
Полная версия:
Точка слома
«Ах ты ж выродок!» – заорал Летов и, рванув к изуверу, пнул его ногой со всей силы.
Тот отлетел в сторону, обезумевши посмотрев на Летова. Зрелище действительно было жуткое: девушка, лет двадцати, с петлей на посиневшей шее, лежала в луже собственной крови, все ее тело было избито ножом, даже колени, лицо жутко изуродовано, глаз выколот, но сквозь пелену крови еще проглядывало ее прекрасное личико. Повсюду была кровь. Ее кровь.
Солдат сам был ею измазан. Половина лица была обожжена, черная пелена обуглившейся кожи заменила большую часть лысого черепа и правую щеку, а ухо было разворочено осколком. Вероятно, этого обоженного солдата, измазаного помимо всего прочего в крови, накрыло нехилой взрывной волной.
Солдат дико смотрел на Летова, сжимая в своей окровавленной руке длинный нож. Летов также дико смотрел на него, держа на прицеле словно сросшегося с рукой пистолета.
На крики прибежал рядовой, который сразу смекнул что к чему, и навел ствол винтовки на лежащего в крови солдата. Вся эта немая сцена продолжалась секунд сорок. Вдруг изувер вскочил и, крича что-то бессвязное, бросился к Летову, замахиваясь ножом.
Летов прострелил ему колено, как учили в милиции, а рядовой пальнул в живот. Обезумевший солдат упал в пыль и, харкаясь кровью, пополз к изуродованному им трупу. Он, сквозь льющуюся изо рта кровь, еще бормотал что-то, но, кажется, это был лишь набор букв. Дико глядя на это действо, Летов не выдержал и прицельно выстрелил солдату в голову: он лишь распластался на окровавленной земле и лежал, прижавшись к убитой девушке: вместе они образовали какую-то жуткую букву «Т» на красном фоне. Летов еще долго смотрел на все это, не понимая, что случилось. И только через несколько дней, когда он уже сумел хоть немного поспать, осознал, что это было то самое «боевое сумасшествие», про которое он так часто слышал от ветеранов Первой Германской.
…Летов и Горенштейн сидели в кабинете Ошкина, мрачно глядя куда-то вниз, а Летов выглядел сильно усталым: было видно, что все это время он занимался изучением материалов дела.
«Итак, Веня все правильно сделал, связав эти убийства с тем инцидентом во время концерта 7 ноября. Я подумал, какая может быть связь, однако… ничего связанного тут явно нет. Тот случай не был подстроен – врачи же сказали, что это чисто из-за нервов было. Тем более, что отца у парня нет, а мать его вряд ли пошла бы рубить кого-то топором, да и с такой силой еще, это чисто физически невозможно. Второе, часто поднимался вопрос, мол, зачем убийца отрубает кисти и подкладывает эти четверостишья. Тут весьма просто: он этим хочет что-то показать, продемонстрировать. То ли он хочет показать нам свою избранность, необычность, то ли он так подкидывает нам какие-то подсказки. Потом, нужно опираться на эти четверостишья: через них можно выйти на убийцу. Отпечатки на них можно не искать: там куча этих отпечатков, а убийца не дурак и оставлять там свои не будет. Насчет мотивов… придумать его действительно сложно. Корыстный – нет, не украдено ничего. Мстить,… но кому и за что – эти люди никак не связаны и ни в чем не замешаны. Вы правильно задавали вопросы родственникам: ревностью тут тоже не пахнет. Трупы он не насиловал, так что и не ради половых потребностей тоже. Я пытался связать эти убийства с инцидентом на концерте, но, повторюсь, это не реально – прямой связи нет. Однако косвенная связь есть несомненно – может убийца захотел убивать после того инцидента, или он хочет нам что-то сказать этим. Быть может он так насмехается над «левыми», то есть обижен на режим, уже политические мотивы. Но если он контра и этим подкладыванием хочет показать презрение строю и великому товарищу Сталину лично, то почему он убивает хрен знает кого? Людей, которые к партийной работе не причастны. Обычных работяг и забулдыг?» – долго и монотонно говорил Летов.
Ошкин докурил папиросу и ответил: «То, что он продемонстрировать что-то хочет – в этом ты прав. Но вот что и кому? На это даже у тебя ответа нет».
-Это пока – спокойно ответил Летов. – С развитием дела поймем уж поди.
-Узнаю твой оптимизм, черт побери.
Летов еще недолго помолчал, усмехнувшись тому, что кто-то «заподозрил» его в оптимизме, а потом вспомнил тот случай времен войны с изуродованным трупом, который он очень кстати вспомнил.
–Есть у меня одна идея по поводу мотива – начал Летов.
-Говори скорей – взволнованно пробормотал Горенштейн.
-У меня на фронте был случай такой: обезумевший солдат, ну после контузии видимо, снял с виселицы труп и изуродовал его ножом. Он просто разворотил его, словно кусок мяса. Никто так и не понял зачем – вероятно, у него просто заклинило в мозгах после того, как его взрывом накрыло. Может с нашим убийцей тоже самое? Может, он убивает чисто ради удовольствия, просто потому что жаждет этого, просто не может без этого жить, как без папирос.
Ошкин озадачился. Он даже не думал о таком, о том, что такое возможно – в его практике просто не было подобных случаев.
–Но это же… это же уже какое-то животное – запинаясь, пробормотал Ошкин. – Это же уже не человек, а тварь!
-А разве тот, кто уродует трупы топором и отрубает кисти не тварь?
-Если он убивает из-за корыстных побуждений, то он еще человек, просто малодушный и желающий чего-то – вступил в диалог Горенштейн. – А если он убивает ради удовольствия, то он уже не человек, а животное, с инстинктом. Как кот, который все равно убивает и жрет мышей, хотя его отлично кормят.
-Вот! Я именно про это – он убивает из-за каких-то побуждений его организма, из-за инстинктов.
-Версия хорошая, но сам понимаешь, в нашей стране такого быть не может. Откуда нелюди в стране социализма? – будто ради галочки сказал Ошкин.
-Война многое разрушила. И людей тоже.
Горенштейн озадачился: по его лицу было видно, что он пытался вникнуть в сказанное. Он немного поводил руками, а потом переспросил: «То есть он убивает без плана, без схемы и без какого-либо мотива? Просто для удовольствия?»
–Да, – ответил Летов, – именно так. Он убивает, потому что получает от этого животное удовлетворение. Это у него как инстинкт. По крайней мере, я так думаю.
Ошкин покачал головой. Было видно: он не мог поверить, что такое вообще существует. Как пожилой следак он не хотел менять своих взглядов, не хотел разрушать шаблоны, однако одновременно понимал, что в этом деле без этого никуда.
«Ты такие случаи в своей практике встречал?» – неотрывно смотря на какую-то точку стола, пробормотал Ошкин.
-Нет, – монотонно ответил Летов, – не было такого. Разве что вот, во время войны. Но там все непонятно довольно. Однако никаких мотивов, кроме как получения удовольствия, я не видел у того урода. Иначе зачем просто бить ножом уже убитого человека?
…Горенштейн шел по вечернему городу, подняв воротник шинели – ему было холодно и физически, и душевно. Бывало такое у бывалого капитана, когда с ним происходило что-то непонятное: словно вселялся в его голову какой-то чудик. У Горенштейна появлялась сначала жуткая тоска по семье, потом режущее душу чувство вины, потом боль от воспоминаний и ненависть к себе и жизни. Он чувствовал, что не хочет жить, но выгонял из своей головы эти странные мысли, чувствовал бессмысленность жизни, но мозг одновременно говорил о его пользе для общества и о Вале, которая может помочь и ему самому. Он любил ее, но эта любовь тонула в какой-то жуткой душевной тоске и ее было трудно почувствовать, получить от нее внутреннюю отдачу – он любил ее, но эта любовь сидела слишком глубоко в душе и не могла выйти оттуда из-за кучи корост и мозолей.
Вот и сейчас он шел, запинаясь о заледеневшую грязь, и хотел плакать. Жена, дети, мама с папой – они стояли перед его глазами, он видел их, хотел прямо сейчас обнять свою жену, своих детей, выпить с отцом, поцеловать мать… но все это было невозможно. Уже давно.
Самое странное – он чувствовал свое жуткое сходство с Летовым, особенно с недавних пор. Ибо с ним случилось нечто похожее…
…Горенштейн оторвал три листка с календаря и, наконец, выставил на нем правильную дату: «12 августа 1947 года». Летнее солнце било в окна отделения, горячий ветер задувал в кабинет, колыша какие-то бумаги, пока эту идиллию летнего утра не прервал телефонный звонок.
«Алло, капитан, из 199-го лагеря побег, вояки попросили наших помочь, бери свою группу и езжайте к их баракам быстрей» – сквозь треск прорвался голос Ошкина.
Горенштейн напялил фуражку, взвел курок пистолета и вместе со Скрябиным отправился к лагерю военнопленных №199. Несколько тысяч пленных обустраивали переехавший из Днепропетровска Стрелочный завод и один из них утром сбежал. В лагере старлей им объяснил ситуацию: пленник сбежал во время строительства, куда делся не известно, начальник лагеря попросил привлечь следаков из милиции.
Пока машина ехала, Горенштейн уже все для себя решил. В нем проснулась жуткая ненависть: он представлял, как один из этих пленных стрелял в затылок его жене, он вспоминал свою семью и то огромное пространство, под слоем земли которого лежат невинные люди, и Люся с детьми в том числе.
Суть в том, что Горенштейн знал, куда сбежал пленник. В лесу была небольшая коробка из досок, между которых была засыпана зола, а в ней прятались бандюганы и хранили свой скарб. Но говорить о своей догадке, в которой он был уверен, другим Горенштейн не стал. Скрябина он отправил с солдатами на проческу леса, а сам сказал, что поедет на место побега один.
Однако никуда он не поехал. Припарковав машину меж деревьев, Горенштейн, взяв с собой оружие, побежал в лес, давя ногами листья и выворачивая комья земли. Злость окутывала его тело, окутывала его душу, затмевая рассудок, словно Летова окутывало это нечто в Австрии.
Вот он, раздвинув ветки ели, выбежал на небольшой холм. Под ним, заваленная ветками, стояла небольшая коробочка, в которой и ютились бандиты. Сверху Горенштейн увидел развороченные листья у нее и понял, что немец там.
Капитан тихо спустился вниз и, сжав в руке рукоять «ТТ», подбежал к входу в это скудное жилище. Он отодрал висящий там заштопанный кусок плащ-палатки и увидел сидящего, скорченного, грязного и трясущегося от страха немца. Все его лицо было чем-то измазано, руки машинально подняты вверх, согнутые колени тряслись. Старая серая шинель, местами протертая и изорванная, была залита золотым солнечным светом.
Горенштейн долго смотрел на него своим диким, ненавистным взглядом. Ствол он не опускал. Когда перед его глазами вновь встало личико его дочери, Горенштейн нажал на курок, и пуля прошила грудь несчастного немца. Птицы подняли бедлам: жуткие и нескончаемые крики ворон сотрясли лес, а махи крыльев всколыхнули зеленую листву.
Немец, захлебываясь в крови, упал на спину. Горенштейн сделал еще два выстрела в шею, после чего, не меняя стеклянности глаз, опустил ствол пистолета. Так он простоял перед окровавленным трупом еще с минуту, пока не достал из дупла большой березы небольшой ножик без рукояти, который там всегда оставляли бандиты, и вложил его в руку немцу.
Однако вскоре пелена ненависти спала и проступило осознание случившегося. Горенштейн, держа в руке пистолет с раскаленным дулом, упал на листву и дико посмотрел на небо – он осознал свою ошибку и осознал, что убил, быть может, и невиновного человека.
Как оказалось потом, это был немецкий рядовой, которому было 20 лет. Он попал в плен в самом конце войны и, по сути, ничего и не сделал – просто не успел.
…Вот из-за этой истории Горенштейн и ощущал себя похожим на Летова. Но в нем не было столь жгучего чувства вины – то ли это организм так реагировал, не давая новому поводу для страданий добавляться к предыдущим, то ли где-то в подсозании его успокаивало, что это был, все таки враг, но, вспоминая, нутро Горенштейна окутывала порция тоски и, можно сказать, очень сильного стыда, заставляя весьма сильно терзаться. Бывало это редко, все чаще в часы самокопаний, просто потому что остальную часть того участка души, который отвечает за боль, занимала тоска по убитой родне. Само собой, случай с убитым немцем Горенштейн никому не рассказывал и от этого, пожалуй, было только хуже – словно кислота разъедала изнутри душу.
Горенштейн вошел в теплую комнату Вали. Она уже что-то приготовила и аккуратно, с ласковым лицом, раскладывала все по тарелкам.
«Ой, Венечка, привет, давай быстрей руки мой и иди кушать» – мило сказала Валя.
Горенштейн снял шинель, кинул на стул фуражку и упал на колени.
«Я так больше не могу. Я устал» – сдерживая слезы пробормотал Горенштейн, обнимая Валю за талию и вжимаясь лицом в ее укутанный в фартук и платье живот, а потом и вовсе заплакал, капая слезами на одежду столь близкого ему человека…
Глава 8.
«Здесь рядом нету никого,
И только небо видит все»
--Cold In May
Летов лежал на кровати. Вся простыня была скомкана, грязь со штанин сыпалась на старый матрас. Ему снились кошмары – убитые австрийцы гнались за ним с топором. Летов ворочался, мычал, пока не услышал жуткий стук – он сначала подумал, что это стучат ему с Небес, мол, давай к нам, но, как оказалось, это Скрябин стучал в дверь нового сотрудника райотдела.
Летов продрал глаза и потирая руки с боками, поплелся к двери. Часы показывали девять утра – уже стандартное время для пробуждения Летова.
«Здравия желаю, товарищ Летов. Я от товарища капитана – приказано доставить вас на место преступления» – шепотом, дабы соседние жильцы не услышали, сказал Скрябин.
Летов поспешно оделся и сел вместе со Скрябиным в измазанную грязью «Победу». Ехать пришлось недалеко – минут через пять они уже были на последней длинной улице района. Около небольшого домика, измазанного известкой и с отделанной шифером крышей, стояла кучка машин и постовые. Покрашенные темно-синей красной оконные рамы выпирали и образовывали какие-то огромные обшарпанные квадраты на белой пелене стен, из под сбитых кусков известки прорывались гнилые доски, радующиеся хоть какому-то солнышку. Летов вспомнил свои довоенные времена: в холодном 49-м все было примерно также, как и тогда – только машины и форма новая.
В самом доме все было как обычно: труп в луже крови с отрубленной кистью, лазающий с линейкой Кирвес, настраивающий «Фотокор» Юлов и бродящий по комнате Горенштейн, работали на месте преступления. Единственное, что отличалось – так это сидящий в углу Ошкин с тростью.
–О, Серега, ну наконец-то! – с небольшой долей радости в голосе сказал Горенштейн. – Знакомься, это наш криминалист Яспер Кирвес, фотограф Володя Юлов, ну, а с ефрейтором ты уже познакомился. А это, товарищи, наш новый сотрудник – оперуполномоченный Сергей Летов.
Летов пожал руку совсем не удивившемуся и не особо интересующемуся новым сотрудником Юлову и радостному Кирвесу, который уже успел с головы до ног оглядеть Летова и прикинуть его внутренний мир у себя в голове. Единственное, что он понял, так это то, что Летов был глубоко несчастный человек, чья омертвелость и боль, как бы он этого, возможно, и не хотел, прорывалась наружу.
–Вы эстонец? – равнодушно спросил Летов.
-Да – медленно ответил Кирвес. – А как вы поняли?
-Встречал я пару раз эстонцев на фронте, фамилии похожи.
-Какой фронт?
-Разный.
-А самый запомнящийся?
-Ленинградский.
Кирвес загадочно покивал головой и указал на труп.
–Осмотрите, коли желаете – приветливо сказал Кирвес, убирая в саквояж немного заляпанную в крови лупу.
Летов сел на корточки и оглядел убитого. Вспомнилось его последнее дело – там тоже бандиты убили женщину и ограбили квартиру. Однако тут было явно видно, что это не ограбление.
Летов сразу приметил царапину на старом коричневом столе. Потом он повернул голову трупа и увидел, что на его лице виднелись сильные царапины, явно свежие и, кажется, от человеческих ногтей.
После того, как Юлов сделал фотографии, а Кирвес убрал четверостишье в пакет для вещдоков, Летов перевернул тело и увидел кровавый удар чуть выше живота. Он понял: убитый стал сопротивляться убийце, тот ударил его топором в грудь, жертва начала падать на пол, уцепилась за стол и оставила царапину на нем. После этого убийца, вероятно, перевернул тело жертвы и избил его топором по спине. Однако явно между ними была борьба: убитый ударил убийцу по лицу, убийца разодрал лицо жертвы своими ногтями и ударил топором. Летов оглядел правую кисть убитого, которая была сжата в кулак: и вправду, на ней виднелась кровь, вероятно, виновника этой кровавой бойни.
«Так. Значит, жертва поняла, что ее решили убить, вмазала убийце по роже, убийца, видимо тоже врезал или просто расцарапал ему щеку, а потом уже и ударил топором, причем сначала по груди, а потом зачем-то перевернул на спину и изрубил ее сзади» – сложил картину убийства в своей голове Летов.
Оперуполномоченный попросил у Кирвеса лупу, которой внимательно разглядел царапины на лице.
«Пинцет дайте, пожалуйста» – попросил он криминалиста.
В одной из царапин Летов увидел какой-то предмет и аккуратно извлек его оттуда пинцетом – это был кусочек ногтя.
Летов поведал о своих предположениях группе следаков. По всем было видно, и даже по каменно-холодному Юлову, что они были рады приходу нового сотрудника – пришло осознание того, что с ним дело может пойти к лучшему.
Было, однако у Летова на душе жуткое ощущение. Вернее, сначала оно подействовало как спасительное, впервые сбавив силу боли, но потом, когда рассудок вернулся, оно ужасало его. Жуткое, пугающее жалкие остатки рассудка, чувство жажды смерти. Осознание того, что вид смерти делает ему легче, спасает от боли. Откуда оно, почему Летов опять так остро его испытывает? Когда оно появилось впервые?
Впервые, наверное, году в 42-м. Да, точно в 42-м. После плена Летов не мало времени провалялся в госпитале – лечили продырявленную руку и в край расшатанные нервы. В госпитале было ужасно, и дело вовсе не в исхудавших и злых медсестрах и медбратах, не в молчаливом докторе, постоянно кашляющем от избыточного табака, и огромного количества раненых, а в том, что появилось свободное время. Такой уж Летов человек, что в свободное время он всегда думал, размышлял о своей жизни; перекапывал сам себя словно трактор, словно бригада комсомольцев перекапывала картофельное поле; словно бомбы разрывали землю при авианалетах и артиллерийских ударах. Свободное время – это постоянный запуск сигнальных ракет, брошенных во мрак подсознания с целью его подсветить и хоть что-то увидеть, это постоянное самокопание, причем самокопание вредное и опасное. Вот и появилось это свободное время в госпитале. Тремор был у Летова практически постоянным, голос заикался, слова иногда пропадали, рассудок был помутнен – бывали дни, что Летов забывал, как затвор то взводить на винтовке. И вот в этот момент, когда Летов понял окончательно и бесповоротно, что жизнь сломана полностью, даже не просто сломана, а превращена в кучу щепок, к нему и пришло странное чувство удовлетворения от вида смерти.
Однажды он сидел на скамейке в госпитале. Как обычно – он был весь перекручен своими же нервами – руками обнял бока, ноги положил одну на другую, лицо перекосило, губы сжал зубами. Впереди шла пыльная дорога, изъезженная грузовиками с ранеными и медикаментами. И вот по этой дороге шла кучка раненых – человек пять. Шли медленно, многие держались друг за друга, многие ковыляли на костылях. Вдруг впереди показался грузовик, который несся вперед. Когда раненые поняли, что скорость он не сбавляет и несется, было уже поздно: те, чьи ноги повреждены не были, успели отскочить вперед, остальные же человека три были поглощены днищем «ЗИСа».
Переехав кричащих от ужаса людей, грузовик проехал еще метров пять и слетел с дороги, впечатавшись в толстое дерево. На дороге лежало трое – вокруг них были просто горы из перемешавшийся с тонной пыли крови, горы эти росли. Двое лежали замертво, руки и ноги, выгнутые в непривычные стороны, не шевелились, на размноженных головах не были видны лица. Оставшийся в живых выл от боли, закапывая себя в странном пюре из крови и пыли, изгибаясь словно червяк на солнце. Летов подошел к ним и отупевшим, злобным и диким лицом уставился в этот кроваво-пыльный океан. Вот тогда он впервые и получил удовлетворение от вида смерти – до этого таких чувств не было, к убийствам от относился как к элементу своей работы или как к военной рутине, но сейчас, видя этих умирающих раненых, он получал жуткое удовлетворение; привычная душевная боль отходила на второй план – она вовсе не чувствовалась.
Потом такие чувства еще всплывали и во время войны. Редко, ибо не было времени думать, поэтому жуткая тоска, ощущение опустошенности и боли, которое безотрывно шло под руку с Летовым после побега из плена, просыпалось лишь в свободные минуты перед сном, которых, однако, было мало.
…Тем временем Павлюшин валялся в своей холодной комнате. Окровавленный топор лежал около тумбы, сам убийца дергался в конвульсиях на своей грязной койке в психическом припадке.
На его грязном лице выступил пот, глаза дико смотрели на потолок, а губы что-то шептали; голоса звучали еще громче и отчетливее, головная боль иногда становилась невыносимой, а галлюцинации преследовали его почти постоянно.
Так он пролежал с минуту, а потом резко вскочил и крича что-то невнятное, схватил топор, бросившись на свою жену, которая влезла в комнату через окно.
Он повалил ее на пол, уже в который раз избивая топром, впрочем, на самом деле топор лишь разрубал гнилые доски пола, раскидывая в округе щепки. Он рубил ее, кровь брызгала по всей комнате, хотя, на самом деле, это коричневые и мокрые щепки разлетались повсюду. Вдруг тот самый голос, прекратив кричать «Убей», выкрикнул: «Зачем самому рубить лес и ловить щепки?»
Павлюшин упал на спину и завыл словно волк. Ее тело исчезло, кровь тоже странным образом смылась и лишь вырубленные ямы в полу, да щепки находились на месте тела. Павлюшин еще что-то бормотал, а потом упал в обморок.
В обмороке он оказался в каком-то заброшенном здании, где у костра сидел мужчина, в прожженной зеленой шинели с винтовкой, у которой был обломан приклад.
–Не ожидал вас тут увидеть – сказал человек.
-А… а кто вы? – запинаясь спросил Павлюшин.
-Я? Я эскулап без границ. Лечу все души, которые ко мне приходят.
-А почему они к вам приходят?
-Потому что осознают, что им нужна помощь.
-Я этого не осознавал!
-Знаете, когда серые крысы бегут с корабля, они тоже не осознают опасности – они просто бегут. Мы ведь кто? Мы просто животные, которые перешли из животных в более развитых животных. Однако почти всегда, по крайней мере, в самых важных ситуациях, мы ведем себя как обычная тупая живность. Легче всего жить – зоологам. Они знают, что делать в опасных ситуациях, ибо знают, что в таких случаях делают остальные твари. Однако знаете в чем минус наших людей?
-В чем?
-В том, что мы сами ставим себе рамки. У животных нет рамок – они живут инстинктами, но для них и это не рамки. А мы, помимо инстинктов, ставим себе еще какие-то бессмысленные ограничения, вроде норм морали и подобной ереси. Мы сами, непонятно зачем и для кого, усложняем себе существование. Заставляем вести себя культурно, заставляем себя не ссать на улицах, заставляем себя не убивать других особей ради удовлетворения. И лишь избранные, лишь мизер избранных, эти рамки ломает и становится обычным животным – он возвращается к своим истокам. И таким людям легче всего жить – им ничего не мешает. Чаще всего ко мне приходят такие люди. Они сломали рамки, но память об этих рамках не дает им покоя, они волнуются и переживают из-за того, что их сломали. Вот вы – сломали рамки, вы стали убивать подобных себе особей, но остатки этой мерзкой, никому не нужной человечности не дают вам покоя, беспокоят, мол, нельзя же убивать.
-Вы… вы правы…
-Так вот – забудьте это дерьмо. От него нет никакой пользы. Вы сломали рамки и все сделали правильно. Абсолютно все. Забудьте ту мерзость, что вам прививало человеческое общество долгие годы, забудьте и живите свободно, как обычный волк, например. Живите свободно и наслаждайтесь этим!
-Вы… вы уверены, что так можно?
-Так нужно. Вскоре все люди это поймут и начнут рубить друг друга и жить по животным законам. И парадокс в том, что они лишь тогда получат реальное счастье!
Павлюшин еще долго смотрел на этого Гения, который ворочал палки в костре, пока тот не растворился, а перед глазами не встал сгнивший потолок барака.
…Вечером Летов оказался один в доме. В глазах стоял труп, каждый порез на нем, каждая окровавленная рана. Горенштейна не было рядом – видимо, он или в участке задержался, или был с Валентиной. Летова трясло – холодный пот проступал по всему телу, конечности дергались по повиновению какой-то неведомой силы, а в голове слышался один лишь звон.