
Полная версия:
В водовороте
Обо всем Севастьян самым подробным образом доложил Николя.
– Хорошо!.. Хорошо!.. Славно!.. – говорил тот, делаясь при этом совершенно пунцовым от гнева.
IX
Николя, как и большая часть глупых людей, при всей своей видимой доброте, был в то же время зол и мстителен. Взбесясь на Елену за то, что она – тогда как он схлопотал ей место и устроил лотерею – осмелилась предпочесть ему другого, он решился насказать на нее отцу своему с тем, чтобы тот вытурил Елену с ее места. Для этого он пришел опять в присутствие к старику.
– Папа, вам этой Жиглинской нельзя держать на службе у себя!.. – сказал он.
– Как это?.. Почему?.. – спросил тот, не понимая сына.
– Потому, что она черт знает что такое делает: с поляком одним живет!
– С поляком? – произнес старик почти с ужасом.
– Да-с!.. С Жуквичем вон этим, что вещи у нас на лотерее расставлял.
– А, вот с кем!.. – произнес старик поспокойнее; он воображал, что это был какой-нибудь более страшный человек, чем Жуквич.
– Вы, папа, выгоните ее, а то они тут не то еще наделают… и дом, пожалуй, подожгут!
– Как дом подожгут? – повторил старик опять уже с ужасом.
– А так!.. Мало ли поляки сожгли у нас городов! Смотритель говорит, что Жуквич часов до трех ночи у ней просиживает, – кто за ними усмотрит тогда?.. Горничная ее и солдат, что у ворот стоит, тоже сказывали, что она по вечерам с ним уезжает и возвращается черт знает когда…
– Ах, какая негодяйка, скажите!.. – произнес старик, выпучивая даже глаза от страха и удивления.
– Ужасная негодяйка!.. И как же после этого можно ее держать?
– Держать ее нельзя!.. – согласился старик. – Только как это сделать мне?
– Ну, уж там как-нибудь сделайте! – заключил Николя и ушел, зная, что достаточную искру бросил в легко воспламеняющуюся душу отца.
Надобно сказать, что сам старик Оглоблин ничего почти не видел и не понимал, что вокруг него делается, и поэтому был бы человек весьма спокойный; но зато, когда ему что-либо подсказывали или наводили его на какую-нибудь мысль, так он обыкновенно в эту сторону начинал страшно волноваться и беспокоиться.
– Пожалуй, они в самом деле дом сожгут! Что с них возьмешь? – повторял он сам с собой, оставшись один; а потом, по всегдашнему обыкновению, послал позвать к себе на совет Феодосия Иваныча.
– Эта… кастелянша новая, – начал он, стараясь сохранить строгий начальнический вид, – живет… как мне говорили, с поляком одним?
– Кто вам говорил это? – спросил Феодосий Иваныч, делая мину, весьма похожую на мину начальника, и вместе с тем глаза его были покрыты каким-то невеселым туманом.
– Сын мне говорил!.. Николя!.. – отвечал ему старик опять строго.
Как будто что-то вроде грустной улыбки пробежало по губам Феодосия Иваныча.
– А Николаю Гаврилычу кто это сказывал? – спросил он явно уже грустным голосом.
– Смотритель дома сказывал… горничная ее сказывала… солдат, что у ворот стоит, говорил. Как ее после этого не выгнать?..
– Выгоняйте! – произнес грустно-насмешливо Феодосий Иваныч.
– Но как это сделать?
– Надо как-нибудь сделать! – отвечал Феодосий Иваныч неопределенно; но по выражению его лица видно было, что он знал, как это сделать.
– Надо!.. Надо!.. Да говорите же, как это сделать? – закричал, наконец, на него начальник.
Феодосий Иваныч при этом еще больше надулся.
– Позовите этих – смотрителя, горничную и сторожа, расспросите их… – отвечал он тем же неохотливым тоном.
– Ну, позовите!
Феодосий Иваныч пошел.
– Она ведь дом сожечь может! – крикнул ему вслед начальник, как бы желая внушить ему важность дела.
Но Феодосий Иваныч не обратил на это особенного внимания и через несколько времени привел в присутствие смотрителя дома, горничную Елены и сторожа.
Генерал начал расспрашивать прежде всех смотрителя, как более умного и толкового человека.
– Эта… госпожа Жиглинская… кастелянша, как слышал я, в связи с поляком Жуквичем?
Смотритель при этом приподнял плечи вверх и вскинул немного глаза в потолок.
– Надо быть, ваше превосходительство, что так! – проговорил он.
– И я слышал… что у них ночью огонь… часов до трех бывает.
– Было это, ваше превосходительство, раза четыре это было! – отвечал смотритель.
– Чтобы не было у меня вперед этого! Никогда не было! – закричал вдруг генерал и погрозил даже пальцем смотрителю. – Я теперь ее выгоняю вон!.. Но она… все еще, может быть, проживет тут… день и два… чтобы совсем у ней не было в эти дни огня… совсем!.. Я с вас спрошу, – вы мне за то ответите!
– Не будет, ваше превосходительство, у ней огня никакого-с!.. Слушаю-с!.. Совсем никакого не будет! – успокоивал его смотритель, как видно, насквозь знавший своего начальника, а потому нисколько не смутившийся от его крика.
– Чтоб и не было! – повторил еще раз старик и с тем же раздражительным тоном обратился к горничной Елены:
– У твоей госпожи есть возлюбленный?
– Никак нет-с, ваше превосходительство! – заперлась было та на этот раз, струсивши до слез.
– А я знаю, что есть! – крикнул на нее старик.
Горничная при этом только как-то вильнула от страха животом.
– Ты видел, как госпожа Жиглинская уезжала по вечерам с Жуквичем? – перекинулся старик к сторожу.
– Уезжала, ваше превосходительство, часто уезжала! – отвечал тот.
– Ну, а теперь что делать? – спросил Оглоблин совсем другим тоном Феодосия Иваныча, стоявшего несколько вдали и смотревшего каким-то Мефистофелем на всю эту сцену.
– Их вот отставьте в сторону, а позовите самое Жиглинскую.
Генерал после этого строго позвонил.
Явился сторож.
– Госпожу Жиглинскую ко мне! – сказал он тому каким-то зловещим голосом.
Сторож побежал исполнить его приказание.
Елена пришла, несколько удивленная таким приглашением. При виде ее представительной и шикарной наружности старик несколько утратил свой чересчур начальнический вид и, даже привстав на своем месте и опершись, по обыкновению, на локотки рук своих, начал, держа лицо потупленным к столу:
– Вы-с… производите в доме… беспорядки, которые я не могу допустить.
– Какие беспорядки? – спросила Елена, взглядывая с недоумением на стоявших в стороне смотрителя, сторожа и свою горничную и полагая, что не последняя ли что надурила.
– У вас, – продолжал старый генерал, – бывает человек, который не должен… никак здесь бывать.
– Какой человек у меня бывает? – продолжала Елена, все еще не совсем хорошо понимая.
– Господин Жуквич у вас бывает!.. – произнес старик более уже строгим голосом.
– Почему же он не должен бывать у меня? – спросила Елена.
– Потому-с… потому, что он поляк!
– А разве полякам запрещено бывать у своих знакомых?
– Запрещено-с!.. И я ему запрещаю… бывать у вас.
– Но вы не можете этого запретить мне! – возразила Елена.
– Могу-с!.. Вы вот ездите с ним по ночам… и прекрасно!.. Поезжайте к нему и сидите там у него.
Говоря это, старик все более и более возвышал свой голос.
Елена, в свою очередь, тоже вся вспыхнула, и глаза ее загорелись неудержимым гневом.
– Как вы смеете на меня так кричать, – я не служанка ваша! – заговорила она. – Хоть бы я точно ездила к Жуквичу, вам никакого дела нет до того, и если вы такой дурак, что не умеете даже обращаться с женщинами, то я сейчас же уволю себя от вас! Дайте мне бумаги! – присовокупила Елена повелительно.
– Как, я дурак? – воскликнул в свою очередь Оглоблин, откинувшись на спинку кресла. – Дайте ей бумаги!.. Как, я дурак? – повторил он, все еще не могши прийти в себя от подобной дерзости.
Феодосий Иваныч, по приказанию начальника, подал Елене бумаги, и та принялась писать прошение об отставке.
– На гербовой бы, собственно, следовало! – заметил ей Феодосий Иваныч.
– Все равно-с! Все равно-с! – закричал на него начальник. – Я дурак, а!.. Я дурак!.. Что я должен с вами сделать?
Елена на это ничего не отвечала и продолжала писать; а кончив прошение, она почти перебросила его к Оглоблину, а потом сама встала и вышла из присутствия.
– Она сумасшедшая, ей-богу, сумасшедшая! – говорил он, разводя руками.
Феодосий Иваныч, с своей стороны, саркастически улыбаясь, взял прошение и, как бы просматривая его, ни слова не говорил.
– Ну, ступайте и вы!.. Вы больше не нужны! – сказал Оглоблин призванным свидетелям.
Те вышли.
– Ведь она сумасшедшая, решительно!.. – повторил еще раз Оглоблин, прямо обращаясь уже к Феодосию Иванычу.
– Я не знаю-с!.. – отвечал тот.
– Ну, вы уж… вы не знаете… вы ничего не знаете! – опять вспылил Оглоблин.
– Да мне почему знать это? – отвечал опять грустно-насмешливым тоном Феодосий Иваныч и тоже ушел.
Читатель, может быть, заметил, что почтенный правитель дел несколько изменил тон обращения с своим начальником, и причина тому заключалась в следующем: будучи лет пять статским советником, Феодосий Иваныч имел самое пламенное и почти единственное в жизни желание быть произведенным в действительные статские советники, и вот в нынешнем году он решился было попросить Оглоблина представить его к этому чину; но вдруг тот руками и ногами против того: «Да не могу!.. Да это поставят мне в пристрастие!», и тому подобные пустые начальнические отговорки, тогда как, в сущности, он никак не мог помириться с мыслию, что он сам «генерал» и подчиненный у него будет «генерал», что его называют «ваше превосходительство» и подчиненному его будут тоже говорить «ваше превосходительство». Феодосий Иваныч, кажется, понял причину отказа и начал мстить своему благодетелю тем, что не стал ему давать советов ни по каким делам.
* * *Елена возвратилась к себе почти обезумевшая от гнева. Она очень хорошо понимала, что все это штуки Николя, который прежде заставил отца определить ее на это место, а теперь прогнать; и ее бесило в этом случае не то, что Николя и отец его способны были делать подобные гадости, но что каким образом они смеют так нагло и бесстыдно поступать в своей общественной деятельности. В прежнем своем удалении от службы Елена еще видела некоторую долю хоть и предрассудочной, но все-таки справедливости: ее тогдашнее положение действительно могло произвесть некоторый соблазн на детей; а теперь она, собственно, выгнана за то, что не оказала благосклонности Николя Оглоблину. Что же это такое?.. Где, в каком варварском и диком государстве может быть допущен подобный произвол? На первых порах Елена думала было жаловаться и объяснить подробно причину, по которой ее лишили места. Но кому?.. И кто поверит ей? Николя же и родитель его очень хорошо могут наклеветать на нее все, что им будет угодно, чрез разных своих лакеев и сторожей… Елена даже заплакала от горя и досады. Как бы ни было, однако она должна была подумать, куда ей приклонить свою голову. На первое время Елена решилась переехать в ту гостиницу, где жил Жуквич, и велела своей прислуге укладываться. Маленький Коля ее, начинавший все говорить, заинтересовался этими сборами и начал приставать к своей няне.
– А то ти это делаесь? – спрашивал он ее, видя, что она кладет одну вещь за другой в сундук.
– Укладываюсь, батюшка! – отвечала ему няня.
– А засем? – спросил ребенок.
– Мы переезжаем, батюшка.
– А куди?
– Не знаю-с, маменька переезжает, – говорила няня.
Коля побежал к матери и взмостился к ней на колени.
– Мы, мама, к папе едем? – говорил он.
Няня и горничная давно натолковали ему, что у него есть папа очень богатый.
– Нет, мой друг, у тебя папы нет! – отвечала ему Елена.
– А где он, мама?
– Умер.
– Его бог взяй, мама?
– Нет, не бог.
– А то же его взяй?
– Никто. Он умер, его и похоронили в землю.
– А засем его похоении в земью?
– Потому, что он разлагаться начал.
Ребенок смотрел на мать; он совершенно не понял последнего ее ответа, а между тем все эти расспросы его, точно острые ножи, резали сердце Елены. Часа через три она совсем выехала из своей казенной квартиры в предполагаемую гостиницу, где взяла нумер в одну комнату, в темном уголке которого она предположила поместить ребенка с няней, а светлую часть комнаты заняла сама. Горничную свою Елена рассчитала и отпустила, так как отчасти подозревала ту в распущенной сплетне про нее; кроме того, ей и дорого было держать для себя особую прислугу (у Елены в это время было всего в кармане только десять рублей серебром). Покуда она таким образом устроивалась, Жуквича не было дома, и Елена велела ему сказать, как он придет, что она переехала в гостиницу совсем на житье. Ему, вероятно, передали это, потому что, возвратясь, наконец, и войдя к ней в нумер, он прямо спросил ее:
– Что ж это такое?.. Опять новое переселение?
– Опять! – отвечала Елена.
– Вы ж были там чем-нибудь недовольны? – проговорил Жуквич.
– Напротив, мной оказались очень недовольны, так что выгнали даже меня из службы!
Тень неудовольствия явно отразилась в глазах Жуквича.
– Но какая ж была причина такому неудовольствию на вас? – спросил он.
– Причина вся в том, что вы бывали у меня, и что я вот иногда уезжала с вами кататься по Москве…
– Да нет же!.. Не может быть!.. Какая ж это причина! – говорил Жуквич, как бы все больше и больше удивляясь.
– Разумеется, это один только предлог, – подхватила Елена: – а настоящая причина вся в том, что этот дуралей Николя вздумал на днях объясниться со мной в любви… Я, конечно, объявила ему, что не могу отвечать на его чувство. Он разгневался на это и, вероятно, упросил родителя, чтобы тот меня выгнал из службы… Скажите, мыслимо ли в какой-нибудь другой стране такое публичное нахальство?
– О, да боже ж ты мой! Здесь много бывает, чего нигде не бывает! – полувоскликнул грустным голосом Жуквич.
– Прекрасно-с; но всякому терпению есть предел, – сказала Елена. – Должно же оно когда-нибудь лопнуть.
– Ну, и лопай ж!.. Что из этого?.. – говорил с досадой Жуквич.
– Как что из этого! – произнесла, вспыхнув даже вся в лице от гнева, Елена. – Я никак, Жуквич, не ожидала слышать от вас подобные вещи; для меня, по крайней мере, это вовсе не что из этого!.. Чувство мести и ненависти к моей родине до того во мне возросло, что я хочу, во что бы то ни стало, превратить его в дело, – понимаете вы это?
Жуквич на это молчал.
– Поедемте за границу и устроимте там какой хотите заговор; но только я мести и мести жажду!..
– Какой же заговор и с кем? – возразил ей Жуквич.
– А с теми, что неужели вся ваша партия и вся страна ваша намерены спокойно сносить ваше порабощение?
– Пока!.. – отвечал Жуквич, пожимая плечами.
– Но долго ли это пока будет продолжаться?
– Пока ж положение обстоятельств не сложится для нас более благоприятно.
– А теперь так-таки ничего и быть не может?
– Сколько ж мне известно, – ничего! – отвечал, опять пожимая плечами, Жуквич.
– И вы, значит, будете тут жить под присмотром?
– Буду ж жить под присмотром.
– Ну, я больше на вас надеялась, Жуквич! – проговорила Елена.
– Панна Жиглинская! – начал он кротким и убеждающим голосом. – В политической деятельности – вы ж не знаете еще ее – прежде ж всего нужно терпеть и выжидать.
– Но чего ждать – я желала бы знать, потому что вы никогда ничего определительного не говорили мне об этом.
– Вы знайте ж одно, – продолжал Жуквич тем же убеждающим голосом, – что дух Польши не ослаб, что примирения между нами ж и русскими быть не может, а прочее ж все зависит от политического горизонта Европы: покоен он или бурен.
– Покоен он или бурен… Вы все, кажется, прозеваете и пропустите! – произнесла Елена с досадою.
Переезжая в гостиницу, она почти уверена была, что уговорит Жуквича уехать с ней за границу; но теперь она поняла, что он и не думает этого, – значит, надо будет остаться в Москве. А на какие средства жить? С течением времени Елена надеялась приискать себе уроки; но до тех пор чем существовать?.. Елена, как ей ни тяжело это было, видела необходимость прибегнуть к помощи Жуквича.
– В таком случае, – начала она, краснея в лице, – так как я теперь совершенно без всяких средств, то буду просить у вас из тех денег, которые мы собрали во вторую лотерею, дать мне рублей сто, которые я очень скоро возвращу.
– Но те ж деньги в Париже! – возразил ей Жуквич.
– В таком случае не можете ли вы пока дать мне из своих денег, а потом и получите их из банка?
– Хорошо-с! – отвечал Жуквич, и Елена очень хорошо почувствовала, что тон голоса его был при этом не совсем довольный.
– Ну, вы, кажется, устали, да и я тоже устала, – хочу отдохнуть, – проговорила она, протягивая Жуквичу руку.
– Добрый день! – сказал он ей на это и ушел.
Вскоре за тем пришел от него человек и подал Елене пакет, в котором, без всякой записочки, вложена была сторублевая ассигнация.
Елена велела человеку поблагодарить Жуквича, и когда тот ушел, она, бросив деньги с какой-то неудержимой досадой в стол, села сама на диван. Жуквич на этот раз показался ей вовсе не таким человеком, каким она его воображала; а между тем Елена вынуждена была одолжаться им и занимать у него деньги. Эта мысль так заставила ее страдать, как Елена никогда еще во всю жизнь свою не страдала: досада, унижение, которое она обречена была переносить, как фурии, терзали ее; ко всему этому еще Коля раскапризничался и никак не хотел укладываться спать в своем темном уголке, говоря, что ему там холодно и темно. Елена при этом только держала себя за голову: она думала, что с ума сойдет в эти минуты!
* * *Прошло после того с неделю. Однажды вечером Елена, услыхав звонок в ее нумер, думала, что это пришел Жуквич, который бывал у нее каждодневно. Она сама пошла отворить дверь и вдруг, к великому своему удивлению, увидела перед собой Миклакова, в щеголеватом заграничном пиджаке и совершенно поседевшего.
– Что вы, с неба, что ли, свалились? – воскликнула она, очень, впрочем, обрадованная появлением такого гостя.
– Зачем с неба, – на земле еще пока обретаемся! – говорил Миклаков. – Но погодите, однако, постойте: дайте посмотреть на вас: вы, кажется, еще красивее стали!
– Подите вы с красотой моей! – произнесла Елена с досадой. – Садитесь лучше и рассказывайте.
– Но прежде я желал бы знать: как вы очутились в этой клетке? Что князя вы кинули, это я слышал еще в Европе, а потому, приехав сюда, послал только спросить к нему в дом, где вы живете… Мне сказали – в таком-то казенном доме… Я в оный; но мне говорят, что вы оттуда переехали в сию гостиницу, где и нахожу вас, наконец. Вы, говорят, там служили и, по обыкновению вашему, вероятно, рассорились с вашим начальством?
– Да, так, немножко, но главное – надоело! – отвечала Елена, не желая на первых порах быть вполне откровенною с Миклаковым.
– Но скажите на милость, что такое у вас с князем вышло и зачем вы разошлись? – продолжал тот.
– Разошлись потому, что оба поняли, что мы люди совершенно различных убеждений.
– О, черт возьми, различных убеждений! – воскликнул Миклаков. – У вас ребенок есть, вам бы для него надобно было вместе жить!
– Ребенок, по преимуществу, и заставил меня это сделать, чтобы спасти его от влияния отца.
– От влияния отца спасти!.. – повторил с усмешкою Миклаков. – Как хотите, Елена, а у вас, видно, характер все хуже и хуже становится.
– У вас пуще хорош характер!.. – возразила она ему с своей стороны. – Сами вы зачем разошлись с княгиней?
– Ну, мы с ней разошлись на основании весьма уважительной причины.
– А именно?
– А именно потому, что никогда и не сходились с ней.
Елена сомнительно покачала головой.
– Конечно, это очень благородно с вашей стороны, – сказала она: – говорить таким образом о женщине, с которой все кончено; но кто вам поверит?.. Я сама читала письмо Петицкой к князю, где она описывала, как княгиня любит вас, и как вы ее мучите и терзаете, – а разве станет женщина мучиться и терзаться от совершенно постороннего ей человека?
– Я не то, чтоб был посторонний ей человек: она говорила, что любит меня, но что все-таки желает остаться верна своему долгу.
– Какому это долгу?
– Да такому, как и Татьяна пушкинская, что вот-де: другому отдана и буду ввек ему верна!
– Меня, знаете, эта Татьяна всегда в бешенство приводит! – воскликнула Елена. – Если действительно Пушкин встретил в жизни такую женщину, то я голову мою готова прозакладывать, что ее удерживали от падения ее генеральство и ее положение в свете: ах, боже мой, как бы не потерять всех этих сокровищ!
– Может быть! – согласился Миклаков. – Но мою госпожу другое останавливало… – присовокупил он с усмешкой.
– Другое? – спросила Елена.
– Да!.. Она боялась в этом случае бога, греха и наказания за него в будущей жизни.
Лицо Елены сделалось удивленное и насмешливое.
– После этого она просто-напросто дура! – проговорила она.
– Не очень умна! – согласился Миклаков.
– Но я одного тут не понимаю: каким образом вы могли влюбиться в подобную женщину и влюбиться до такой степени, что целые полтора года ездили за ней по Европе.
– Эта самая непорочность больше всего и влекла меня к ней… Очень мне последнее время надоели разные Марии Магдалины[168]!.. Но кто, однако, вам сказал, что мы с княгиней больше не встречаемся? – спросил в заключение Миклаков.
– Жуквич! Ему кто-то писал об этом из Парижа! – отвечала Елена.
– А! – произнес Миклаков. – Поэтому он еще здесь?
– Здесь! Он тут через два нумера от меня живет! – отвечала Елена не совсем спокойным голосом.
– Вот где!.. – произнес не без ударения Миклаков. – Так вы, значит, к нему под крылышко переехали?
– Не к нему, но потому, что я только эту гостиницу и знала в Москве; а переехать мне надо было поскорее, – проговорила Елена, еще более смутясь. – Скажите, однако, не знаете ли вы, что он за человек?.. Собственно, я до сих пор еще не могу хорошенько понять его.
Миклаков подумал некоторое время.
– Человек, как вы видите, неглупый… плутоватый, кажется… – проговорил он.
– Но я подозреваю, что он предводитель какой-нибудь большой польской партии! – подхватила Елена.
– Нет, не думаю! – возразил Миклаков.
– Непременно так! – продолжала Елена. – Потому что он тут хлопочет, делает сборы на помощь польским эмигрантам.
– Ну, немного еще, видно, собрал… – заметил с усмешкой Миклаков.
– Это из чего вы заключаете? – спросила Елена.
– Из того, что некоторые из эмигрантов в поденщики идут на самые черные работы.
Елена при этом даже изменилась в лице.
– Я знаю, по крайней мере, что несколько времени тому назад он послал им в Париж значительную сумму! – проговорила она.
– Не слыхал-с этого!.. Знаю только, что господа польские эмигранты составляют до сих пор один из главных элементов парижского пролетариата.
– Странно, – произнесла Елена, видимо, желавшая скрыть обеспокоившую ее мысль.
Миклаков между тем встал с тем, чтобы уйти.
Елена тоже встала.
– Когда же мы опять увидимся? – спросила она.
– Нескоро, я думаю, потому что я завтра уезжаю в Малороссию.
– В Малороссию?.. Это зачем?
– По двум причинам… Во-первых, я за границей климатом избаловался, – мне климата хорошего желается, а здесь холодно; кроме того, на днях княгиня возвращается в Москву к своему супругу.
– Возвращается? – повторила Елена, как бы уколотая чем-то.
– Возвращается-с; и так как я вовсе не желаю, чтобы про меня говорили, что я всюду следую по пятам княгини, то и уезжаю отсюда.
– Просто, я думаю, боитесь за себя, что не утерпите и прибежите поглядеть на свое холодное божество, а потом, чего доброго, опять, пожалуй, начнете поклоняться ему! – заметила Елена.
– Нет-с, нет!.. Другой раз таким дураком больше не буду! – воскликнул Миклаков, отрицательно кивая головой и уходя.
Елена между тем, после его посещения, сделалась еще более расстроенною: у ней теперь, со слов Миклакова о продолжающейся бедности польских эмигрантов, явилось против Жуквича еще новое подозрение, о котором ей страшно даже было подумать.
X
В одно утро Елпидифор Мартыныч садился на свою пролетку, чтоб ехать по больным, как вдруг перед ним, точно из-под земли, выросла Марфуша, запыхавшаяся, расстроенная и испуганная.
– Батюшка, Елпидифор Мартыныч, с барыней нашей что-то очень нехорошо-с! – завопила она.
– Что такое?.. – спросил Елпидифор Мартыныч.
– Без чувств все изволит лежать-с! – отвечала Марфуша.
– О, о!.. Отчего же это с ней случилось? – произнес Елпидифор Мартыныч.
– Да вчера к ней-с эта проклятая горничная Елены Николаевны пришла, – продолжала Марфуша. – Она больше у нашей барышни не живет-с! – И начала ей рассказывать, что Елена Николаевна из заведенья переехала в гостиницу, в нумера, к этому барину Жуквичу.
– Переехала?.. Фю!.. – поздравляю! – воскликнул, присвистнув, Елпидифор Мартыныч.