
Полная версия:
Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик
Иногда он просыпался среди ночи и долго ворочался с боку на бок, вспоминая какую-нибудь неприятную встречу или сегодняшний нелепый разговор, которые он не умел ни вести, ни, тем более, прекращать, делаясь тем самым легким заложником всех этих не в меру болтливых баб, которые, к изумлению отца Иова, могли, не переставая, болтать с утра и до вечера, а после снова с вечера и до утра, а главное – безо всякого для себя ущерба.
Сегодняшний день был тоже не исключением, хотя по сравнению с другими днями он показался вполне терпимым, так что, проходя мимо, отец Иов даже слегка улыбнулся какой-то старушенции, от которой, впрочем, вряд ли можно было ожидать какого-нибудь подвоха. Впрочем, стоило ему услышать вдруг чей-то игривый голос, принадлежащий исполненной в розовых тонах блондинке, как его правая рука задергалась и непроизвольно потянулась к левому бедру – туда, где, по всем правилам, должна была висеть казацкая шашка, не прощающая обид до седьмого колена и всегда готовая отомстить за несправедливость.
– Ведь и животные спасутся, – говорил с жаром этот голос, который принадлежал дебелой блондинке, не отрывавшей своих заплывших глазок от отца Иова. – И это кажется мне справедливым… Правда ведь, батюшка?
– Ну, может быть, – сказал Иов, фальшиво улыбаясь и проклиная ту минуту, когда черт понес его заглянуть в храм.
– Я точно читала у какого-то святого отца, – продолжала блондинка.
– И я тоже, – подхватила какая-то худая мымра, несмотря на теплую погоду припершаяся в храм в шубе.
– Я не помню, – говорил Иов, отводя глаза и чувствуя, что ему не хватает воздуха.
– А вот интересно, а коровы, они тоже спасутся? – блондинка сделала умное лицо, стараясь оттеснить в сторону невесть откуда вдруг взявшуюся соперницу. – Ведь тогда они в Царствии Небесном молоко будут давать, верно, батюшка?
– Возможно, – сдержанно говорил отец Иов, не зная, как ему лучше поступить – стремительно исчезнуть, не говоря ни слова, в недрах мощехранилища или исчезнуть вежливо, сославшись на какую-нибудь ерунду, вроде срочного вызова или телефонного звонка…
Еще хуже обстояло дело с исповедью.
Он отходил от кафедры, за которой принимал исповедь, побледневший, потливый, иногда с мелко трясущимися руками.
Услышанное во время исповеди было ужасно.
Оно возвращалось к нему в ночных кошмарах, особенно под утро, когда границы между сном и явью становятся плохо различимы и всякая нечисть легко находит здесь лазейку для того, чтобы пугать или нашептывать соблазнительные слова, которые вели человека туда, откуда уже не было возврата.
Но хуже всего была, конечно, эта несусветная глупость, которая проникала во все щели и дыры и которую Господь, должно быть, сотворил, чтобы человек не слишком гордился своим исключительным положением в творении, а хотя бы иногда смотрел на себя со стороны.
Сегодняшняя исповедь была бы вполне ничего себе, если бы не эта дура в бордовой шляпке, которой приспичило узнать у отца Иова, как надо будет одеваться, когда труба призовет нас всех на Страшный Суд.
– Ну, как, как, – говорил отец Иов, переживая, что не может с легкостью ответить на такой простой вопрос. – Уж, наверное, Господь позаботится – как.
– Но ведь нельзя же все на Господа одного валить, – продолжая есть глазами отца Иова, сказала бордовая шляпка. – Если мы о таком важном деле сами не позаботимся, разве хорошо это будет?
– Мне все же кажется, – ответил Иов, – что надо предоставить решение этого вопроса Богу. Пусть Он решает.
– Конечно, пусть Он решает, – бордовая шляпка глядела на Иова совершенно масленым взглядом. – Но ведь не будет же Он рыться в женском белье или заниматься чулками и прочими принадлежностями интимных сторон женской одежды?
Услышав про «интимные стороны женской одежды», отец наш Иов посмотрел сначала на потолок, потом опустил взор в землю, после чего, скрестив на груди руки, словно новый Наполеон, уставился поверх голов поющих кондак сегодняшнему святому, тогда как бордовая шляпка, продолжая тему, сказала:
– Нельзя ведь допустить, чтобы на Страшном Суде были какие-то сомнительные люди в затрапезе… Мы все должны явить образец вкуса и красоты. Я, например, собираюсь заказать специальные платья, чтобы быть уверенной в том, что никакие случайности не смогут помешать нашему празднику.
Уже накрывая ее епитрахилью, отец Иов поймал себя на желании стукнуть кулаком изо всех сил прямо по этому крашеному затылку, а заодно уж вывернуть ей на голову коробку с пеплом и песком, куда складывались догоревшие свечи, подтверждая лишний раз тот неоспоримый факт, что женщина остается женщиной, не способной измениться даже перед лицом Царствия Небесного, ибо она не может изменить свою природу, о которой Аврелий Августин заметил где-то, что сущность этой природы заключается только в том, что она постоянно меняется, не умея остановиться и обрести желанную устойчивость, которая так выгодно отличает мужчин от прочих созданий Творца.
Все это отец Иов познал, конечно, не понаслышке, а на своей собственной шкуре, сталкиваясь постоянно с женским полом; особенно по воскресеньям в воскресной школе, куда вечно набивалось уйма женского народа, который с умилением, страстью и вожделением смотрел на стройного батюшку, делая все возможное, чтобы он только обратил на него внимание, заметил, улыбнулся.
Ах, эти взгляды – искоса брошенные, таинственные, манящие!
Эти улыбки, едва заметно пробегающие по губам!
Эти задумчивые, томные движения, которые как будто делают тебя еще ближе, еще желаннее, еще роднее.
Эти ресницы, вовремя взлетающие и вовремя опускающиеся, словно две бабочки, порхающие рядом с тобой и обещающие открыть какой-то прекрасный секрет.
Да никакой Иов не смог бы выстоять перед пленительной силой всех этих улыбок, намеков, взглядов и недоговоренностей, если бы не гложущая его тоска, которая напрочь забивала все прочие чувства, пригибая к земле и лишая мужества, веры и надежды.
О, я еще застал то время, когда счастливый отец Иов летал по монастырю, словно мальчик-подросток, всегда готовый помочь, выслушать и ободрить. Сколько светлой глупости было тогда сказано, сколько благих пожеланий обещали изменить этот мрачный мир, сколько милых нелепостей прощались только потому, что они принадлежали отцу Иову.
Однажды, подтрунивая над отцом Иовом и его православием, я спросил его: да что такое есть у вас, православных, чего бы не было у прочих конфессий?
И он ответил:
– Святые отцы.
А потом пришли усталость, хамство Нектария, болтливость прихожанок, равнодушие, сомнения и неуверенность, – все то, о чем не с кем было даже поговорить, пожаловаться и посоветоваться.
Если попытаться одним словом охарактеризовать состояние отца Иова на каком-то там году его пребывания в монастыре, то лучше всего, мне кажется, подошло бы к этому слово изнеможение
Он изнемогал от необходимости выслушивать бесконечные и друг на друга похожие жалобы, от запаха дорогих духов, от шелеста шелковых кофточек, от несусветных глупостей и идиотского смеха, а главное, от различных тайн, которыми делились с ним прихожанки, так что со временем он знал о поселке все, что только можно было о нем знать.
Прошло еще немного времени, и отец Иов стал догадываться, как приходившие на исповедь женщины умудряются каким-то таинственным способом превратить обычные кофточки, юбки и платочки во что-то скверное, неприличное и стыдное – такое, к чему монаху не стоило и подходить ближе, чем на сто шагов.
Теперь ему оставалось только одно, последнее средство, которое многие святые и не очень святые отцы считали весьма эффективным и часто применяли его в случае необходимости. Средство это называлось Вынужденное бегство и состояло в быстром перемещении одного тела по отношению ко всем другим, когда эффект достигался быстротой, смелостью и хорошим знанием дороги, по которой пролегал маршрут.
И вот он бежал, спасаясь от преследующих его прихожанок, сначала не слишком уверенно и резво, но затем все больше и больше наглея и показывая на часы, если кто-нибудь пытался его остановить, или же роняя ни к чему не обязывавшие его фразы вроде «скоро буду» или «зайдите в храм»; бежал из храма через мощехранилище, а от мощехранилища к себе в келью, а из кельи на хозяйственный двор, а оттуда – в воскресную школу, а потом пить чай у одной хорошей и ненадоедливой прихожанки, а оттуда снова в свою келью и прочее, прочее, прочее…
Возможно – кто знает – Господь вел Иова до той последней черты, за которой открывалась бездная погибель и человеку оставалось не искать собственных рецептов спасения, но целиком положиться на волю Божию, которая одна могла помочь, исцелить и спасти.
Однажды в подтверждение этого ему приснился сон, как будто он забирается на высокую гору и с ее высоты поименно проклинает всю женскую часть человечества, чувствуя поддержку не только всех монахов мира, но и самого Господа Бога, который по такому случаю принес разные странные и страшные инструменты и другие отвечающие случаю вещи, желая, чтобы победа его была абсолютной и не имеющей себе равных, как, собственно, и полагается победе Всемогущего.
Тогда отец Иов догадался, что его история вступила в новое время, – то самое, которое следовало бы назвать временем ожидания и которое, конечно, не делало его ни лучше и ни хуже, но лишь пребывающим в ожидании того, когда у Милосердного кончится терпение и Он обрушит с высоты своего Трона свой праведный гнев, сжигающий все, что найдет нужным сжечь.
И в такой надежде текла его жизнь, про которую знали только один он и еще его сновидения, приходящие время от времени, чтобы напомнить ему, что он еще жив.
2
– Отец Иов, – сказал я, столкнувшись как-то с ним возле двери в мощехранилище, через которую он в очередной раз убегал, спасаясь от утомительных прихожан. – Хочешь, я облегчу твои страдания и сделаю так, что прихожанки не будут больше бегать за тобой как за писаной торбой?
– Заставь Богу молиться, – сказал отец Иов, и в голосе его послышалось глухое отчаянье. – Веришь ли, совсем заели, прости Господи. Куда ни пойдешь, везде наткнешься. Нигде нет спасения. Приехал в Столбушино – и там они. Можешь себе представить.
– Не надо было доводить до этого, – сказал я, радуясь, что Господь не допустил мне родиться отцом Иовом.
– Откуда мне было знать? – спросил отец Иов, горько улыбаясь. – Я про женщин вообще узнал, когда мне двадцать шесть лет было.
– В общем, так, – сказал я не без чувства самодовольства. – Ты ведь духовник, верно?.. Духовник… А значит, можешь накладывать на согрешившего епитимью, верно?
– Верно, – согласился отец Иов.
– Вот и прекрасно. А теперь представь себе такую картину. Приходит к тебе на исповедь эта шлифендрючка в оборочках и рассказывает тебе про свои ужасные грехи… Ну, про то, как она на кошку наступила и не извинилась, или про то, что подумала, что как бы было хорошо, если бы у соседа обвалился потолок или сдохла рыбка в аквариуме… И вот, услышав это, ты страшно сердишься, говоришь обличительную речь про рыбку и потолок и прописываешь своей красавице в качестве епитимьи ни в коем случае не открывать рот и не появляться рядом с собой в течение месяца или даже больше…Она, конечно, в слезы, но ты тверд как кремень и, демонстративно повернувшись, уходишь… Ну, как? Убеждает?
– Батюшки светы, а ведь я духовник, – сказал отец Иов, словно услышал про это первый раз в жизни. В голосе его появилась легкая надежда.
– Конечно, ты духовник, – подтвердил я. – А кто же еще?
– И я могу?.. – он замялся в поиске подходящих слов.
– Еще как, – подтвердил я.
– Но ведь это совсем ненадолго, – засомневался он, шевеля губами и что-то подсчитывая.
– Есть еще общая исповедь, – напомнил я отцу Иову, и он сразу повеселел.
Впрочем, и без моей помощи Господь нашел выход из создавшейся ситуации, все поставив на свои места.
Однажды – как рассказывает легенда – когда отец Иов вышел ночью по малой нужде, случилось, что путь ему преградил лучезарный ангел, который осенил его своим крылом и голосом рыкающего в пустыне льва сказал:
– Если хочешь спастись, построй скит в местечке, что зовется Столбушино, и обретешь покой и благоволение Божие.
Голос ангела заставил отца Иова окончательно проснуться. Перспектива идти и строить посреди ночи никому не известный лесной скит была, мягко говоря, не тем, о чем мечталось долгими осенними вечерами.
– Как же я его построю, – сказал отец Иов и даже позволил себе слегка улыбнуться, подтверждая этой улыбкой всю несуразность того, что он только что услышал. – Я ведь не строитель, да ведь и деньги какие нужны… С ума сойти, какие.
– Слушай меня, человек, и запоминай, – сказал ангел и, распустив два своих крыла над головой отца Иова, продолжал. – Завтра ты получишь письмо, в котором раскаявшийся злодей расскажет тебе, что на неправедно нажитые деньги он построил винно-водочный завод, от прибыли которого будет отдавать тебе десять процентов. Там, в этом скиту, и отсидишься.
Уже позже, возвращаясь к той незабываемой встрече, Иов рассказывал, что был не столько потрясен явлением ангела, сколько тем, что Бог собирался пустить в оборот деньги, полученные от неправедных дел.
– Строить скит на алкогольные деньги? – изумился он. – Да как же это?
– Бог строит, из чего считает нужным, – сообщил ангел. – Из крови, из слов, из человеческого непослушания. Только человек нуждается в дорогах, которые ведут его туда, куда надо. Бог же сам созидает дороги, по которым суждено ходить человеку.
– Понятно, – сказал Иов, пытаясь понять услышанное. – Значит, десять процентов?
– Десять процентов и ни процента больше, – подтвердил ангел. – И постарайся уложиться к следующему году.
Затем он протрубил в серебряную, висевшую у него на поясе, трубу и исчез.
А отец Иов понял, что пришел его звездный час, остановить который не могли даже пушкиногорские прихожанки.
34. Отец Прокопий
Жизнь даже в таком маленьком монастырьке, как наш, довольно часто разнообразилась новыми лицами. Приходили и уходили трудники. Приходили и уходили послушники. Однажды появился неизвестно откуда некий отец Прокопий, грязный, лысый, с длинными патлами, завязанными в неряшливый хвостик, с которого сыпалась на плечи обильная перхоть. Мыться отец Прокопий не мылся принципиально, говоря, что монах в бане не себя моет, а дьявола, который искушает его чистотой и следующими за ней блудными помыслами.
– Сначала захочешь быть чистым, потом богатым, а после и не заметишь, как католической ереси-то и нахлебаешься.
Слушая его, монахи кивали и поддакивали, но в баню продолжали ходить исправно.
– Дьявола пошли мыть, – ласково улыбаясь, говорил Прокопий, глядя на идущих в баню монахов. – Христос-то, наверное, в баню-то не ходил.
Однажды я подобрал его вместе с Цветковым на Луговке, когда ехал домой с дочкой. Они возвращались в монастырь с канистрами воды, набранными из Святого Луговского источника.
– Что это у тебя за книжка? – строго спросил отец Прокопий мою Аню, едва усевшись в машину.
Книжка была учебником английского языка.
Выслушав это, Прокопий сказал:
– Учить-то надо русский, потому что русский – это язык будущего. Поняла? А на английском только мафия разговаривает и бандиты, – весело добавил он и негромко засмеялся. Помолчав, сказал серьезно и печально, сдвинув над переносицей седые брови. – Объевреили всю Россию. Русского языка не знают, а знают английский.
Я было уже хотел высадить его из машины, но почему-то пожалел. Перхоть светилась на его плечах звездной россыпью, словно знак свыше. Старые умные глаза смотрели вперед, словно уже сейчас видели, как с удовольствием и охотой заговорит по-русски весь мир. К тому же я был благодарен Прокопию за новое словечко "объевреили". Оно было похоже на слово "обрюхатили" и невольно наводило на образ бедной и доверчивой матушки России, которую – уже в который раз! – обманули и обрюхатили поганые и похотливые евреи.
35. О бедном еврее замолвите слово
На рынке местный мужик разговаривает с продавцом.
Продавец: «А я вам говорю, погода будет теплая».
Мужик: «Да что ты говоришь. Мы и метеосводкам не верим, а уж тебе-то и подавно».
Продавец: «В метеосводках – там еврей сидит, а я свой, скобарь, я тебя не обману».
В обиходном представлении образ еврея всегда сливается с образом власти, всегда тем или иным способом связан с властью предержащей, которую русский человек не любит так же страстно, как и еврея. Еврей – это всегда начальник, который хитростью пробрался на свое место, а потом пристроил всех своих родственников, друзей и знакомых! Еврей всегда при деньгах, при власти, при квартире, при всем том, чего у русского сроду не было и не будет, потому что русский – простой и бесхитростный, а еврей всегда себе на уме и своего никогда не упустит… Бедный еврей, в представлении русского, а особенно русского деревенского человека, – это такой нонсенс, что граничит прямо-таки с чудом. Рука русского при виде такого чуда сама лезет в кошелек, чтобы дать этому еврею милостыню. Бедный еврей – это вызов всей системе ценностей, которая гласит, среди прочего, что у русского человека есть три врага, а именно: власть предержащая, Америка и еврей.
Власть русский человек ненавидит сызмальства и, случается, критикует ее весело и справедливо, что не мешает ему, правда, делать то же самое в том случае, если он каким-либо образом сам пробрался во власть.
Америку русский человек тоже ненавидит страстно, а объясняет это не тем, что сам он завидует богатой и свободной стране, а тем, что всю Америку поработили евреи, которые не оставят нас, православных, в покое, пока мы, наконец, не встанем с колен и не призовем этих безобразников к ответу.
Но ни захваченная власть, ни порабощенная Америка не были бы так страшны, если бы не этот самый «еврей», который, с одной стороны, пробрался во власть, а с другой, уже давно захватил заодно всю Америку, от которой русскому мужику можно было ждать всего, чего угодно, кроме, разумеется, хорошего, потому что какое еще хорошее можно ждать от того, кто приходит в вечерние сумерки, чтобы пить кровь христианских младенцев и издеваться над бедным, сердобольным и обманутым русским человеком.
Но бедный еврей – это совсем другая история.
Бедный еврей пробуждает в русской душе самые лучшие чувства, которые при других обстоятельствах были бы просто невозможны.
Бедный еврей взывает и молит и клянется именем своих голодных детей, тогда как русский человек рыдает у него на плече, и их слезы, смешиваясь, падают на землю, превращая ее во что-то похожее на свидетеля нового грядущего мира, о котором говорили пророки и час прихода которого обсуждали святые отцы.
И если бы я давал советы, то непременно посоветовал бы всем евреям отказаться от счетов в банках, недвижимости, денег и власти и выйти на улицу голыми, сирыми и босыми, чтобы люди онемели от такого чуда, а онемев, восславили бы вместе с ангелами небесными Творца, который немедленно прослезился бы Сам, не скрывая слез и видя, как хаос и насилие уступают место гармонии и порядку.
36. Шломо Маркович Шнейерсон
Единственным евреем, проживающим в поселке, был Шломо Маркович Шнейерсон, который хоть и был единственный, но хлопот доставлял православным столько, сколько не могла, наверное, доставить и толпа прожженных атеистов.
Будучи человеком начитанным и много знающим, Шломо Маркович, вместе с тем, держал в районе Мехова продуктовую лавочку, а в свободное время подрабатывал в музыкальной школе, подтягивая отстающих или подменяя заболевших учителей. Лавочка эта почти всегда пустовала по той причине, что православные больше всего на свете боялись согрешить каким-нибудь идоложертвенным кошмаром, а неправославные, в свою очередь, больше всего боялись отравиться, откушав даров сомнительной еврейской лавки. Вероятно, по этой причине Шломо Маркович много времени проводил на улице, смущая православных своими нелепыми вопросами и потчуя такими же нелепыми рассказами, которые заставляли некоторых православных спасаться бегством или лезть в драку, на что Шломо Маркович неизменно говорил одно и то же:
– Если это ваш последний аргумент, то можете поцеловать меня в задницу
Впрочем, на идише это звучало так:
– Киш мерин тухес унд зай гезунд
«И будь здоров», – добавляло окончание этого пожелания.
Кстати сказать, взаимно досаждать мелкими или даже не очень мелкими, но часто смешными пакостями вошло уже в привычку и у Шломо Марковича, и у отца Нектария, которые питали друг к другу нечто вроде дружбы, или точнее – дружбы-вражды, в которой все же было больше вражды и желания посильнее огорчить оппонента, чем этой сомнительной дружбы, которая иногда сводила их у монастырских ворот.
– Не любите вы нас, – говорил отец Нектарий, с прищуром глядя на Шломо Марковича, который, в отличие от отца Нектария, всегда был в прекраснейшем расположении духа.
– А за что вас любить-то, – отвечал тот, весело пританцовывая и заставляя отца наместника завидовать легкости этого пританцовывания, которому он попытался как-то подражать, после чего на первом этаже отвалился большой кусок штукатурки, а отец Нектарий еще сильнее возненавидел это крапивное семя, от которого не было никакой пользы и которое только и могло, что танцевать да приплясывать.
– Вас любить нам не за что, – продолжал Шломо Маркович, останавливаясь и при этом продолжая пританцовывать. – Или, может, вы скажете какие-нибудь аргументы – за что нам вас любить?.. Так сделайте такую милость, скажите.
– Вы, будто, кого-то любите, – говорил отец наместник, снисходительно улыбаясь. – Или это не вы, что ли, Христа распяли?.. Должно быть, от большой любви, не иначе.
– Вот именно, – колыхая боками, смеялся вслед за отцом наместником отец благочинный.
Разумеется, Шломо отвечал и на эти, и на все прочие колкости, которые преподносил ему отец Нектарий, но отвечал вечно с какой-то неясной усмешкой, которая ничего не разъясняла, а только все запутывала еще больше, превращая серьезный поначалу разговор во что-то смешное, ненужное, и даже неприличное, так что отец Нектарий начинал сердиться и грубить, что только подогревало Шломо, который нес уже какую-то совершенную ахинею и говорил, например, что если бы не было этого русского раздолбайства, то страна наша была бы чудесна и обильна, что ничто похожее на это раздолбайство не было возможно в еврейской среде, где, в первую очередь, заботились о своих: о своей семье, своем народе, своих детях, а уж потом – обо всех прочих, и это было почему-то всем этим прочим страшно обидно, потому что все эти прочие готовы были заботиться о ком угодно, но только не о самих себе, своих близких и родных, отчего в их домах вечно был срач и бардак, пьянство, грязь, неряшливые дети и все такое прочее, давно неумытое и запущенное, как бывает запущен гнойный фурункул, избавиться от которого можно было только одним путем.
– Это вы опять о мирском, – сердито выговаривал в ответ отец Нектарий, которому страсть как хотелось показать свою ученость, да вот все не выпадал к тому случай – А мы все-таки говорим о божественном, кто понимает.
– Да как же о нем не думать? – возражал Шломо. – Мы ведь не птицы, чтобы нам не думать о завтрашнем дне.
– А вот у нас в Писании написано – «будьте, как птицы», – говорил отец Нектарий, не замечая, как замахал руками стоящий рядом благочинный.
– Там написано «будьте, как дети», – поправил его Шломо Маркович и, довольный тем, что посадил отца игумена в лужу, пританцовывая и не прощаясь, удалился прочь.
Манера его общаться с другими православными тоже была вполне оригинальна.
– А вы знаете, что Христос был евреем? – говорил он, возникая вдруг перед идущими на рынок монахами и при этом мило картавя и улыбаясь. – Нет, вы не знаете, что Христос был евреем. Вы только думаете, что вы это знаете. Потому что если бы вы про это знали, то немедленно бы сняли с себя этот камуфляж и посыпали голову пеплом, потому что вам пришлось бы узнать горькую правду о том, что Христос не только был евреем, но и думал по-еврейски, и, что уже совсем вам будет тяжело узнать, так это то, что он мыслил как настоящий иудей, ни больше и ни меньше.
– Как же это, – говорил один из монахов, с удивлением разглядывая этого странного человека в ермолке.
– А вот так, – отвечал Шломо, повышая голос так, что прохожие на другой стороне улицы повернулись и посмотрели в их сторону. – В вашем понимании Христос, о котором рассказывает Евангелие, живет в Галилее и Иерусалиме, как будто в чужой и враждебной стране… Вам и в голову не приходит, что Христос – тоже «жид». И мать его – жидовка, и братья, и сестры, и соседи, и друзья. Христианство, которое ковалось где-то в Сирии, с самого начала несет в себе дух антисемитизма, который успешно пережил иудо-христианство и легко был принят средними веками, которые донесли до нас этот антисемитизм в виде погромов и Холокоста… А знаете, что это значит?