
Полная версия:
Тысяча душ
Калинович назвал швейцару свою фамилию.
– Пожалуйте, – проговорил тот и дал знать звонком в бельэтаж.
Калиновичу невольно припомнился его первый визит к генеральше. Он снова входил теперь в барский дом, с тою только разницею, что здесь аристократизм был настоящий: как-то особенно внушительно висела на окнах бархатная драпировка; золото, мебель, зеркала – все это было тяжеловесно богато; тропические растения, почти затемняя окна, протягивали свою сочную зелень; еще сделанный в екатерининские времена паркет хоть бы в одном месте расщелился. Самый воздух благоухал какой-то старинной знатью. Баронесса в ужас приходила от всего этого старого хлама, но барон оставался неумолим и ничего не хотел изменить. Он дозволил жене только убрать свое небольшое отделение, как ей хотелось, не дав, впрочем, на то ни копейки денег. Баронесса, однако, несмотря на это, сделала у себя совершенный рай, вполне по современному вкусу. Точно в жилище феи, вступил Калинович в ее маленькую гостиную, где она была так любезна, что в утреннем еще туалете и пивши кофе приняла его.
– Bonjour! – проговорила она ему навстречу, ангельски улыбаясь, как некогда улыбалась княжна, с тем только преимуществом, что делала это как-то умней и осмысленней.
– Bonjour, madame! – отвечал он с чувством собственного достоинства, но тоже любезно.
– Desirez vous du cafe?[110] – спросила баронесса.
– Je vous prie![111] – отвечал Калинович.
– А курить? – прибавила баронесса, подвигая серебряный стакан с папиросами.
Калинович закурил.
– Я привез вам маленькую сумму… – начал он.
– Ах, да, да, merci! – подхватила скороговоркой баронесса, немного сконфузившись, и тотчас же переменила разговор. – Скажите, – продолжала она, – вы давно были влюблены в Полину? Мне это очень интересно знать.
– Да, давно, – отвечал Калинович с замечательным присутствием духа.
– Она очень милая, очень умная… нехороша собой, но именно, что называется, une femme d'esprit: умный человек, литератор, именно в нее может влюбиться. Voulez vous prendre encore une tasse?.[112]
– Non, merci, – отвечал Калинович. – Деньги… – прибавил он, вынимая из кармана толстую пачку ассигнаций.
– Да; но мне, я думаю, нужно вам дать какую-нибудь бумагу?
– Нет, не нужно, – отвечал Калинович.
– Merci, – отвечала баронесса, кладя в раздумье деньги в стол.
Несколько времени они оба молчали.
– Я к вам, баронесса, тоже имею просьбу… – начал Калинович.
– Ах, да, знаю, знаю! – подхватила та. – Только постойте; как же это сделать? Граф этот… он очень любит меня, боится даже… Постойте, если вам теперь ехать к нему с письмом от меня, очень не мудрено, что вы затеряетесь в толпе: он и будет хотеть вам что-нибудь сказать, но очень не мудрено, что не успеет. Не лучше ли вот что: он будет у меня на бале; я просто подведу вас к нему, представлю и скажу прямо, чего мы хотим.
– Если можно будет это сделать, так, конечно… – сказал Калинович.
– Конечно, можно. Неужели вы думаете, что в Петербурге на балах говорят о чем-нибудь другом: все о делах… такой уж несносный город! – произнесла баронесса.
В это время раздался звон шпор. Калинович встал.
– Adieu, до завтра, – произнесла баронесса.
Калинович поклонился.
– Скажите Полине, чтоб она была непременно в своем белом платье. Elle est magnifique!
– Слушаю-с, – проговорил Калинович и ушел. Приятная улыбка, которая оживляла лицо его в продолжение всего визита, мгновенно исчезла, когда он сел в экипаж; ему хотелось хоть бы пьяным напиться до бесчувствия, чтоб только не видеть и не понимать, что вокруг него происходило. Дома, как нарочно, вышла ему навстречу Полина в новом ваточном платье для гулянья и спрашивала: «Хороша ли она?»
– Хороша, – отвечал с гримасою Калинович, и через полчаса они гуляли под руку на Невском.
Бал! Бал!.. Когда-то упоительное и восхитительное слово! Еще Пушкин писал: «Люблю я бешеную младость и тесноту, и шум, и радость, и дам изысканный наряд!» Но нас, детей века, уж этим не надуешь. Мы знаем, что такое бал, особенно великосветский. Надобно решительно иметь детское простодушие одного моего знакомого прапорщика, который даже в пище вкусу не знает; надобно именно владеть его головой, чтоб поверить баронессе, когда она мило уверяет вас, что дает этот бал для удовольствия общества, а не для того, чтоб позатянуть поступившее на нее маленькое взыскание, тысяч в тридцать серебром, о чем она и будет тут же, под волшебные звуки оркестра Лядова, говорить с особами, от которых зависит дело. А вон этот господин, застегнутый, как Домби[113], на все пуговицы, у которого, по мнению врачей, от разливающейся каждый день желчи окончательно сгнила печенка, – неужели этот аспид человечества приехал веселиться? Вы, милая, белокурая дама, рассеянно теряющаяся в толпе! Я чувствую, как сердце ваше обливается кровью при мысли, что муж ваш на днях еще в одном прении напорол такую чепуху, которая окончательно обнаружила всю глубину его умственных неспособностей, и вам вряд ли удастся удержать тот великолепный пост, на котором вам так удобно. А вы, ваше превосходительство, зачем вы так насилуете вашу чиновничью натуру и стараетесь удерживать вашу адамовскую голову в накрахмаленных воротничках, не склоняя ее земно на каждом шагу, к чему вы даже чувствуете органическую потребность – и все это вы делаете, я знаю, из суетного желания показаться вольнодумцем вон этому господину с бородой, задумчиво стоящему у колонны. А вам, m-me Хмарова, при всем моем глубоком уважении, откровенно должен сказать, что я не верю вашему христианскому смирению, как ни глубоко скромен и прост ваш бальный туалет и как ни кроток ваш взгляд, которым вы оглядываете всю эту разряженную, суетную толпу… Но нет! Червь злобы точит ваше сердце в настоящую минуту! Вам хотелось бы разорвать на части и растоптать, как гадину, этого блестящего генерала, небрежно сидящего в кресле и закинувшего на задок свою курчавую голову. Он с полчаса уже говорит по-французски лучше любого француза и каждую мысль завершает еще каламбурами. Вы очень хорошо знаете, что он явно называет вас притворщицей и много вредит вашему весу! Ты, гражданский воин, мужественно перенесший столько устремленных на тебя ударов и стяжавший такую известность, что когда некто ругнул тебя в обществе, то один из твоих клиентов заметил, что каким же образом он говорит это, когда тебя лично не знает? «Черта тоже никто не знает, а все бранят!» – возразил некто и привел публику в восторг своим ответом. Ты все это перенес, но теперь и тебе, оставленному при одних только павлиньих перьях, без сознания той силы, которая некогда заключалась в твоей подписи, и тебе неловко! Ты приехал почти по необходимости, с единственной целью наблюдать своим орлиным взором за четырьмя рожденными тобой краснощекими козочками, чтоб сердца их не заразились вульгарным чувством к какому-нибудь пролетарию. Жму, наконец, с полным участием руку тебе, мой благодушный юноша, несчастная жертва своей грозной богини-матери, приславшей тебя сюда искать руки и сердца блестящей фрейлины, тогда как сердце твое рвется в маленькую квартирку на Пески, где живет она, сокровище твоей жизни, хотя ты не смеешь и подумать украсить когда-нибудь ее скромное имя своим благородным гербом. Но еще больше жаль мне тебя, честный муж, потомок благородного рода: как одиноко стоишь ты с отуманенной от дел головой, зная, что тут же десятки людей точат на тебя крамолы за воздвигнутые тобой гонения на разные спокойно существовавшие пакости… Никому и никому не весело вам, мученикам честолюбия, денег, утонченного разврата и пустой фланерской жизни!
Часу в двенадцатом, наконец, приехали молодые. Они замедлили единственно по случаю туалета молодой, которая принялась убирать голову еще часов с шести, но все, казалось ей, выходило не к лицу. Заставляя несколько раз перечесывать себя, она бранилась, потом сама начала завиваться, обожглась щипцами, бросила их парикмахеру в лицо, переменила до пяти платьев, разорвала башмаки и, наконец, расплакалась. Калинович, еще в первый раз видевший такой припадок женина характера, вышел из себя.
– Или вы сейчас одевайтесь, или я уеду один! – прикрикнул он таким тоном, что Полина сочла за лучшее смириться и с затаенным волнением сейчас же оделась, но только совершенно уж без всякого вкуса. Когда появились они в зале, хозяйка сейчас же пошла им навстречу.
– А, поздно, поздно! – говорила она.
– Мне понездоровилось, – отвечала Полина.
Калинович между тем при виде целой стаи красивых и прелестных женщин замер в душе, взглянув на кривой стан жены, но совладел, конечно, с собой и начал кланяться знакомым. Испанский гранд пожал у него руку, сенаторша Рыдвинова, смотревшая, прищурившись, в лорнет, еще издали кивала ему головой. Белокурый поручик Шамовский, очень искательный молодой человек, подошел к нему и, раскланявшись, очень желал с ним заговорить.
– Скажите, вы пишете теперь что-нибудь? – спросил он.
– Нет, – отвечал односложно Калинович.
Поручик приостановился ненадолго, выправил еще более свою грудь вперед и спросил:
– А скажите, кто теперь первый писатель?
– По мнению каждого, я думаю, он сам, – отвечал Калинович.
Поручик засмеялся.
– Да, это вероятно… – начал было он, но Калинович не счел за нужное продолжать далее с ним разговор и, сколь возможно вежливо отвернувшись от него, обратился к проходившей мимо хозяйке.
– Граф здесь? – спросил он.
– Да… Не теряйте меня из виду: сделаем… – отвечала та мимоходом.
Калинович поблагодарил ее улыбкой и пошел к m-me Digavouroff, nee comtesse Miloff, и пригласил ее на кадриль.
Время блестящих и остроумных разговоров между кавалерами и дамами в танцах, а тем более разговоров о чувствах, давно миновалось. Наш светский писатель, князь Одоевский[114], еще в тридцатых, кажется, годах остроумно предсказывал, что с развитием общества франты высокого полета ни слова уж не будут говорить. В настоящее время для каждого порядочного человека достаточно одного молчаливого самоуслаждения, что он находится не где-нибудь, а в среде сливок человечества…
Герой мой, проговоривший с своею дамою не более десяти слов, был именно под влиянием этой мысли: он, видя себя собратом этого общества, не без удовольствия помышлял, что еще месяца три назад только заглядывал с улицы и видел в окна мелькающими эти восхитительные женские головки и высокоприличные фигуры мужчин. Приятность этих ощущений в нем была, однако, уничтожена мгновенно, когда он взглянул в один из углов залы и увидел господина с бородой, стоявшего по-прежнему у колонны, и около него – Белавина. Калинович обмер. Половину громадного состояния своего готов он был в это время отдать, чтоб только не было тут этого обличителя, который мог, во всеуслышание всей этой великосветской толпы, прокричать ему: ты подлец! «Тогда как я не подлец, боже мой! Если б только он знал все мои страдания!» – болезненно думал Калинович, и первое его намерение было во что бы ни стало подойти к Белавину, открыть ему свое сердце и просить, требовать от него, чтоб он не презирал его, потому что он не заслуживает этого. С этими мыслями он подошел и, сколько мог, проговорил развязно:
– Здравствуйте, Михайло Сергеич!
– Здравствуйте, – отвечал тот.
Глубокое презрение послышалось Калиновичу в мягком голосе приятеля. Не зная, как далее себя держать, он стал около. Белавин осмотрел его с ног до головы.
– Мне нужно еще возвратить деньги ваши, – проговорил он и вынул из кармана посланный билет к Настеньке.
Калинович не нашелся ничего более сделать, как взять и торопливо положить его в карман. Белавин в свою очередь тоже потупился. Ему самому, видно, совестно было исполнение подобного поручения.
Калинович между тем не отходил и как-то переминался.
– Что же, как же? – говорил он. Но Белавин уж более не обращал на него внимания и обратился к господину с бородой:
– Вы давеча говорили насчет Чичикова, что он не заслуживает того нравственного наказания, которому подверг его автор, потому что само общество не развило в нем понятия о чести; но что тут общество сделает, когда он сам дрянь человек?
– Оно, может быть, удержало бы его, – проговорил господин с бородой.
– А у нас, напротив, всюду наплыв, чтоб покачнуть человека, – вмешался скромно Калинович.
– Гм! Наплыв! – произнес с усмешкою Белавин. – Не в наплыве тут дело – натуришка гадкая! И что такое в подобных людях сознание? Китайская тень, поставленная сбоку воспитанием, порядочным обществом! Вот он, может быть, и посмотрит иногда на нее, как будто бы испугается, а природные инстинкты все-таки возьмут свое. В противном случае можно дойти до ужасного заключения, что в самом деле совесть – дело условное. Прирожденное человеку добро всегда непосредственно, помимо воли его выражается. Начиная с самых развитых до самых варварских обществ, мы видим мучеников чести и добра. Зрячего слепые не собьют, а он их за собой поведет. А когда этого нет, так и нечего на зеркало пенять: значит, личико криво! – заключил Белавин с одушевлением и с свободой человека, привыкшего жить в обществе, отошел и сел около одной дамы.
Калинович был уничтожен. Он очень хорошо понимал, что Белавин нарочно усиливал речь, чтоб чувствительней уколоть его.
– Баронесса вас просит, – сказал, быстро подходя к нему, поручик Шамовский.
– А! – произнес Калинович, обводя бессмысленно глазами залу.
– Она там, во второй гостиной, – подхватил поручик. – Не угодно ли, я вас провожу?
Калинович пошел за ним.
– Я здесь все проулочки знаю, – продолжал самодовольно поручик, действительно знавший расположение всех знакомых ему великосветских домов до мельчайших подробностей.
В небольшой уютной комнате нашли они хозяйку с старым графом, выражение лица которого было на этот раз еще внушительнее. В своем белом галстуке и с своими звездами на фраке он показался Калиновичу статуей Юпитера, поставленной в таинственную нишу. Как серна, легкая и стройная, сидела около него баронесса.
– Вот он! – проговорила она, указывая на входящего Калиновича.
Герой мой отдал вежливый поклон.
– Я вас, кажется, видал у теперешней вашей супруги? – проговорил старик.
– Точно так, ваше сиятельство, я имел честь встретиться там с вами раз, – отвечал Калинович.
– Присядьте тут поближе к нам, – сказала ему баронесса.
Калинович сел.
– Баронесса мне говорила, – начал старик, – что вы желали бы служить у меня.
– Если б только, ваше сиятельство, позволили мне надеяться… – начал было Калинович, но граф перебил его кивком головы.
– Она объяснила мне, – продолжал он, – что вы не нуждаетесь в жалованье и желаете иметь более видную службу.
– Я более чем обеспечен в жизни… – подхватил Калинович, но старик опять остановил его наклонением головы.
– Вы, однако, литератор, пишете там что-то такое…
– Да, я писал.
– Все это ничего, прекрасно; но все-таки, когда поступите на службу, я буду просить вас прекратить это. И вообще вам, как чиновнику, как лицу правительственному, прервать по возможности сношения с этими господами, которые вообще, между нами, на дурном счету.
Калинович ничего на это не возразил и молчал.
– С Александром Петровичем вы познакомили их? – обратился старик к баронессе.
– Нет еще, но представлю, – подхватила та.
– Да, представьте; это лучше будет, и скажите, что вы уже мне говорили и что я желаю, чтоб он напомнил мне завтра.
– Merci, – проговорила баронесса.
Старик отвечал ей на это только улыбкою, и затем между ними начался разговор более намеками.
Калинович понял, что он уж лишний, и вышел.
Белавин не выходил у него из головы. «Какое право, – думал он, – имеют эти господа с своей утопической нравственной высоты третировать таким образом людей, которые пробиваются и работают в жизни?» Он с рождения, я думаю, упал в батист и кружева. Хорошо при таких условиях развивать в голове великолепные идеи и в то же время ничего не делать! Палец об палец он, верно, не ударил, чтоб провести в жизни хоть одну свою сентенцию, а только, как бескрылая чайка, преспокойно сидит на теплом песчаном бережку и с грустью покачивает головой, когда у ней перед носом борются и разрушаются на волнах корабли. Худ ли, хорош ли я, но во мне есть желание живой деятельности; я не родился сидеть сложа руки. И неужели они не знают, что в жизни, для того чтоб сделать хоть одно какое-нибудь доброе дело, надобно совершить прежде тысячу подлостей? И наконец, на каком основании взял этот человек на себя право взвешивать мои отношения с этой девочкой и швырять мне с пренебрежением мои деньги, кровью и потом добытые для счастья этой же самой женщины?»
Так укреплял себя герой мой житейской моралью; но таившееся в глубине души сознание ясно говорило ему, что все это мелко и беспрестанно разбивается перед правдой Белавина. Как бы то ни было, он решился заставить его взять деньги назад и распорядиться ими, как желает, если принял в этом деле такое участие. С такого рода придуманной фразой он пошел отыскивать приятеля и нашел его уже сходящим с лестницы.
– Monsieur Белавин! – крикнул он, подбегая к перилам. – Возьмите деньги. Ни вы мне возвращать, ни я их оставить у себя не имеем права.
– Полноте; оставьте уж у себя! – отозвался Белавин и хлопнул выходными дверями.
Надобно было иметь нечеловеческое терпенье, чтоб снести подобный щелчок. Первое намерение героя моего было пригласить тут же кого-нибудь из молодых людей в секунданты и послать своему врагу вызов; но дело в том, что, не будучи вовсе трусом, он в то же время дуэли считал решительно за сумасшествие. Кроме того, что бы ни говорили, а направленное на вас дуло пистолета не безделица – и все это из-за того, что не питает уважение к вашей особе какой-то господин…
Покуда все эти благоразумные мысли смиряли чувства злобы в душе Калиновича, около него раздался голос хозяйки:
– Monsieur Калинович, где вы? Досадный! Пойдемте; я вас представлю вашему директору. Я сейчас уж говорила ему, – произнесла баронесса и взяла его за руку.
Калинович последовал за ней.
– Я посажу вас в партию с ним – проиграйте ему: он это любит.
– Любит? – спросил Калинович насмешливым голосом.
– Любит; ужасно черная душа! – отвечала хозяйка.
– Monsieur Калинович, Александр Петрович! – произнесла она, подходя к известному нам директору.
– Мы уж знакомы, – произнес тот, протягивая Калиновичу руку.
– Знакомы? – спросила баронесса у Калиновича.
– Я имел честь быть раз у его превосходительства, – отвечал тот.
– Стол ваш, господа, в гостиной, – заключила хозяйка и ушла.
Директор и Калинович, как встретившиеся в жизни два бойца, вымеряли друг друга глазами.
– Вы женились? – произнес директор первый.
– Да, вот жена моя, – отвечал Калинович, показывая директору на проходившую с другой дамой Полину, которая, при всей неправильности стана, сумела поклониться свысока, а директор, в свою очередь, отдавая поклон, заметно устремил взор на огромные брильянты Полины, чего Калинович при этом знакомстве и желал.
– Пойдемте, однако, на наше ристалище! – проговорил директор, когда дамы отошли.
– Пойдемте! – подхватил Калинович.
Перед ужином пробежал легкий говор, что он своему партнеру проиграл две тысячи серебром, и, в оправдание моего героя, я должен сказать, что в этом случае он не столько старался о том, сколько в самом деле был рассеян: несносный образ насмешливо улыбавшегося Белавина, как привидение, стоял перед ним.
Недели через две в приказах было отдано, что титулярный советник Калинович определен чиновником особых поручений при ***. Начальство в этом случае не ошиблось: из героя моего вышел блестящий следователь. Через год произведен он был в коллежские асессоры, награжден вслед за тем орденом Анны 3-й степени, а года через два чином надворного советника. Заняв потом место чиновника особых поручений пятого класса, он, в продолжение четырех лет, получил коллежского советника, Владимира на шею и назначен был, наконец, исправляющим должность M-го вице-губернатора.
Часть четвертая
I
Калинович был назначен именно в ту губернию, в которой некогда был ничтожным училищным смотрителем. Читателю, может быть, небезызвестно, что всякая губерния у нас имеет свою собственную политику, не имеющую, конечно, никакой связи с той, которая печатается в «Debats»[115], в «Siecle»[116] и «Times»[117]. Нам решительно все равно, кто царствует во Франции – Филипп или Наполеон, английскую королеву хоть замуж выдавайте за турецкого султана, только чтоб рекрутского набору не было. Но зато очень чувствительно и близко нашему сердцу, кто нами заведывает, кто губернатор наш. Об этой политике, выпив в трактире или погребке, толкуют секретари, столоначальники и прочая мелкая приказная братия, толкуют с пеной у рта от душевного волнения, имея на то полное нравственное право, потому что от этой политики у них шиворотки трещат. Образованное дворянство тоже рассуждает об этой политике с гораздо более душевным участием, чем о той, которую читает в газетах. Политика эта условливает действия разных ведомств и по большей части направляет известным образом нелицеприятное прокурорское око.[118]
Колебание и неустойчивость в этой политике хуже всего для так называемых благонамеренных людей. Будь хоть зверь, да один, по крайней мере можно, бывает, лад вызнать; и я с удовольствием могу сказать, что избранная нами губерния в этом случае благоденствовала: пятнадцать уже лет управлял ею генерал-лейтенант Базарьев. Губернии было хорошо, и ему было хорошо, хотя, конечно, нет в жизни пути, а тем более пути губернаторского, без терния; а потому и на долю генерал-лейтенанта тоже выпало несколько шипов. Были у него довольно серьезные неприятности с губернским предводителем по случаю манкировки визитов, которую дозволила себе сделать губернаторша, действительно державшая себя, ко вреду мужа, какой-то царицей; но губернатор, благодаря своей открытой и вполне губернаторской жизни, так умел сойтись с дворянами, что те, собственно в угоду ему, прокатили на первой же баллотировке губернского предводителя на вороных. Вздумал было потом поершиться против него один из прокуроров и на личные предложения начальника губернии стал давать по губернскому правлению протесты, но кончил тем, что, для пользы службы, был переведен в другую, дальнюю губернию. Наконец, последняя и самая серьезная битва губернатора была с бывшим вице-губернатором, который вначале был очень удобен, как человек совершенно бессловесный, бездарный и выведенный в люди потому только, что женился на побочной внуке какого-то вельможи, но тут вдруг, точно белены объевшись, начал, ни много ни мало, теснить откуп, крича и похваляясь везде, что он уничтожит губернатора с его целовальниками, так что некоторые слабые умы поколебались и почти готовы были верить ему, а несколько человек неблагонамеренных протестантов как-то уж очень смело и весело подняли голову – но ненадолго. Базарьев во все это время так себя держал, что будто бы даже не знал ничего, и предоставил толстому Четверикову, откупщику целой губернии, самому себя обстаивать, который повернул дело таким образом, что через три же недели вице-губернатор был причислен к печальному сонму «состоящих при министерстве», а губернатору в ближайший новый год дана была следующая награда. Словом, как золото, очищающееся в горниле, выходил таким образом старик из всех битв своих в новом блеске власти, и последняя победа его явно уже доказала крепость его в Петербурге и окончательно утвердила к нему любовь и уважение на месте. Видимо, что он был несломим; но в высшем моменте развития каждой славы, как хотите, всегда есть что-то зловещее и роковое… Вопрос о том, что какого сорта птица новый вице-губернатор, как-то особенно болезненно и с каким-то опасением отозвался во многих умах. Ответы, впрочем, последовали самые благоприятные.
Всякого, как известно, начальника у нас сопровождают сзади и спереди хвосты, известные под именем своих чиновников, в лице которых не свои чиновники уже заранее зрят смерть. Нашему вице-губернатору предшествовал на этот раз приглашенный им из департамента очень еще молодой человек, но уже с геморроидальным цветом лица, одетый франтом, худощавый и вообще очень похожий своим тоном и манерами на Калиновича, когда тот был молод, и, может быть, такой же будущий вице-губернатор, но пока еще только, как говорили, будущий секретарь губернского правления. Сам же молодой человек, заметно неболтливый, как все петербуржцы, ни слова не намекал на это и занимался исключительно наймом квартиры вице-губернатору, для которой выбрал в лучшей части города, на набережной, огромный каменный дом и стал его отделывать.
– Богач, видно, новый вице-губернатор! – разнеслось по городу.
– Станет побирать, коли так размахивает! – решили другие в уме; но привести все это в большую ясность рискнул первый губернский архитектор – человек бы, кажется, с лица глупый и часть свою скверно знающий, но имевший удивительную способность подделываться к начальникам еще спозаранку, когда еще они были от него тысячи на полторы верст. Не стесняясь особенно приличиями, он явился на постройку, отрекомендовал себя молодому человеку и тут же начал: