом удобном случае, – и она снова потянулась к пачке сигарет. – Это скучно.

– Ладно, не буду. Но если не напоминать, то, как правило, почему-то всегда забывают. Вот как этот твой сраный Олешек со своими дебилами.

– Оставь его, наконец, в покое.

– Бе-е-е… – сказал Давид, подражая еще не известному ему Мозесу.

– Знаешь, – она щелкнула зажигалкой и пустила в его сторону струю дыма. – Маэстро сказал однажды, что с тобой можно разговаривать, потому что ты понимаешь немножко больше, чем другие… Но в последнее время мне почему-то кажется, что он ошибался.

– Бе-е-е … – проблеял в ответ Давид, впрочем, без всякого выражения.

135. Точка Графенберга

Строгая дама вышла вместе с ним, опередив его всего на несколько шагов, и тут же исчезла, свернув за газетный киоск и качнув на прощание закинутой на плечо сумкой.

Кукушка, покидающая своих детей, и та не сумела бы скрыться проворней.

Свернув за угол, он посмотрел первым делом наверх, – туда, где на последнем этаже должно было гореть угловое окно. Оно действительно горело там, рядом с потухшим окном Августы, с которой она вместе снимала квартиру, и от этого света у него на мгновение перехватило дыхание. Так, словно траектория, которая привела его сегодня сюда, вдруг растаяла за спиной, оставив его один на один с тем, что можно было бы, наверное, привычно назвать «судьбой», если бы только это слово еще имело какой-нибудь смысл. Если бы оно имело хоть какой-нибудь смысл, Мозес. Впрочем, об этом можно было поразмышлять как-нибудь в другой раз. Прежде следовало достать карточку и набрать номер.

Номер. Число. Ряд. Бесконечность. Смерть.

В трубке щелкнуло, и он услышал длинный гудок.

Можно было легко представить себе этот разговор. Свой голос, старающийся казаться легким и беззаботным. Голос, который скажет «привет» или «добрый вечер, или «это я», или что-то еще в этом роде, чтобы в последовавшем затем мгновении потрескивающей в трубке тишины почувствовать вдруг – и уже не в первый раз – странное оцепенение, словно все происходящее касалось вовсе не тебя, так что оставалось только наблюдать, да и то – без особенного интереса, услышав в ответ «привет», или «добрый вечер», или «а, это ты», «а я как раз собиралась набрать твой номер».

– Алло, – услышал он, наконец, ее голос. – Алло…

Молчание. Выражаясь высоким штилем – он сам был этим красноречивым молчанием. Во всяком случае, в какой-то мере, если угодно. В какой-то мере, сэр. В такой, в какой того требовали сложившиеся обстоятельства.

– Алло, – повторила она. – Да, говорите же…

– Это я, – сказал Давид, словно нырнув в ледяную воду. – Алло-о… Это я.

Пауза, которую он, может быть, и не заметил, если бы не ждал.

– Привет, – сказала она. – Я почему-то так и подумала, что это ты… Ты где?.. Эй, тебя совсем не слышно.

– Неподалеку.

– Понятно, – она помедлила. – Жаль, но я сейчас не могу. Сейчас не могу. Слышишь? У меня важная встреча.

– Ты уверена? – он спросил просто так, чтобы только что-нибудь сказать.

– Да. Извини. Это по работе. Потом расскажу, ладно.

Он почти чувствовал, как она напряглась, жалея, что подняла телефонную трубку.

– Ладно, – сказал он, поняв вдруг, что судьба дышит ему в затылок. – Как ты?

– Ничего, – она явно старалась поскорее закончить этот разговор. – Я позвоню.

– Ладно, – повторил Давид, слыша, как она быстро сказала «пока» и повесила трубку.

Кажется, не удержавшись, он выругался.

Довольно грязно и без особых затей.

Кажется, год назад на ее почтовом ящике он нацарапал монетой почти не видимый косой крест – магическую метку, которая должна была уберечь его от опасностей и связать воедино распадающийся мир на все время своего существования. Простительное суеверие, впрочем, бывшее сродни элементарной магии, к которой склонны множество живущих людей. Как и все прочее, оно носило двойственный характер. Рождаясь из свободы, которая неизбежно вела в царство желанной необходимости, оно обещало превратить грядущую неопределенность в прозрачное пространство, не знающее непредсказуемых случайностей и разрывов. Крючок, надежно заброшенный в будущее. Магическая игла, пронзающая грудь восковой фигурке. Эта свобода была до краев наполнена страхом, желающим поскорее вернуться в покойное лоно привычной устойчивости, превратить все возможности в одну искомую, видимую, осязаемую и понятную реальность. Иногда, загадывая желания, он неожиданно для самого себя, ставил такие вот метки или прятал в какую-нибудь щель или трещину спичку, или свернутый автобусный билет, но чаще всего, пожалуй, он завязывал на какой-нибудь нитке несколько прочных узлов, которые должны были хранить тебя все время, пока они были завязаны. Узлы, правда, можно было легко перерезать, но против этого, увы, не существовало никакого надежного способа защиты…

Поднимаясь в лифте, он вдруг подумал, что не знает даже, что ему сказать, если вдруг пришлось бы столкнуться с ней нос к носу.

Потом, прислушиваясь, он постоял возле ее двери на последнем этаже. За дверью было тихо. Он вышел с лестничной площадки на площадку черного хода и поднялся по железной лесенке, откуда было два шага до небольшой, ничем не отгороженной площадки, где могли уместиться не больше двух человек, а дальше, – до ее балкона, осторожно наклонившись над которым, можно было увидеть часть ее комнаты, в чем он однажды и убедился, когда ждал ее с какого-то концерта…

Собственно говоря, именно это он и собирался сейчас сделать еще раз.

Поднявшись по железным ступеням и стараясь осторожно ступать по этому гудящему железу, он очутился на маленькой, неизвестно для каких целей сделанной площадке, а затем, наклонившись, стал осторожно перегибаться, держась одной рукой за торчавшую из кирпичной стены арматуру.

Слава Богу, на улице уже было темно, и часть ярко освещенной комнаты была хорошо видна.

Всего лишь какие-то несколько метров, сэр.

Он потянулся еще немного и увидел человека, сидящего в кресле. Лица его было не видно, да, собственно, это было и не к чему. Достаточно было того, что он сидел в одних трусах, а на груди его болтался небольшой крестик. Потом он наклонился, и Давид увидел его лицо. Это был Грегори.

Чтобы не ошибиться, он подтянулся еще ближе и прищурился.

Сомнений не было.

Проклятый Грегори, сэр.

Собственной персоной и в одних трусах.

Как на ладони.

Было удивительно, что он удержался и не свалился со своего наблюдательного пункта. Во всяком случае, сердце заколотилось еще сильнее, подкатывая под самое горло.

Да еще, довершая всю картину, в комнате появилась Ольга. В том самом халате, который они купили вместе несколько месяцев назад.

Осторожно спустившись, он сел прямо на пол. Потом, размахнувшись, двинул кулаком в железный лист. Железо жалобно загудело.

– Чертова шлюха, – сказал он, пробираясь назад. – Чертова шлюха!..

Что он мог еще сказать?

Вернись, я все прощу?

Или – будем друзьями до глубокой старости?

Не опасаясь, что его услышат, он ударил по железному листу еще раз. Потом поднялся на ноги. Лист гудел, как будто это был колокол, который уж конечно звонил по тебе, а не по этому ирландскому засранцу, которого следовало бы поскорее повесить на его собственном нательном кресте.

– Чертова шлюха! – повторил он, спустившись по лесенке на площадку черного хода. Затем вернулся на лестничную площадку и подошел к ее двери. За ней по-прежнему было тихо. Разве что едва слышная музыка, – похоже, та самая, которую она любила ставить в то время, когда они занимались любовью. Не то Брамс, не то Дебюсси.

Еще не поздно было повернуться и уйти.

В конце концов, ничего особенного не происходило.

Всего лишь какая-то жалкая измена, сэр.

Жалкая и смешная измена, Мозес.

Но вместо этого он нажал кнопку звонка.

Возможно, у него даже что-то успело промелькнуть в голове.

Что-то вроде «ну, вот и все», или «приехали» и уж, во всяком случае, «чертова шлюха», о которой он напоследок вспомнил, слыша, как щелкает дверной замок.

Кажется, ему показалось, что она была чуть пьяна. Глаза ее блестели. Поскольку он стоял спиной к свету, она узнала его не сразу. Потом сказала:

– Ты?.. Господи. Но я ведь тебе сказала…

– Планы меняются, – Давид обнял ее за талию, вытаскивая на площадку. – Прогуляешься со мной?

– Ты с ума сошел?

– Пойдем, пойдем, – он взял ее под руку и осторожно прикрыл дверь.

– Нет, я сейчас не могу, я же сказала.

Он отметил, что глаза ее стали как у собаки, которой помешали грызть кость.

– Грегори подождет, – сказал он, подталкивая ее к двери.

Этот сукин сын Грегори, мать его.

Ирландский засранец с чистыми голубыми глазами… Впрочем, даже сейчас он прекрасно понимал, что дело совсем не в Грегори, что не помешало ему еще раз обложить его по полной программе.

Одним из ее неоспоримых достоинств было то, что она всегда умела быстро приходить в себя.

– Ах, вот оно что, – она уцепилась за дверной косяк. – Решил за мной пошпионить?

– Заткнись, – сказал он, вытаскивая ее на площадку черного хода.

– Ты с ума сошел? – она снова попыталась вырваться.

Пожалуй, именно тогда он и почувствовал в первый раз, как меркнет и рассыпается власть слов и на их место приходит что-то совсем на них не похожее. Молчание, сэр. Молчание, в котором совершалось то, что было неподвластно словам, напоминавшем теперь пустые конфетные фантики, от которых не было уже никакого проку.

Молчание, которое вдруг затопило весь мир и теперь плескалось за окном, вот-вот готовое ворваться сюда, чтобы навсегда погрузить нас в великую немоту.

Как бы то ни было, ему показалось, что он не слышит ее голоса, не слышит все эти «пусти», «что ты делаешь», «дурак» или «мне больно», которые уже потеряли всякий смысл и были похожи на театральные реплики, не способные никого обмануть.

– Пусти, мне больно, – она попыталась выдернуть руку.

– Я же тебе сказал, Грегори подождет.

– Ты дурак, просто дурак, – сказала она так, словно всегда это знала и теперь ей, наконец, представилась возможность сообщить эту новость всему миру.

Но он не слышал ее, подталкивая к железной лесенке, ведущей на крышу.

Молчание билось у него под ногами, накатывало волнами на стены, гудело в лестничных пролетах, словно сердясь, что они еще до сих пор обходятся какими-то жалкими словами, которые давно было пора забыть.

– Я буду кричать, – сказала она, упираясь и одновременно поправляя свой халат. Тот самый халат, Мозес…

– Кричи, – Давид оторвал ее пальцы от поручней и подтолкнул наверх, по гудящим железным ступенькам. – Кричи, если нравится. Давай.

Потом он вытолкнул ее на эту маленькую, без ограждения, площадку, где она от неожиданности взвизгнула и вцепилась ему в руку.

– Ничего, – он развернул ее от себя, подталкивая туда, где в конце площадки начиналась ничем не огороженная бездна. – Тут невысоко.

– Не надо, – сказала она напряженно, подаваясь назад.

– Ты уверена? – спросил он и представил вновь этого Грегори, который сидел сейчас, развалившись в одних трусах на кресле и пил пиво.

Потом он вспомнил, как они стояли когда-то давным-давно на хрупкой пирамиде из стульев в Эйн-Кереме, и его заколотило. Похоже, она тоже что-то почувствовала. Во всяком случае – тогда, когда он провел ладонью по ее спине.

– Нет, – прошептала она, боясь оторвать от поручня руки. – Не надо. Мы сейчас упадем.

– Не исключено, – сказал Давид, роясь в одежде.

Молчание заливало эту маленькую, неизвестно зачем оставленную строителями площадку, грозя унести их в тот темный, безмолвный Океан, откуда уже не могло быть возврата.

Конечно, она тоже почувствовала это, вцепившись в поручень и видя далеко внизу булыжную мостовую, расцвеченную тусклыми электрическими бликами.

Во всяком случае, не было бы ничего удивительного, если бы она вдруг вспомнила по аналогии то эйн-керемовское утро, воспоминание о котором теперь придется загонять в самый дальний угол памяти.

Эти чертовы воспоминания, которые уже сейчас вызывали боль и тоску.

Следовало бы, конечно, удержаться и не дать им, пока не поздно, овладеть тобой.

Тем более, что мир вокруг вдруг предстал перед ним, как театральная сцена, на которой им приходилось теперь играть, подкидывая друг другу реплики, паузы и заученные жесты, что было, конечно, не так безнадежно, как если бы они имели дело с наглой и самодовольной реальностью.

Сцена, где декорациями служил весь этот мир, вместе с его Небесами, Городом и Преисподней.

С его Преисподней, Небесами и Городом, у каждого из которых никогда не было ни единого шанса остаться в одиночестве.

С его Городом, Преисподней и Небесами, дальше которых тебе было не суждено убежать, даже если бы ты истоптал себе все ноги и обошел бы все, что только можно было исходить.

Он вспомнил вдруг, как совсем недавно она сказала, – слегка насмешливо, как будто они просто играли в какую-то очередную игру: «Мне кажется, что иногда я начинаю тебя ненавидеть. Знаешь, после этого дурацкого лифта. После того, как я тебе все про себя рассказала. Как будто я виновата, в самом деле, что я такая, какая есть».

Как будто мы все виноваты, что мы такие, как есть, подумал он, прижимая ее к себе.

Мостовая внизу угрожающе качнулась.

Она глубоко вздохнула, но ничего не сказала.

Ему показалось, что молчание уже накрыло ее с головой, иначе, отчего бы она промолчала, когда его рука скользнула под ее халат и коснулась ее тела?

Чего бы было ей молчать, когда он задрал ее халат и почувствовал под ладонью теплую женскую плоть?

Знакомый изгиб талии. Едва слышный запах этих чертовых духов, название которых он так никак не мог запомнить.

Жаль – вторая рука, которая держала ее над бездной, была занята.

Потом он провел ладонью по ее лицу.

Словно хотел его получше запомнить.

Молчание несло свои волны уже где-то высоко над их головами, и все, что доносилось до его слуха, было только последними отголосками, доходившими из когда-то понятного и устойчивого мира.

Молчание, не знающее, как ему вернуться к своему началу.

Все дальнейшее происходило так, словно они совершали какой-то священный ритуал, какое-то таинство, от которого, возможно, зависела судьба Вселенной или, по крайней мере, судьба мира, или судьба этого Города.

Ритуал, уводящий тебя прочь, возвращающий тебя к самому себе, и при этом не оставляющий ни одной лазейки, чтобы ускользнуть или поменять направление.

Можно было вспомнить, как белели в темноте костяшки пальцев, вцепившихся в арматуру. Или о том, как сползал все время тот чертов халатик, который приходилось все время поправлять. Или о том, как вздрагивали на затылке ее разлетевшиеся волосы.

Память, сэр.

Нечто, что дано нам в наказание. В конце концов, можно было легко представить себе мир, не имеющий никакой памяти и поэтому чувствующий себя бесконечно счастливым и целомудренным.

И какое же у тебя было тогда чувство, Мозес? Вот так, на последнем этаже, чувствуя под раскрытыми ладонями податливую женскую плоть?

Может быть, такое, что позабыв всякий стыд, ты совершал это таинство на виду у всего города? Или на виду у всей Вселенной? На виду всей Преисподней, наконец, со всеми ее ужасами и безнадежностью? Нет, нет, сэр. Скорее, все-таки, только на виду у всего Неба, которое смотрело на него глазами миллиардов ангелов, ничем не выдавая своего отношения к происходящему. Просто смотрели и больше ничего. Ни осуждения, ни поддержки, ни угроз, ни обещаний, ни требований немедленного и безусловного раскаяния. Ничего, кроме самого этого таинства, вбирающего в себя весь мир, все Вселенную, все Божье присутствие.

Потом он прижал ее изо всех сил к этому чертову бетону с торчащей из него арматурой, одновременно держа, чтобы она не свалилась вниз, и думая, что происходящее сейчас следовало бы назвать прощанием, каковым, собственно говоря, оно и было.

Прощание, сэр.

Прощание. Разлука. Расставание. Одиночество. Смерть.

Мир вокруг медленно возвращался в свои привычные границы.

Потом она негромко застонала, словно стесняясь своего голоса. Короткий, едва слышный стон, который был чуть громче порывистого дыхания. Возможно, она застонала только затем, чтобы он понял, что она просит пощады. По крайней мере, на несколько ближайших минут.

Точка Графенберга, сэр, подумал он.

Точка Графенберга, Мозес.

Точка, которая заставила ее застонать, ставя все на свои места, – и в том числе, разумеется, все успехи эмансипации.

Нечто, настигающее тебя в самый неподходящий момент, чтобы расставить все по своим местам и напомнить женщинам, что они женщины, а мужчинам – что они мужчины, а то, что время от времени случается между ними, служит только убедительным подтверждением этой нехитрой истины.

Странно, но он совершенно не помнил, чем же все это закончилось тогда. Возможно, ничем особенным, а может быть, какой-нибудь банальной перебранкой, со всеми этими «убери руки», «шлюха» или «посмотри лучше на себя», о чем было бы стыдно потом даже вспоминать. В любом случае, – и уж тут-то не было никаких сомнений, – случившееся было прощанием.

Обыкновенным прощанием, сэр.

Ничего из ряда вон.

Жаль только, что ему еще предстояло узнать настоящий смысл этого коротенького слова. Но до этого было еще далеко.

136. Разорители ульев

Конечно, эту историю придумал он сам. И хотя Амос намекал, что он читал что-то похожее когда-то в детстве, Мозес даже не стал с ним спорить, потому что прекрасно помнил, как он сам придумал эту историю во время одной послеобеденной прогулки, – в тот самый день, когда, гуляя по верхней террасе – там, где солнце едва пробивалось сквозь цветущую акацию и было довольно прохладно – он вдруг стал ни с того ни с сего сочинять историю, посвященную сборщикам меда, и так увлекся, что забыл про обед, тем более что в какой-то момент ему вдруг показалось, что та история сама сочиняла его самого, вот этого самого Мозеса, медленно идущего по песчаной дорожке террасы в тени акаций и сочиняющего историю, – Мозеса, нанизывающего мусор на свою палку с железным наконечником и чувствующего, как эта история делает его с каждым вдохом все более реальным, все более осязаемым. Пожалуй, можно было бы даже сказать, что она делала его немного более настоящим, чем он был до нее, если бы это не звучало несколько претенциозно, ведь, в конце концов, эта история касалась не его, а только сборщиков меда, которые появлялись поутру у разноцветных ульев, когда еще не было слишком жарко, чтобы начать свою веселую и нужную работу.

Сборщики меда, сэр. Счастливчики, собирающие мед в глиняные сосуды и относящие их в тень, чтобы затем погрузить на свои тележки и отвезти домой. Сборщики меда, гордящиеся своей работой, которая делала их значительными – по крайней мере, в их собственных глазах, – что в свою очередь, служило первым шагом к тому, чтобы и все прочие обратили на тебя внимание и признали чем-то стоящим, – то есть таким, с которым можно иметь дело, не говоря уже о том, чтобы просто переброситься несколькими, ничего не значащими фразами, вроде – «Как дела, Мозес?» или «Ну и погодка, просто рай», или даже «Смотрел вчера речь этого идиота?», – всеми этими на первый взгляд пустыми фразочками, которые на самом деле свидетельствовали о незыблемости мира и его устоев, подтверждая твое несомненное в нем участие, когда каждый знал, что ты занимаешь свое место по праву, а не случайно, как некоторые, о чем не стоило даже говорить. Да и как могло быть иначе, сэр? Ведь речь шла о меде, – том самом, из которого – как рассказывала старая легенда – Всемогущий сотворил когда-то мир, в котором мы имеем теперь честь пребывать. И хотя, скорее всего, это была только удачная метафора, но иногда все же было трудно отделаться от мысли, что в ней заключается гораздо больше, чем простое литературное преувеличение. Особенно же это чувствовалось в середине дня, когда голова вдруг начинала легко кружиться от густого медового запаха, а глаза сами собой слипались, так что хотелось опуститься сначала на колени, а потом завалиться в густую и теплую траву, и только усилием воли ты не давал глазам сомкнуться, а усталости одолеть тебя, пока прозрачным потоком мед неспешно лился и лился из сот в черное горло глиняного кувшина, наполняя мир сладким благоуханием и бессмертными надеждами, вроде той, о которой он читал когда-то у Филиппа Какавеки, не постеснявшегося где-то во всеуслышание заявить, что человек всегда стоит перед выбором между Богом и комфортом, и поэтому слово «Рай» следует без сожаления вымарать из всех книг – о чем особенно хорошо было размышлять здесь, посреди клубящегося вокруг медового дурмана, который носил тебя Бог знает где, покачивая, отгоняя тревоги и вселяя уверенность – и все это длилось и длилось, день за днем, и снова – день за днем, а потом месяц за месяцем, и год за годом, до того самого часа, пока однажды в солнечный полдень, гудевший, как обычно, от пчел, на дороге не появился человек в черной одежде и черной широкополой шляпе, – тот самый человек, Мозес, который прятал лицо под маской и размахивал руками, словно ему вздумалось изображать ветряную мельницу, – этот жалкий карлик, на полях шляпы которого при каждом движении звенели бубенцы и притом – все сильнее и сильнее, по мере того, как он подходил ближе, приплясывая и хихикая, чтобы затем, остановившись неподалеку, продолжать смеяться над сборщиками меда, улюлюкая и показывая на них пальцем, делая неприличные жесты и называя их сбродом и мертвецами, у которых нет будущего, а одно только смердящее и никому не нужное настоящее. Так он смеялся над этими сборщиками, которые, конечно, тоже сначала смеялись в ответ и, шутя, грозили ему пальцами, думая, что он пьян или болен, потому что кто же еще, кроме пьяного или больного, станет называть мед «гноем», а гудящий летний луг – Преисподней? Но потом оказалось, что он и не думал останавливаться, продолжая поносить окружающих бранными словами, так что с каждым его словом лица сборщиков мрачнели, пока, наконец, несколько из них ни бросились к нему, намереваясь унять, потому что всякому терпению есть предел, Мозес, спроси хоть кого – и он подтвердит тебе, что дело обстоит именно так.

bannerbanner