
Полная версия:
Мешок с золотом
Какое-то унылое чувство ощущает человек, вырванный из мирного уголка и брошенный в море большого города, особливо пестрой Москвы. Не зная еще ее, он составляет себе понятие по-своему, видит ее, перемешивает свое понятие с видимым; обширность давит его воображение; сближение крайностей – обыкновенная участь больших городов – изумляет его взоры, и первое чувство после того – унылость, отчуждение от нового местопребывания, воспоминание о старом, знакомом уголке, где каждая травка как будто родная, каждый человек знаком с детства, и солнце светит веселее, и хлеб слаще! Тут жестоко страдает и самолюбие человеческое, когда пришелец видит себя для всех чуждым. Нет ему ни слова, ни привета: он один, один и чувствует это одиночество: не для него все живет и движется вокруг, всякий занят своим, спешит, идет мимо пришельца, его никто не знает, когда прежде утром встречало его ласковое слово родного и на каждом шагу привет знакомого.
Такие чувства испытывает всякий, кроме знатных и богачей, которые из палат своих переезжают в палаты московские, для которых везде и все равно: в Москве, в Париже, в России, в Америке. После, со временем, если существенность не бедна, призраки прошедшего стираются в памяти. Шум, блеск выгоняют из души мысль о родине, о былом; пришлец едва помнит их, как милые младенческие годы. Но хорошо, у кого не бедна настоящая существенность, хорошо, если человек умеет хотя расцвечивать ее яркими красками!
Бедный Ванюша не был любимцем воображения: оно играло у него немногими грубыми цветами, а что окружало его, то не могло утешить, приласкать надеждою, согреть дыханием радости. Уже готов он был раскаиваться, что поехал в Москву, уже спутник его, который через два дня должен был снова увидеть зеленые луга родины, казался Ванюше счастливцем, а сам себе Ванюша показался выброшенным зимнею вьюгою на придорожный сугроб, когда в поле вьется снег и ветер воет в далеком бору. «Где найти мне здесь счастье свое! – сказал он сам себе. – Но разве ты здесь ищешь своего счастья? – прибавил он. – Тебе надобно денег, денег, денег, и их ты достанешь. Так! Вещий сон мой сбудется. Пойдем к дяде Парфену».
Вещий сон видел Ванюша, заснувши в телеге перед самою Москвою. Ему показалось, что он идет в каком-то городе, у которого посредине одной улицы поместилось бы полдеревни их. И вот перед ним бесконечная площадь, домы, лавки, церкви, какая-то красная башня и множество народа. Среди этого народа бродил Ванюша; вдруг старичок, седой, добрый, подходит к нему и говорит: «Знаю, чего ты ищешь; молись святому Спасу». Три земные поклона положил Ванюша перед красною башнею, на которой была икона Спаса, и старичок повел его по широкой улице… Тут сон Ванюши смешался: ему виделись золото, серебро, луга, поля родины и Груня. Он помнил только, что Труня обняла его, и с ее поцелуем разлетелся сон.
По грязному двору, которого и осенний холод не мог заморозить, Ванюша вошел в обширную хоромину. Тут бесконечные палати, печь, грязь, куча народа, множество конской сбруи бросились ему в глаза. За длинным столом сидело и стояло множество народа и хлебало щи из чашки величиною в пол-ушата; другие одевались, иной молился, другой пел, третий перед завтраком прогонял остатки сна стаканом пенника[28]: точная ярмарка! Это все были будущие товарищи Ванюши, извозчики рессорные, калиберные[29], каретные, ломовые. В светелке, рядом с этою ярмаркою, Ванюша нашел дядю Парфентья. Старик, бородатый, плешивый, красный, в красной рубахе и старом плисовом камзоле, с разломанными счетами в руке и с мелом в другой, – таков явился дядюшка Ванюши. Он считал тогда на стене меловые значки, рассчитываясь с извозчиком и доказывая ему, что три мерки овса следует прибавить к замеченным на нарезке.
– Дядя Парфен, здорово, – робко проговорил Ванюша.
– Кто там? Что ты? – сказал Парфентий, хмурясь. – Какой дядя?
– Я брат Осипа Федосеева.
– Будто ты? Видишь, худое-то дерево как тянется! Будто ты Ванюшка Федосеев?
Начался беглый разговор, беспрестанно прерываемый приходом и уходом извозчиков, спросами жены, криком детей, которых Парфентий отечески унимал за вихор. Ванюша объяснил Парфентью все дело.
– Ох вы, голь! – воскликнул Парфентий. – Ведь несет же нелегкая в Москву! И без того вашей братьи здесь битком набито. В нынешнее ли время зашибить копейку, когда уж тут на обухе рожь молотить, а часто приходится локти грызть!
– Дядюшка, я тебе в наклад не буду; за хлеб, за соль возьми, а на корм я, уж верно, добуду…
– Добудешь ноги, на чем бежать. Дядюшка, пиши должок на стенку, а примись-ка после за тебя, так бабьего вою не оберешься.
Плохое было приветствие на первый раз, и диво ли, что Ванюша после такого разговора с дядею Парфентьем вышел за ворота печален, со слезами на глазах.
– Добрый молодец! Спасу Христову на свечку; бог благословит тебя, – проговорил ему кто-то.
Ванюша вздрогнул и оглянулся. Перед ним стоял седой старик с кружкою, в которую собирал он на свечку к церкви Спаса.
Как этот нечаянный случай обрадовал Ванюшу! С какою радостию вынял он целую гривну и положил старику, с каким восторгом слушал благословение старика!
И дядя Парфентий не всегда бывал сердит, не всегда каркал, будто зловещий ворон. Вечером, на досуге, он разговорился с Ванюшею о родине, о Федосее, о делах Ванюши, считал, пересчитывал, выспрашивал у Ванюши и заключил приветствием:
– Ну, ты малый, кажись, добрый! Смотри; не пей, не дерись, будь услужлив да уважай дядю. Ремесло, за которое ты принимаешься, таково, что без гибкой спины, о которую палка хожалого не ломается, ничего не добудешь. Нынче ведь и не наш брат берет только поклонам, а нам неужели умнее бояр быть!
И вот Ванюшу повели в Частный дом[30], потом еще и еще куда-то; подьячие писали, брали с него на водку, на калачи, и когда выпал первый снег, Ванюша на своей лошадке, в плохих пошевнях[31], с медным значком на спине, на котором выбито было название части города, стал на ближнюю биржу и сделался членом республики московских волочков[32] и Ванюшек.[33]
В самом деле, если нельзя назвать республикою, то можно уподобить целому гражданскому обществу мир московских извозчиков. Странное животное человек: он все разнообразит, ладит по-своему, так что куда ни брось его, везде от него раздвигается круг, как будто от камня, кинутого в воду. Эти круги сталкиваются, сбивают друг друга и составляют что-то свое, особенное, в чем, как бы ни мало оно было, отражаются человек, и страсти его, и добро, и худо природы человеческой. Так и в мире московских извозчиков есть свои условия быта, из коих только гении-извозчики вылетают и в коих богатство выигрывает, ум служит подставкою, а бедность и глупость, как везде, бывают родные сестры.
Ванюша скоро увидел, что ему не угоняться за другими, если он не пустит гончею собакою свою совесть и если не будет равняться с товарищами, а это равенство было ему куда не по сердцу. Биржа, где стоял Ванюша, составляла только часть мира того постоялого двора, в котором, под покровительством Парфентья, кочевали пришлецы отвсюду и всякие. Они разъезжались каждое утро на несколько биржей и соединялись в одно общество поздно вечером. На каждой бирже были записные, вековые жильцы-извозчики, знавшие всю подноготную в Москве и управлявшие общими мнениями; власть их была деспотическая, ибо основывалась на кулаках и дружбе с будочниками[34]. Эти жильцы улиц были народ отборный, закаленный в боях и ресторациях; у них были свои льстецы, рабы, прислужники. Волнения на бирже, при появлении пешеходца, все делались под их рукою. Тут был неизъяснимый дележ, угощенье, череда. Главные коноводы всего более выработывали ночью, возя удалой народ на лихих дрожках бог знает куда и где кидали горстью двугривенные, как сор, не уважали синих и красных бумажек и гордились только белыми[35]. Их подручные отличались бесстыдною ловкостью, когда надобно было подавать сани, наглостью, когда должно было отбить товарища, низостью, когда прихоть седока угрожала их спине. Такой народ всех скорее заработывал копейку, но невпрок, а кто не хотел быть угодником высшего звания граждан биржи, не гулял, не делился в шалостях с низшим званием, тот смело мог ручаться, что всегда воротится домой с мелочью, которую утром взял на сдачу. Ванюша не умел и не мог поладить с своими согражданами, и вскоре общий голос прокликал его негодяем, нетоварищем, лукавцем. Он с изумлением видел, как старики, подобно ему приехавшие извозничать, сгибались перед шалунами и коноводами и как самый дядя Парфентий был всегда на стороне сильного, кривил весы правосудия; наглая ложь, бесстыдство, и обман выигрывали. Он переехал на другую биржу: везде одно и то же! Оставалось удаляться от биржей, стоять на уголках, ездить из улицы в улицу. Но распри, междоусобия, ссоры, бури в стакане воды и тут не давали Ванюше покоя. Его встречали на ночлеге насмешкою, провожали свистом. Никто, правда, не смел прикоснуться к Ванюше, который, кроме сильных рук, был еще любимцем тетки, жены дяди Парфентья. Новая беда: дядя Парфентий был ревнив, как турок, и красивое лицо Ванюши, ласковая, тихая речь, услужливость его не нравились Парфентью.
– Да ведь ты сам велел мне угождать другим? – говорил ему Ванюша.
– Мне, а не бабам, угождать товарищам да власти, а ты с товарищами не ладишь и власти в ус не дуешь. Вчера хожалый[36] Фома шел еле жив сыр, ты ехал мимо и не хотел довезти его до будки, а как тетка кличет пособлять, так Ванюша сломя голову бежит. Смотри, приятель!
Но, может быть, ловкость, честность, ум Ванюши награждали его за все неудовольствия барышами? Ванюша и сам надеялся на это. Он скоро узнал Москву, ее крюки, извилины, бесчисленные церкви и бесконечные переулки. Он тотчас заметил, что если стать в Китае[37], протянуть и сложить обе руки, то десять пальцев на руках, считая от Варварских до Боровицких ворот, будут указателями главных улиц: Варварки с Солянкой, Ильинки с Покровкой, Мясницкой, Лубянки с Сретенкой, Петровки, Дмитровки, Никитской с Кудриным, Вздвиженки с Поварскою, Знаменки с Арбатом и Ленивки с Пречистенкой и Остоженкой; что поперек перерезывают все сии улицы валы Белого и Земляного городов, означенные бульварами, которые, начавшись от одного места на берегу Москвы-реки, примыкают к другому и описывают два полукруга. Накинув такую геометрическую сетку, Ванюше легко было рассчитать все места, и вы видите, что смысла у него доставало на все. Через два месяца его не затрудняли ни Путинки, ни Крапивки, ни Чигасы, ни Болвановка, ни Яндовы, ни Драчи, ни Листы: везде, как по писаному, ездил Ванюша. Но его тощая лошадка, бедная одежда, плохие пошевенки не казались признаками ловкости; у него не хватало бесстыдства хвалиться, перебивать у других, перекрикивать другого, когда на голос: «извозчик!», будто ястребы, кидались отвсюду его товарищи. Ах! как много выигрывают на белом свете медный лоб и ловкий язык, в передней вельможи и… на бирже московских волочков! С грустью видал Ванюша, что люди садились на сани хуже его только за то, что извозчик умел уверить, будто он лучше; торжественно катили с ездоками товарищи, а Ванюша повеся нос оставался на месте и постегивал хлыстиком по снегу. Но если и удавалось Ванюше поймать добычу, он изумлялся, что за народ такой горожане: прихотливый, сварливый и скупой не скупой, а бог знает как назвать. Богач в глазах его бросал деньги за вздор, а когда доходило до наемки санок, торговался за копейку, как будто за сокровище, и боже сохрани если недоставало сдачи хоть двух грошей! Ванюша привез однажды из Охотного ряда какого-то толстяка, который купил там пять фунтов петушьих гребешков и – за гривну оставил в закладе рукавицу Ванюши, не боясь, что бедняжка отморозит руку, пока выработает сдачу!
* * *Считая и пересчитывая, Ванюша думал, что к весне все останется, однако ж, у него что-нибудь. Уже прощался он с Москвою, хотел навсегда расстаться с ее великолепием, богатством, щедростью и – нечего делать – отказаться от мечты своей! Золотые сны его разлетелись, и горе давило сердце. Но как изумился он, когда, увидев невозможность ездить по Москве на санях, пришел к дяде Парфентью и стал просить расчета и когда тот, принявшись за свои счеты и мел, объявил его в долгу! Бедный Ванюша! Он не смел съесть крупичатого калача, ни разу не лакомился грушами и клюквенным квасом, а вычет на вычет, с пословицею «деньга счет любит», Парфентий объявил, что не выпустит его из Москвы, и, взяв всю заработку, требовал остальных денег. Ванюша обещал прислать, просил уступить; тетка вздумала защищать его; неумолимый дядя Парфентий вспыхнул, затопал ногами, выкинул сотню браней. Что оставалось делать Ванюше? Он остался зарабатывать долг.
Уже снег по московским улицам превращался в грязь, уже зимняя настилка их была вырублена и таяла в огромных кучах, когда Ванюша перепряг лошадь свою из саней в волочок и печально выехал из ворот Парфентьева дома Не с кем ему было даже и погрустить. Теперь: когда кончится его работа, что подумает отец, что скажет Груня, и где она? Светлое небо московское казалось Ванюше туманно, и он прежде всего отправился туда, откуда каждый день начинал свое странствование: к Спасским воротам.
Я уже говорил вам о вещем сне Ванюши, но не досказал самого удивительного. Когда в первый раз пришел Ванюша к Лобному месту, он невольно изумился и остановился с благоговением. Вспомнил ли он великие события, пролетевшие по этому святому месту: казни Грозного, торжество Самозванца, парады Наполеона, воздвижение памятника Минину и Пожарскому рукою победоносного царя от имени благодарного Отечества? Нет! Ванюша не знал истории. Изумили ль его благоговение, с каким каждый проходящий снимает шляпу и шапку и преклоняется пред святыми Спасскими воротами, или диковинная церковь Василия Блаженного, вид царского терема, обширных рядов, изваяние спасителей Отечества? Изумили; но он даже испугался, когда, взглянув на Спасские ворота, узнал ту красную башню, которая виделась ему во сне, площадь, многолюдство и все предметы! Только не было благодетельного старика. И в душе пришлеца возросла тайная молитва благодарной надежды, укрепилась мысль, что в Москве точно найдет он свое счастье. После сего каждый день начинал он тремя земными поклонами у Спасских ворот. И теперь туда приехал он, помолился и поехал возить добрых людей.
День за днем летел; настало лето. По московским улицам поднималась летняя примета – пыль; бульварные клочки дерну и деревцы на подпорках покрывались бедною зеленью. Москвичи выезжали дышать чистым воздухом в болотах Кускова, Кассина, Останькова, наслаждаться деревенскою жизнью подле трактира в Марьиной роще, в огородах Сокольников и наслаждаться природою в скучном Нескучном. Душною тюрьмою казалась тогда Ванюше Москва, где от каменных домов и мостовых было жарко, как в натопленной печи, особливо ему, всегда жившему на воле в полях и рощах, будто птичка поднебесная. В Москву и добрая птичка, казалось, не смела залетать: только слышал он чириканье воробьев, видел стада грачей, ворон и коршунов.
* * *Вот однажды приехал Ванюша ранним утром к Лобному месту. Там не было еще ни одной души. И сам Ванюша дивился, что так рано подняло его с мягкого сена. Тихо повернул он свою лошадку и поехал по Ильинке, беспечно глядя на забранные ряды, из которых еще ни один сторож не выглядывал. Вдруг лошадь его на что-то наступила, что-то заборонило под колесами. Ванюша смотрит и видит на мостовой среди улицы кожаный мешок, небольшой, чем-то туго набитый. «Находка!» – сказал Ванюша, соскочил с Волочка, схватил мешок… Тяжесть необыкновенная!.. Что это такое? Он оглядывается во все стороны: нигде нет следа человеческого. Я не знаю, что думал тогда Ванюша. Он поспешно положил находку перед собою, сам не зная для чего повернул лошадь назад, погнал скорее, скорее, хотел остановиться, посмотреть, дрожал, радовался, боялся встречи и между тем погонял лошадь далее, далее…
Вот он за Тверскою заставою. Тогда еще не было там высокого, гладкого Петербургского шоссе; дорога шла песками, между сосновым лесом – с левой и полем и огородами к Бутыркам с правой стороны, где теперь разводят сад, до самого Петровского дворца. Ванюша свернул в левую сторону, в лес, оглянулся: никого и ничего не видно, кроме деревьев. Тут он снял свою находку и думал, держа ее в руках: «Что тут? Ну! если все это медные деньги? Бог мне послал такое добро; я расплачусь с дядею Парфеном и мигом в деревню! О, если бы дал бог!..» И он поспешно развязывает мешок, смотрит… не верит глазам, становит мешок к дереву, протирает глаза, крестится… берется за мешок снова… Так! Он не ошибся: мешок полнехонек золота!..
– Мешок с золотом! – вскричал Ванюша и сам испугался своего голоса, раздавшегося в лесу. Он схватил мешок, бросился далее в чащу леса и тогда только остановился, когда дорожка совсем пропала и идти было некуда.
Ванюша, добрый Ванюша! Неужели и тебя, едва прикоснулся ты к проклятому золоту, демон корыстолюбия уже схватил своими когтями? Куда ты бежишь? Если это не твое, где скроется хищник чужого? Если твое, зачем прячешься в темноту леса: иди на белый свет, перед добрых людей! Только вор и разбойник меняют житье между православными на гнездо совы, когда руки их тяжелеют золотом, вспрыснутым кровию братьев…
Но Ванюша сам не мог бы тогда сказать, что с ним делалось. Не корыстолюбие овладело им: в его душу, юную, не привыкшую к страстям, не могла вдруг поселиться страсть гибельная, задушающая всех своих сестер: она или вползает в душу устарелую, изношенную уже другими страстями, или бывает следствием привычки с младенческих ногтей, привычки глядеть на золото, видеть его в грудах и сундуках, когда голос опытного корыстолюбца нашептывает юному наследнику о неизъяснимом наслаждении сидеть подле сундуков и думать, смотря на золото: «Оно мое!» Нет! Ванюша, который, как благополучия, ждал мешка медных денег, увидев мешок золота, сделался на несколько времени безмолвен, бесчувствен, думал, что видит все это во сне, ощупывал себя, землю, деревья, глядел на небо и прикасался к дорогому мешку тихо, осторожно, как будто боясь, что он обожжет его, как будто страшась, что он разлетится дымом в руках. Щеки его горели, глаза сверкали, и между тем ему казались темно, неявственно все предметы; жар палил язык его; Ванюша с жадностию срывал травку, еще не обсохшую от утренней росы, и сосал с нее росу.
– Что ж это такое? – спросил он наконец сам себя, сел на землю, вынул из мешка одну монету, другую, третью; все полуимпериялы, империялы. Ванюша едва мог уверить себя, что каждый из них стоит по двадцать и по сорок рублей. Он думал: сколько их пойдет в сотню, в тысячу рублей, считал пятками полуимпериялов и насчитал десять пятков.
– Тысяча! – воскликнул он с радостным воплем и тотчас новая мысль блеснула в его голове. Тысяча рублей, отсчитанная Ванюшею, как будто и не уменьшила нисколько мешка: он казался непочатым.
– Да сколько же в тебе всего? – закричал Ванюша, как будто бездушный мешок мог понимать слова его.
– Сосчитаю! – вскричал громко Ванюша. Он поспешно сбросил с себя кафтан, разостлал его на траве, схватил мешок и разом высыпал на кафтан все золото: желтые блестящие кружочки грянули звонко, покатились, упали в груду, и лучи солнца ярко отразились на золоте.
* * *Благословлять или проклинать память твою, первый сыскавший золото, ты, который нашел крупинки его в земле или в песке и, прельщенный сиянием кусочков, принес их к своим братьям, показал им свою находку? Думал ли ты, когда в первый раз взор человечества в твоем взоре был устремлен на этот блестящий металл, думал ли ты, что в руке твоей семена гибели, ужасов, бедствий? Для чего не скрыл ты в глубине морей своей находки, для чего не бросил ее, как страшный перстень Соломона[38], в морские хляби, не вслушался в смех Искусителя, коим приветствовал он начало новых бедствий бедного человека! Кто видал груду золота, небрежно брошенную, кто знает, как обольстительно играют лучи солнца на такой бездушной груде, тот поймет детскую радость неопытного сердца, с какою смотрит юноша на золото, звезду земную, и скорбь, с какою глядит старик на темнеющие перед ним лучи ее, когда ночь смерти застилает ему глаза!
Долго считал Ванюша, и в это время он ни о чем не мог думать. Так после блеска молнии, пока раскат грома грохочет по небесам и сыплется в отголосках по земле, человек не изумлен, не испуган, но ничего не мыслит. Механически двигались руки Ванюши по золоту, но уже насчитал он тысячу, две, три, пять, десять, и вполовину, втреть не уменьшилась куча! Еще насчитано десять: куча все еще огромна! Тут недостало ни сил, ни счета, ни места у Ванюши: он все раскладывал стопками, застановил ими весь свой кафтан, вдруг смешал их, сдвинул все снова в одну огромную кучу и сам не понимал, сколько тут тысяч – тысяч, когда за два, за три часа у него были в кошельке копейки, и тех как верно знал он счет!
– Ге! ге! гей! гей! – раздалось вдалеке, и Ванюша задрожал, не имел сил сойти даже с места, только закрыл поспешно полами кафтана золото и робко прислушивался По самой опушке леса проходил гурт волов в Петербург Ванюша только теперь увидел всю свою неосторожность Ясно различал он мычанье волов, лай собак, забегавших близко к нему в чащу леса, хлопанье длинного бича и чуть слышный говор малороссиян, проводников гурта. Что, если увидят его? Где его лошадь с Волочком? Что подумают? Он поглядел на небо и увидел, что уже был полдень. Время пролетело невидимо. Ванюша сам не знал, куда девалось целое его утро.
Но гурт прошел мимо; все умолкло вдали; всюду тихо, только иволга уныло насвистывает свою песню, ветерок колышет листочками дерев, и изредка раздается голос кукушки. Ванюша тихо раскрыл кафтан свой, собрал в мешок все золото по-прежнему и понес его к своей лошади. Жарко дыша, смирно стояла забытая лошадь и как будто дивилась, что заботливый хозяин оставил ее, не надевши ей на голову торбы с овсом.
– Ну, сивко! – сказал Ванюша, трепля свою лошадь, – теперь и моя, и твоя работа кончилась! Он поло жил мешок свой подле себя, сел, выехал из лесу и почти доехал до большой дороги.
Но тут Ванюша опять остановился. «Сумасшедший! Что ты делаешь? Куда ты едешь? – сказал он сам себе. – Назад, назад, спрячь мешок и поезжай порожняком». Он поворотил лошадь, убежал в лес, выбрал местечко, заметил его, палкою вырыл ямку, положил в нее мешок, забросал землею, хворостом, пошел, останавливался, ворочался, был как в лихорадке и наконец поехал опять.
Итак, Ванюша сделался обладателем такого богатства, которого и сосчитать даже не умел? Спросим у него, счастлив ли он? Бог весть! Если счастие оказывается тихою радостью, спокойствием души, веселостью, надеждами на будущее, то золото не сделало Ванюши счастливым. Состояния его нельзя было назвать радостным, и едва ли спокойна душа, когда то холодный, то горячий пот выступает на лице, сердце колотится, как будто хочет выскочить, во рту сухо, горько. Ни одна мысль о счастье не светила в душе Ванюши. К стыду моего доброго героя скажу, что он ни разу не подумал о Груне, об отце, о селе своем. Все кипело, крутилось у него в голове, и ничто не представлялось ему в ясных, понятных образах.
«Я нашел клад; бог меня благословил им, – думал Ванюша. – Но кто-нибудь потерял эти деньги? Что, если они не пойдут мне в благословение, если потерявший, может быть, вкладывает теперь голову свою в петлю, и душа его падает на мою душу? Но кто ж это знает? Береги он лучше: что с воза упало, то пропало; у него, верно, еще осталось больше, а то он стал бы крепче смотреть за своими деньгами. Но не украл ли я эти деньги? Нет! Я взял их середи бела дня, с виду. Кто же видел это, кроме Спасовой иконы, пред которою я молился каждый день? Но трудовые ли они твои? Чем ты заработал их? Куда с ними деваешься, как скроешь их от людей? – Зачем скрывать?.. Нет! нет! лучше скрыть: возьму два полуимперияла, расплачусь с дядей Парфеном, захвачу свой мешок и уеду в деревню. Там – закопаю деньги и прокляну так, чтобы не даровыми достались они вору и разбойнику; скую железный ящик, складу погреб, буду караулить их день и ночь! Но дядя Парфен спросит, откуда я взял два полуимперияла? Скажу: нашел. Кто спрашивает, откуда деньги берутся у человека! Лишь только были бы они. Но если он подумает, что я украл? А вот посмотрим…
Что за чудо: видно, дорога до Москвы растянулась или я не туда поехал сдуру», – промолвил Ванюша, замечая, что он едет весьма давно. Он огляделся: невдалеке от него лес, где закопал он деньги, впереди застава Тверская. Вавюша и не замечал до сих пор, что лошадь его распряглась, стояла на одном месте и щипала траву, а сам он сидел неподвижно на Волочке своем и держал вожжи, не чувствуя, что и не двигается с места.
«С нами крестная сила! – говорил Ванюша, запрягая снова лошадь. – Право, мне кажется, что я одурел. Уже не напущенное ли это? Не проклятые ли это деньги? С тех пор как я нашел их, право, не вспомнюсь. Брошу их, забуду: пусть гниют они до скончания века! Нет, лучше возьму и поеду прямо в деревню; но, нет, нет, нельзя… Что скажут обо мне? Меня поймают…