
Полная версия:
Очерки бурсы
– Напиши, – говорит, – «лей воду, лей; ей-богу, не скажу я никому».
Карась, в надежде, что еще увидит что-нибудь вроде «судии с мечем», взял карандаш и написал, что требовалось.
Но едва успел он кончить последнее слово, как второкурсник окатил его водою из ковша, который он держал за спиною. Мокрый Карась понять не мог, что это значит.
– Это еще что? – спросил он.
– Сам, – отвечал второкурсник, – дал расписку, что никому не скажешь…
– Ах ты подлец, подлец…
Но подлец лишь только смеялся. Отвратительный Жирбас вторил ему. Карась был унижен и оскорблен. Он не вынес смеха Жирбаса и, увлекшись злобой, довольно сильно ударил его по шее. Но, казалось, Жирбас был неуязвим. Он после удара, схватившись за живот, раскатился пущим смехом… Карась стиснул зубы и, закрыв лицо руками, сбирался плакать.
В то время проходил мимо его Силыч, парень лет осьмнадцати, товарищ ему, десятилетнему мальчугану. Силыч остановился около Карася, положил на его плечо руку, а другою ни с того ни с сего сильно ударил в его спину. Дух замер в Карасе, потому что удар пришелся против сердца. Он со стоном еле поднял свою голову.
– За что? – спросил он…
– Так себе, – ответил Силыч…
И действительно, Силыч, человек, как увидим далее, добрый, сам не знал, зачем сделал подобную гадость. Он ударил не по злости, не для потехи, не потому, что рука затеклась кровью и просила моциону, а именно так себе, бессознательно, как-то само ударилось, нечаянно. Он спокойно пошел далее, а Карась наконец не вынес и зарыдал…
Жирбаса при этом прорвало неудержимым смехом…
– Что, голубчик, верно, не едал еще таких штук…
В Карасе вспыхнула вся злость, накопившаяся в продолжение занятных часов…
– Подожди же, жирная тварь, – проговорил он, и с этими словами он, схватив в одну руку линейку, а в другую довольно толстую книгу, принялся отработывать Жирбаса – линейкой по бокам, а книгою по голове. Жирбас был старше Карася и сильнее, но оказался трусом. Он и не думал, в свою очередь, сделать нападение.
– Ай да новичок! – одобряли Карася.
– Молодчина!
– Ты корешком-то его!
Карась послушался доброго совета, повернул книгу корнем вниз и влепил ее в темя ненавистного Жирбаса.
– Браво!
– Хлестко!
– Свистни еще его!
Карась послушался и этого совета…
Наконец Жирбас вырвался из его рук и, закричав: «Я смотрителю пожалуюсь», скрылся за дверями.
Расположение товарищей к Карасю переменилось по уходе Жирбаса.
– Попался, голубчик! – говорили ему.
– Так что же?
– А то, что накормят березовой кашей!
Карась струсил, но, не желая обнаружить этого, проговорил храбро:
– Пусть кормят! – а сам думал: «Неужели меня в первый же день отпорют? только это не хватало!»
Чрез несколько минут Карася позвали к смотрителю, и, действительно, в первый же день крещения в бурсацкую веру он получил помазание в количестве пяти ударов розгами, причем ему было внушено: «Только на первый раз к тебе снисходительны; вперед будем драть больнее!» Соображая, в каком размере должна усилиться порка в будущее время, он в горьком раздумье возвращался в класс…
– Ну что? – спрашивали его товарищи…
Карась, опять не желая показаться трусом, отвечал:
– Отодрали – вот и все.
– И тебе нипочем?
– Дери сколько хочешь – мне все одно!
– Э, да ты молодец! – похваливали его товарищи.
Карасиное самолюбие ощутило приятное щекотание, и он продолжал врать:
– Меня хоть пополам раздери, не струшу!
– Полно, так ли?
– Ей-богу, мне нипочем.
– Ах ты поросенок, – осадил его один из второкурсников, – а дирали ль тебя на воздусях?
– На воздусях? – спросил с недоумением Карась…
– Да, ты вот откушай этой похлебки, тогда и говори, что дерут – ведь не репу сеют.
Карась, сделавшись на несколько минут предметом общего внимания, думал: «Значит, и мы не из последних?», но эту думу рефлектировала другая: «Что это такое на воздусях? что-нибудь слишком жестокое, если меня пугают такой деркой?» Но сила последнего вопроса скоро была ослаблена тем, что он за несколько минут до ужина подслушал мнение нескольких второкурсников о своей личности. Они говорили: «Из новичка, кажется, выйдет добрый парень. Фискалить он не любит, порки мало боится, Жирбасу отлично съездил по голове. Из него выйдет порядочный бурсак, только следует пошлифовать его хорошенько. Мы и пошлифуем его!» Такие речи настроили Карася на доброе расположение духа. Он соображал так: «Все эти смази, волосянки, треухи и бутылочки есть не что иное, как шлифованье. Это меня испытывают они. Значит, надо держать ухо востро!» Он решился показать себя молодцом и уже взыгрался духом, намереваясь заявить среди новых товарищей свой характер, вполне достойный бурсака. «Что такое на воздусях? и какое еще предстоит мне шлифованье?» – когда эти мысли приходили ему в голову, он старался прогонять их тем, что «из него, вероятно, выйдет добрый парень». «Посмотрим, что будет!» – говорил он себе.
Сходил он в училищную столовую, «щей негодных похлебал», поел каши и после молитвы пришел в спальную…
– Ты что? – спросил его брат, про прозванью Носатый.
– Меня отодрали, – отвечал хвастливо Карась.
– Уже?
– Эге!
Брат, выслушав подробности дела, одобрил поведение Карася… Но Карась, сообщая брату о том, за что его высекли, не сказал ему о своих слезах, которые были вызваны у него сажанием в бутылочку, смазями, окачиванием воды и затрещинами; в нем начинал развиваться ложный бурсацкий стыд, который запрещает краснеть от лозы.
Карась, главное действующее лицо этого очерка, будет описан нами с особенными подробностями, потому что он во многих характерных событиях училища и семинарии принимал деятельное участие и притом прожил в бурсе четырнадцать лет – период, который мы хотим проследить в своих статейках о елейном воспитании. При этом заметим, что мы лично и очень коротко знакомы с господином, носящим прозвище Карася, и эту правдивую историю пишем с его слов.
Мы сказали, что Карась уже взыгрался духом от той мысли, что он покажет своим новым товарищам свой характер, вполне достойный бурсака, и что потом все пойдет ладно. «Обживемся», – думал он. Но он и не предполагал, что главное горе было впереди. Он не носил имени Карася при поступлении в училище. Это прозвище он получил несколько дней спустя, и оно-то было причиною тех его несчастий, о которых поведем рассказ.
Дело было так.
Не прошло и четырех дней, а Карась начал уже задумываться о доме, скучать и потихоньку от товарищей плакать. Желание его обурсачиться пропало. Все в училище ему казалось гадко и противно. С каждой минутой открывались пред ним гадости, описанные в наших очерках, и он скоро постиг весь контраст между домашним и училищным бытом. Семейная жизнь теперь казалась ему полным блаженством, выше которого нет на свете, бурсацкая – царством бесконечных мучений. Он усиленно всматривался в черную бездну, которая легла между той и другой жизнью… Домой хотелось, домой!.. Теперь самыми счастливыми для него минутами были те, когда он виделся с своими братьями; но он ошибся и в братьях, когда думал, что, поступив в бурсу, он сделается равен им; Карась принадлежал к приходчине, на которую старшие классы смотрели свысока и с пренебрежением. С товарищами он не успел сойтись. Тоска грызла Карасиное сердце, и ему приходило не раз в голову: «Не дать ли тягу из училища? – но куда бежать?» В это время Карась и придумал дело, которое показалось ему очень хорошим.
Карась еще дома знал, что в училище так называемым певчим не житье, а масленица. В епархиальном главном городе той бурсы, в которую поступил он, было несколько духовных певческих хоров: ученический, семинарский, академический, архиерейский и, кроме того, два хора при городских церквах. Дисканты и альты (иногда басы и тенора) в эти хоры набирались из учеников. Родители всегда восставали против того, что их детей верстали в певчие. Хоры положительно портили детей [6]. Мальчики теряли учебное время на спевках, заказных обеднях, свадьбах и т. п. В прошлом очерке мы приводили факты бурсацкого невежества, но самое глухоголовое невежество царило в певческих хорах. Дельные бурсаки рассказывают, что за четырнадцать лет они помнят только одного умного человека, бывшего в маленьких певчих, да и тому не удалась жизнь: поступив по окончании семинарского курса псаломщиком в один из университетских заграничных городов, с намерением получить полное образование, он кончил тем, что застрелился. Хоры, делая мальчиков дураками, в то же время развращают их. Присутствуя очень часто на поминках, на которых, как известно, наш православный люд не ест, а лопает, не пьет, а трескает, дети не только видят пьяных, но привыкают и сами пить водку. Равным образом, они нередко бывают при кутежах больших певчих, слышат цинические рассказы о полуведерных, любовных похождениях, картежной игре, о драках и разного рода скандалах. Кроме того, маленькие певчие получают деньжонки, особенно так называемые исполатчики – деньжонки идут у них не путем. Чтобы сразу охарактеризовать растлевающую силу хорового быта, представляем читателю следующий факт. В одно время какая-то старая дева, на закате дней своих начавшая похотствовать, приучила к себе маленьких певчих возрастом от пятнадцати до осьми лет, шесть человек, и со всеми ими вступила в гражданский брак. Иногда же маленькие певчие употреблялись для того дела, для которого Нерон употреблял Спора. Понятно, что очень легко погибнуть мальчику в певческом хоре.
Карась не знал ничего этого. Он решился поступить в хор. Впрочем, он поступал в учебный хор, в котором хотя тоже баловались дети, но все же не развращались. Поступив в семинарский хор, Карась мог отлучаться из училища два раза в неделю на спевки, причем хоть сколько-нибудь удавалось подышать чистым воздухом; кроме того, в семинарии певчих поили иногда чаем и давали деньги; наконец, певчие состояли под особым покровительством семинарского начальства. Смекнув все это, Карась в то время, когда ему противна стала бурса, поступил в хор; но не смекнул Карась того, что он, несмотря на свой сильный альт, не имел никакого певческого таланта. Это ему дорого обошлось. Лучше бы, и в самом деле, быть ему безгласной рыбой, а не певчим. За постоянную фальшу в пении начали драть ему уши, потчевать пинками, щипками и ударами камертона в голову. Тогда Карась пустился на хитрости. Его сотрудники поют, а он только рот разевает. «Не заметят, – думает, – скажут, что и я пою». Но регента трудно было провести такими штуками.
– Ты, галчон, что только рот разеваешь? – сказал он Карасю.
– Я пою.
– Врешь, каналья.
– Ей-богу же, пою!
Карась перекрестился.
Карась крестится, а его за ухо.
– Пой, шельмец, громче!.. шибче!..
Карась заревел во все горло. Пение вышло так хорошо, что все расхохотались, и сам регент не выдержал. Один же озорник, из маленьких певчих, по прозванию Лёха, указывая на мученика пальцем и задыхаясь от смеху, проговорил:
– Ка…ка… ка…ррась…
– И вправду карась… Широкой, как карась, – подхватили другие.
– Его надо в пруд!
Пошла потеха.
Карась не был настолько благоразумен, чтобы обратить дело в шутку. На возвратном пути Лёха дразнил его, и когда они пришли в училище, бурсачки, окружив его, стали кричать:
– Карась!
– Рыба!
– С ершом подрался!
Карась стал браниться; его начали дергать за полы и щипать; тогда Карась принялся за палки и каменья. Весело стало ученикам; толпа увеличилась. Наконец кто-то сшиб Карася с ног.
– Мала куча.
На Карася повалили других, на других третьих, и пошла история.
– Где ты, Карасище? – кричали сверху.
Карасю живот тискали, Карась задыхался, Карась землю ел, Карась плакал…
После долгих усилий он вырвался кое-как и ударился бежать в класс. Бурсаки бросились за ним в погоню. В классе окружили его снова.
– Давайте нарекать Карася…
Схватили его за руки и всевозможными голосами, с криком, визгом, лаем, стоном начали кричать в самые уши его:
– Карась, карась, карась!
Гвалт поднялся страшный, и среди него ученики не слышали, как раздался звонок, возвещающий классные занятия. Прошло довольно времени, и уже в соседний класс пришел учитель, знаменитый Лобов, а шум не унимался. Несчастного Карася щипали, сыпали в голову щелчки, кидали в лицо жеваную бумагу. Карась точно в котле варился; он постепенно был оглушен и ощипан. Шутка зашла так далеко, что ему уже казалось, будто из мира действительности он перешел в мир полугорячечного, безобразного сна. Рев был до того невыносим, что Карасю представлялось, что ревет кто-то внутри самой головы его и груди. Начинал он шалеть, предметы в глазах путались, линии перекрещивались, цвета сливались в одну массу. Еще бы минута, и он упал бы в обморок. Но Карася так жестоко щипнули, что вся кровь бросилась в лицо его, в висках и на шее вздулись жилы, и он с остервенением и в беспамятстве бросился на первого попавшегося под руку; пальцы его, вцепившись в волоса жертвы, закостенели.
Дело кончилось крайне омерзительно…
В класс вошел Лобов, которого сбесил шум бурсаков. Все разбежались по местам; лишь один Карась таскал свою жертву, которая, к несчастию, пришлась ему под силу.
– Взять его! – приказал Лобов.
Никто ни с места.
– Взять его!
На Карася бросились ученики большого роста и в одно мгновение обнажили те части корпуса, которые в бурсе служат проводниками человеческой нравственности и высшей правды.
– На воздусях его!
Карась повис в воздухе.
– Хорошенько его.
Справа свистнули лозы, слева свистнули лозы; кровь брызнула на теле несчастного, и страшным воем огласил он бурсу. С правой стороны опоясалось тело двадцатью пятью ударами лоз, с левой столькими же; пятьдесят полос, кровавых и синих, составили отвратительный орнамент на теле ребенка, и одним только телом он жил в те минуты, испытывая весь ужас истязания, непосильного для десятилетнего организма. Нервы его были уже измучены тогда, когда его нарекали Карасем, щипали и заушали, а во время наказания они совершенно потеряли способность к восприятию моральных впечатлений, память его была отшиблена, мысли… мыслей не было, потому что в такие минуты рассудок не действует, нравственная обида… и та созрела после, а тогда он не произнес ни одного слова в оправдание, ни одной мольбы о пощаде, раздавался только крик живого мяса, в которое впивались красными и темными рубцами жгучие, острые, яростные лозы… Тело страдало, тело кричало, тело плакало… Вот почему Карась, когда после его спрашивали, что в его душе происходило во время наказания, отвечал: «Не помню». Нечего было и помнить, потому что душа Карася умерла на то время.
– Бросьте его!
С этими словами Лобова кончилось гнусное, лобовское, лобное дело.
В жизни человека бывает период времени, от которого зависит вся моральная судьба его, когда совершается перелом его нравственного развития. Говорят, что этот период наступает только в юности; это неправда: для многих он наступает в самом розовом детстве. Так было и с Карасем. Слышали мы от него мнение такого рода: «Все уверены, что детство есть самый счастливый, самый невинный, самый радостный период жизни, но это ложь: при ужасающей системе нашего воспитания, во главе которой стоят черные педагоги, лишенные деторождения, – это самый опасный период, в который легко развратиться и погибнуть навеки». Это Карась испытал на себе…
Карась посленарекания и порки не мог опомниться и на долгое время потерял способность соображать. На другой день его посетил отец. Лишь только он увидел отца, из глаз его полились слезы. Родное селение, кладбище, дом с садом, семья, домашние товарищи, игры – все это живой картиной встало пред его воображением. Он теперь хорошо понял, как мила домашняя жизнь, которая казалась ему такой простой, и как гнусна бурсацкая, к которой он когда-то стремился.
– Домой хочу, – говорил он, глотая соленую слезу.
Отец его был человек в высшей степени добрый. Ему сделалось жалко сына…
– Тятенька, возьмите меня домой.
– Нельзя, – отвечал отец, – надобно учиться; все учатся и ты не маленькой… Сначала только скучно, а потом привыкнешь… Ты веди себя хорошо, хорошо и жить будет.
Но отец вдруг прервал свою речь. Он подумал: «Все мы говорим, делаем подобные вещи, но они никогда не утешают их». Отец вздохнул.
– Зачем вы меня отдали сюда?
Сын плакал.
– Обижают, что ли, тебя?..
Сын ничего не отвечал…
Отец видел, что что-то неладно… Он опять сказал ласково:
– Что же, тебе худо здесь?..
Не только дети, но и взрослые, когда посещает их горе, делаются несправедливы к самым близким людям и друзьям, отплачивая на них свое горе. У Карася появилась досада на своего доброго отца.
«Зачем меня отдали в эту проклятую бурсу? – рассуждал он, не говоря отцу ни слова. – Зачем меня заперли сюда?.. Отец меня не любит, мать тоже, братьям и сестрам я не нужен… Большие всегда обижают маленьких… Когда так, не хочу домой… пусть их… мне все одно… Что и дома, когда там все ненавидят меня?.. Им приятно, что я мучусь… нарочно отдали сюда, чтоб меня секли, били, ругали… Отпустят в субботу домой, не пойду домой».
Так рассуждал Карась, а самому страстно хотелось домой. Казалось, тут и раскрыть свою душу перед отцом, но Карась роптал и думал про себя: «К чему? не поможет!» Он решился ничего не говорить отцу, который так и не узнал, какую моральную и физическую пытку перенес его сын в первые дни училищной жизни.
Когда ушел отец, к тоске по родном доме присоединился страх. Карась и не подозревал, что он, сравнительно с большинством новичков, довольно счастливо начал бурсацкую карьеру. Товарищи знали, что он вошел в училище с веселым лицом, а не со слезами, на первую пожалованную ему смазь отвечал ногой в живот обидчика; когда его сажали в бутылочку, давали ему волосянку, показывали Москву, обливали водой, когда бил его Силыч, – он и не думал жаловаться начальству, значит, из него не выйдет фискала; он лихо отколотил Жирбаса, получил в первый же день порку; когда дразнили его на дворе, он хватался за палки и каменья, а не бежал к инспектору; даже во время самого нарекания его вцепился в волоса одного бурсака, – это были факты такого рода, которые внушали уваженье к Карасю. Для него скоро бы прошло время, в которое его считали бы новичком и в которое больше всего терпит бурсак; но он потерял способность резюмировать – Лобов отшиб эту способность на время. Не будь Лобова, дело еще пошло бы кое-как. Но в это-то время душевного отупения пред ним и развернулась широкая, бездонная, зияющая пропасть бурсацких ужасов, силу которых он испытал на своей коже, мясе и костях. Карась находился теперь под полным подавляющим влиянием этой силы: мертвая безнадежность, глухое отчаяние легли на его сердце, и если бы товарищи продолжали мучить его, а начальники драть беспощадно, не дав отдохнуть для борьбы, он превратился бы или в дурака, или в подлеца. Вспоминая это страшное время, Карась говорит: «Многие честные дети честных отцов возвращаются домой подлецами; многие умные дети умных родителей возвращаются домой дураками. Плачут отцы и матери, отпуская сына в бурсу, плачут и принимая его из бурсы».
Карась уединился ото всех и замкнулся. Он всех боялся.
Но должно же было разрешиться чем-нибудь это пассивное страдание? Оно могло пока разрешаться только внутренним путем. В душе его проявляется страшная злость и ненависть, однако боящаяся обнаружить себя. Она горячит воображение Карася, и в голове его возникают странные идеи и картины. Он переносится в область фантазии, единственный уголок, где может он приютиться безопасно.
«Хоть поджег бы кто ненавистную бурсу!» – думает он. Эта мысль очень нравится ему, и он быстро доходит почти до образных созерцаний.
Карась представляет себе, как он с зажженной паклей в руках опускается в подвалы училища, строит там огромные костры и, вышедши оттуда, ждет, скоро ли пламень своими огненными языками начнет лизать проклятые бурсацкие гнезда. Злость его видит, как пожар охватил бурсу… трещат, нагибаются, падают стены… разрушаются гнусные классы… горят противные книги и учебники, журналы и нотаты… гибнут в огне начальники и учителя, цензора и авдиторы… С галлюцинационною ясностью стоит перед Карасем нарисованная им картина… Слышит он треск и гром разрушающегося здания, вопль умирающего начальства… «Это кто стонет? – спрашивает Карась. – А! это Лобов корчится на горячих угольях, его придавило бревном, глаз его лопнул, почернели губы, и трескается зверское лицо…» Карась с сладостным наслаждением любуется своими образами и живет злорадостной мечтательной местью… Нервы его в полугорячечном состоянии; пульс бьет девяносто в секунду; голова горит… Когда в действительности силы связаны, тогда у мальчика с сильным воображением является в неестественных образах гиперболическая месть. Доводя злые мечты до последнего развития, Карась повторяет одно и то же несколько раз, определяя каждую подробность их, каждую мелочь. Но такое психическое состояние не может продолжаться долго; душа утомляется, и начинает незаметно пробиваться здравая мысль. Карась, погруженный в свирепые мечтания, почему-то вдруг вспоминает, как он однажды подшиб нечаянно камнем голубя и потом целую ночь не мог заснуть от мучений совести… Он ясно начинает понимать всю ложь и безобразие своих картин, гонит их прочь, на душе делается пусто и противно, остается одна тошнота от неумеренных и бесплодных мечтаний.
Яркий звонок возвестил час вечерних занятий.
Действительность, от которой он закрывал глаза и затыкал уши, врывалась насильно в сознание, обнаруживая все ребячество его раздраженного воображения. Он сидел в классе, на задней парте, понуря тоскливо голову. Уличенный совестью, он теперь гнал от себя мечты, и, таким образом, ни во внешнем, ни во внутреннем мире не осталось места, куда бы можно было спрятаться, а между тем душа и тело просят деятельности. В этом мучительном состоянии Карась не знает, что и делать. Очень тяжело ему.
«Господи, – думает он в невыносимой тоске, – хоть захворать бы мне!» Это было толчком, от которого развились фантазии в новом направлении. Кроме внутреннего мира, нигде не было приюта. И вот Карась болен… Он при смерти… Родная семья плачет около его постели и прощается с ним до радостного утра… Карась готовится к переходу в вечность… последний час… Но далее мечта сбивается с пути, потому что умирать не хочется. Карасю является Николай-чудотворец, исцеляет его и велит идти спасаться в пустыню… Рисуется ему пустынная, мирная, ангельская жизнь, трудные подвиги, церковные песни, беседы с богом. Из него выходит великий святой… Он получает дар пророчества и чудодействия… на поклонение ему стекаются жители окрестностей… Долгие годы он постится, молится, изнуряет свою плоть, благодетельствует людям, и он уже видит, как господь призывает его к себе, как являются его мощи… как…
– Карасище!
Это был голос не с того света, а из бурсацкого мира.
– Ты брат Носатого?
Карась видит перед собою страшного Силыча и инстинктивно сокращает свою шею…
«Боже мой, он опять бить пришел меня!» – думает Карась.
– Брат тебе Носатый? – повторяет Силыч…
– Брат, – отвечает Карась, не понимая, к чему идет дело…
– И ладно, коли брат… Теперь ты ничего не бойся… Я за тебя, потому что твой брат мой первейший друг… Жалуйся мне, кто будет обижать тебя… Слышишь?
– Слышу.
Но, вспоминая коварного второкурсника, Карась недоверчиво смотрел на нового покровителя…
– Тише! – закричал Силыч звонким голосом…
Больше ста человек приготовились слушать Силыча со вниманием. Это показывает, какое он имел влияние в классе.
– Встань! – сказал он Карасю.
Карась поднялся на ноги…
– Вот эту рыбу, – обратился он к классу, показывая на Карася, – никто не сметь обижать… Кости переломаю тому, кто тронет Карася…
Карасю стало легко на сердце…
– А ты, Карась, жалуйся мне… Скажи, кто тебя трогал?
– Не знаю…
Он действительно не знал, на кого указать…
– Не бойся; говори, кто тебя обижал?
– Никто не обижал…
– Быть не может…
– Да все обижали…
Это было вернее.
– Кто твой авдитор?
– Рыжик.
– Хорошо. Я скажу ему, чтобы он не смел тебя жучить (строго выслушивать урок).
– Спасибо, Силыч…
– Будет просить булки, не давай…
– Ладно, Силыч…
– Так слушайте же, – опять обратился Силыч к классу, – беда тому, кто даже пальцем тронет Карася!..
Но на этот раз послышался ответ некоего Паникадилы:
– Ну, не велика еще беда…
Силыч посмотрел в ту сторону, откуда слышался голос. Он ничего не отвечал, а только сердито сжал кулак…